Это строчка Блока. Метафизика. А наше дело — злободневность.
Разговоры о будущем всегда фантастичны, безответственны, нечестны. Потому, кстати сказать, на них особенно любят строить чертоги практического обмана и соборы лжепророчеств. «Вы мне сейчас товар, я завтра вам деньги». «В две тыщи горбатом году земная ось треснет, в живых останется людей хорошо если на полтрамвая, причем неграмотных». Завтрашнее ли оно завтра, наступит ли вообще, по какому летоисчислению ожидать эсхатологического года, покажет ход вещей. А по ходу вещей форс-мажоры возникают чаще, чем не возникают, и, как правило, не в нашу пользу. Сверялась ли гадалка с Нострадамусом или дубина дубиной, оправдалось в редчайшем случае ее обещание или, как обычно, промах — это к моменту наступления будущего теряет остроту. Всем свидетелям той давней минуты, когда мнения о нем схлестывались, по прошествии времени плевать на результат. «Я была права» так же неинтересно, как «промазала».
Это все не новость, общие места. Однако отрасль прогнозирования процветает с тех пор, как на Земле появились первые люди, и в нашем тертом обществе спрос на ее продукт отнюдь не падает. Тут не в захватывающей детективности или абсурдности сюжетов фокус. Не в корчах процессов, подбрасывающих неожиданные ситуации. Не в остроумных выходах из них или гибельной безвыходности. А в полном до тождественности равенстве всех участвующих — академика и ночного сторожа, бухгалтера и поэта — в споре о якобы грядущем. Грядущем, по определению несуществующем, но тем более заманивающем воображение. Будущее будет, и оно может быть любое. Но почему-то ни одно из тех, что приходит нам в голову, не исполняется. Этот парадокс и притягивает нас — взвешивать похожие на логику летучие философствования другого, выставлять на обсуждение других свои. Будущее изнурительно маняще, угнетающе обольстительно, оно вымысел, но реально. И сверх всего — уводит от приземленности каждого дня, уже реализовавшегося.
Я не психологический феномен описываю, а то, что в конце концов становится нашим нынешним миропониманием, руководит им. На какое же будущее подталкивает нас неодолимое желание представить себе его, а грубо говоря, заказать? Прежде всего не на выдуманное. А на такое, которое мы уже знаем приблизительно, а то и детально и хотели бы воспроизвести один к одному, если остались довольны, или сколько-то улучшить, если не вполне. А именно, на тот кусок нашей жизни, когда жить нам было в кайф, карьерка делалась, аферки удавались, в моде были мини, в новогодних наборах — растворимый индийский кофе. Особняком вне сравнения располагался период молодости. 7—9 лет, между 18 и 28 годами. Когда детство-отрочество-юность, как бы кем-то назначенное, еще не отраженное сознанием, прошло, а жизнь взрослых еще не наложила на нас свою лапу. Когда все, что кажется клевым, получается, а что все-таки не получается, не больно-то огорчает. Период беззаботности, свободы, физического и умственного подъема, в целом безнаказанности. К этому в придачу советский человек как единица общества был подхвачен — во всех возрастах — принадлежностью к огромной множественности, к массе, к рабоче-крестьянской нации. Ощущение величия общего сходило на каждого. «Как один человек, весь советский народ…» Единица всегда ценит это в высшей степени больше всего на свете.
Не вернуть, знаем. Но хоть допустить, что такие условия, атмосфера, а главное, настроение могут и повториться в достижимом будущем. Вроде бы ничего немыслимого не просим, дворцов, яхт, парижей. Кто называет то убогоньким — пусть, еще и лучше: легче, а нам в самый раз. Несколько, правда, портит картину, что когда мы радовались жизни, в те же отрезки эпохи с другими нашими согражданами творились бог знает какие ужасы. Лживые доносы, аресты, издевательства, тачки, расстрелы, короче, официально осуществляемый террор. Мечтая о будущем, похожем на то прошлое, мы все это из пленительного для нас его образа исключаем. Почему?! Не потому ли, что по возможности исключали и тогда? Но ведь есть факты, документальные, их — горы.
Никакой факт не может переубедить человека, имеющего убеждения. Все равно — верные, путаные, заведомо неверные. «Иван Денисович», «Архипелаг» Солженицына, «Колымские рассказы» Шаламова, «Реквием» Ахматовой, тысячи протокольных свидетельств, миллионы биографий, вся история большевизации России и ее империи перевернули сознание мира. Но не наше. Я был одним из тех наивных идеалистов, которые думали, что когда все это или хоть сколько-то будет прочитано не малой частью народа, а массово, не подпольно, а открыто обсуждаемо, мозги перевернутся, сердца возопиют не возопиют, но по меньшей мере сменят состав крови. И услышал — раз, и другой, и еще — от людей не просто вменяемых, но разбиравшихся в Прусте и Музиле: «Не знаю — наши родители в это время под патефон танцевали».
С прошлым будущее повязано нерасплетаемым узлом — еще одно общее место. Не знаю, как в Германии, а у нас для страховки этот узел добавочно пропитан слезами, кровью и секрециями любви к собственному расцвету. Доморощенный золотой век пришелся на наши семьи и роды в разных их поколениях в 1917-м, в Гражданскую, в истребительную коллективизацию. В 37-м, в военные 40-е, в 56-м будапештском, в 68-м пражском, в 80-е афганские. Заодно со своим праздничным временем они любили Ленина, Сталина, коллективное Политбюро, Брежнева. Не в нынешней пропорции 86:14, а когда больше, когда меньше, но никогда не ниже процента, набираемого на выборах коммунистами. Те, чьи фейерверки и цветенье вспыхивали в 2010-е, по идее должны любить Путина. Вертикаль власти как иероглиф консолидации страны под крепкой рукой. Общественные и учрежденческие туалеты с замоченными экстремистами. Пудовые гири обличений в бессилии все никак не рушащейся западной ойкумены. Расхлебывать эту ставшую очередным прошлым стадию особого пути России предстоит начальникам, которые начнут заступать на дежурство лет через 10—15. Если тогда еще будет Россия и у нее будут начальники… Юля, петляя, а не удержался я от загадываний на будущее.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»