Он был коротко, почти наголо стрижен (сам себя стриг машинкой с насадкой один миллиметр, он потом ей рассказал), но зато всегда ходил в костюме, в начищенных туфлях, в белой рубашке и бабочке. В костюме старом, заношенном, но хорошем, — и это был стиль.
Она тоже была очень коротко стрижена, но не на один миллиметр, а на пять, наверное, — и ходила к модной парикмахерше, к самой модной и дорогой в их городе. Ей это было бесплатно, потому что она тоже бесплатно готовила ее детей в институт по русскому и литературе, и по английскому тоже: мальчик уже поступил, и она занималась с девочками. Одевалась в темные свитера до колен, цветные брюки и почти мужские ботинки.
Он писал интересные стихи. Например, он воображал себя сгустком крови, который опасно мчится по склеротическим сосудам жизни, но растворяет, то есть губит сам себя, каким-то препаратом. А потом воображал себя тем самым лекарством, то есть непонятно было, кто здесь кто, от чьего, так сказать, лица. Но тут же появлялись сосны, которые валятся на лежащее сбоку небо, и музыка, и лошади, и женщины, и мужчины, которых эти женщины рожают перед тем, как заняться с ними сексом, и тихий дребезг хирургических инструментов, брошенных в забрызганный кровью эмалированный лоток.
Это было отчасти суицидально, но красиво. Рифм не было.
Они познакомились в кафе «Герой-18», на углу Ленина и Советской.
Вернее, их познакомили. Одна общая подруга.
Он читал ей стихи.
Она сказала, что ей нравится его дискурсивная стратегия, а также многофазовая трансгруэнтность семантики ритмов.
Они стали встречаться. У него (он жил с мамой, которая работала сутки через трое) и у нее (у нее была однокомнатная квартира в Тигулевке). Он читал ей стихи о переплетении плоскостей сущего, а она отвечала ему, что смысловая плоскость в понимании Дюкрона богаче, чем модальная поверхность в понимании Верцхофена. Они целовались и валились в постель, и уже лежа стаскивали друг с друга одежду — он с нее мешковатый свитер, она с него старомодный пиджак. Это было непросто, но придавало прелюдии сладкую дикость.
А потом, опрокинувшись на подушку, переводя дух после бурной любви, он бормотал, что фонарь за окном — это старый даосский отшельник, который голыми ветвями деревьев рисует иероглифы на сером, как рисовая бумага, потолке. А она что-то шептала об инцестуозной этике транскультурализма.
Через месяц он сделал ей предложение. Принес в кафе «Герой-18» одну розу — разумеется, без целлофана, зато на длиннющем стебле — и долго говорил, что более не в силах противиться магнитному вихрю судьбы, которое повелительно ведет к грядущей амальгаме их жизней и смертей.
Она прервала его:
— Спасибо, любимый. Я отвечаю «да». Я счастлива. Да, да, да! — и радостно засмеялась. Но вдруг посерьезнела. — Но только вот что. Одно маленькое условие. Лучше договориться сразу. Чтобы потом не было всяких, — она почесала нос, — неприятных недоразумений.
Он обмер. А вдруг у нее есть любовник? И она не собирается с ним расставаться? Или даже любовница? А? Что тогда?
— Я тебя люблю, — проговорил он. — Я заранее согласен.
— Тогда извини, — сказала она и развела руками, чтобы было понятнее.
— В смысле? — он даже вспотел от обиды.
— В смысле — ты царь, живи один, дорогою свободной иди, иди-иди себе, куда влечет тебя свободный ум, усовершенствуя плоды любимых дум, и все такое. А у меня сегодня урок, и потом в парикмахерскую. Видишь, как я обросла… — и провела пальцем по макушке.
Он хотел крикнуть: «Дура! Ты че, все это на серьезе приняла? Ну ты, мать, ваще даешь, я с тебя фигею!» — но понял, что это будет полная капитуляция, сдача и гибель.
Тогда он попробовал погладить ее по голове, по бархатной, мягкой, как цигейка, темно-русой шерстке. Чисто по-дружески, на прощание.
Но она не далась.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»