Сюжеты · Культура

Пастырь и писатель

Служение отца Александра МЕНЯ. 22 января ему исполнилось бы 80 лет

Служение отца Александра МЕНЯ. 22 января ему исполнилось бы 80 лет
Что было главным для него: пастырское служение или литературная работа? «Я это не могу разделить», — ответил он. И все же с начала, с детства, он почувствовал в себе творческое призвание. 1947—1950 гг. — первые опыты. Тогда же начал рисовать. Вспоминает: «Я хотел быть художником». Первые написанные книги сам иллюстрировал — картинками, вырезанными из журналов. Слитность рисунка и текста чувствовал как автор, стремящийся к предельной выразительности. Юношескую поэму «Осиада» проиллюстрировал своими уморительными рисунками. Книгу о. А. чувствовал, как живой организм, предрасположенный к развитию.
К своей литературной работе, видя изъяны, был строг, если не сказать, беспощаден. «Сына человеческого» переписывал несколько раз. «Я сжег десять тысяч машинописных страниц собственных, — говорит он. — Десять тысяч. Сжег. У меня есть такое сжигалище — «геенна» домашняя на улице, я там жгу. Вот написал книгу одну — я ее сжег через месяц после того, как уже написал. Сел и начал писать заново. Из написанного не удовлетворен очень многим...» Он сжигал черновики не конспирации ради, а из-за экономии жилого пространства в доме. Так и объяснил: «Или они меня, или я их». Однажды попросил меня внести исправления в уже переплетенный том Библиологического словаря. Исправлений было мало, одно-два на несколько страниц. Он не упускал возможности довести, доработать текст уже в изданном (в самиздате) варианте. А до книг, появлявшихся в тамиздате («Жизнь с Богом». Брюссель) дотянуться было невозможно. Некоторые выходили с массой ошибок, опечаток, что его, взыскательного автора, огорчало.
Писать было не просто потребностью, но привычкой. Ни дня без страницы. Хоть одну, вернувшись домой поздно вечером, выстучит на машинке, выудит из мутного потока жизни.
Писательский дар, разогретый воображением, действовал безотказно. В доме одного прихожанина собралась «малая группа». Приехал и отец Александр. Зашла речь о писателях, о творчестве. Что это за феномен, что за процесс? Не вдаваясь в теорию, отец предложил «процесс» увидеть в действии и рассказал сказку о происхождении человека, которую сочинил тут же. Это была импровизация. Сохранилась магнитофонная запись.
Говорит не прерываясь, без напряжения, как будто читает текст. Не как пушкинский герой, импровизатор из «Египетских ночей», который в начале импровизации «затрепетал, как в лихорадке, глаза его засверкали…». Ничего этого не было, тайна вдохновения оставалась невидимой. Комические эпизоды не выделяет интонацией, потому что в них комизма столько же, сколько и трагизма. «Все!» — подытожил автор свое недолгое повествование, как олимпиец, разорвавший финишную ленточку. За этим возгласом скрыто, быть может, тайное волнение, природу которого мы никогда не узнаем. «Всякий талант неизъясним», — писал о своем герое-импровизаторе Пушкин.
Когда возник этот сюжет — тогда же за столом или задолго раньше? Как лекции или домашние беседы, к которым он непосредственно не готовился, ибо прожил, продумал и прочувствовал их всей предшествующей жизнью.
У него не было профессиональных редакторов, консультантов на уровне его знаний. Зато самому редактором и рецензентом чужого творчества приходилось бывать не однажды. Взять хотя бы один пример — книгу Марка Поповского «Жизнь и житие Воино-Ясенецкого, Архиепископа и хирурга». Поповский писал ее под неотступным руководством отца Александра. Привозил ему домой, в Семхоз, каждую главу.
Труд Марка Поповского стал первым в своем роде документом в русской агиографической литературе.
Жития святых, собранные в Четьих-Минеях, писались по определенному канону. Они копировали традиционный тип святости, а не воссоздавали личность святого. Малосодержательны исторически, они не являются документом. Анонимные авторы вовсе и не задавались этой целью. Они писали словесную икону.
Отличие «Жития Войно-Ясенецкого» состоит в том, что в нем обстоятельно и впечатляюще дана панорама советской эпохи. Лука предстает перед нами в развитии, в динамике внутренних и внешних событий.
Марк Поповский открыл новое видение святого, понимание святости на том человеческом уровне, который ранее в России был непостижим. Это видение куда ближе подводит к источнику святости — к Иисусу Христу, — чем канонизированное житие.
Отец Александр понимал, что настало время, когда Церковь нуждается в новом языке для проповеди. Это прежде всего язык культуры, к которому тянется образованное общество. «В мире изменился культурный фон, язык надо искать другой». Ориентируя писателя в понимании святости, он тем самым расширял зоны контакта церкви с миром, актуализировал язык проповеди.
Как писатель, отец Александр ждал реакции на свои книги. Кого-то из продвинутых прихожан просил писать отзывы. Обратной связи с читателем не имел. Однажды после лекции к нему подошел человек и показал тетрадь, в которую он переписал от руки «Сына Человеческого». Книга была дана ему на несколько дней, он переписал ее для себя, для своих детей. Я стоял рядом и слышал их разговор, и видел, как просияло лицо отца Александра. Тогда же с упреком подумал: я ведь тоже страницами выписывал из «Сына Человеческого». А сказать ему об этом не удосужился. Полагая, что он не нуждается в оценке. А любой автор — нуждается.
Дневников не вел. Начал было, но бросил, понимая, чем это чревато. Отработанные ежедневники сжигал. Почерк имел ужасный. Казалось, что скоропись его намеренно непонятна. А может быть, потому, что в основном писал на машинке.
Мысль ясна, фраза проста и прозрачна, в ней виден прежде всего изображаемый мир. В ней нет авторской окраски. Нет своего синтаксиса, затеняющего изображение, как у многих выдающихся писателей: у Льва Толстого, Платонова, Цветаевой. Их индивидуальность окрашивает изображение. Изображаемый ими мир все же во многом был миром Толстого, Платонова, Цветаевой. Здесь же сквозь прозрачное письмо проступает картина мира — его явная и сокровенная сущность. Он как бы убирает себя, чтобы не застить видимую реальность.
Любил кино, научную фантастику и многому у них учился. Нужна интрига, острый сюжет, внешние зацепы. Система адаптации — видимый ряд, что необходимо современному читателю, реагирующему на внешние признаки. Он это учитывал. Это входило в миссионерскую задачу. Но не только. Как человек, живущий во времени, в конкретной среде, он усвоил законы времени и среды, что сказалось в его художественном мышлении. Книги по истории религии — это познавательная художественная литература. Это документальные повести, из глубины которых видны проблемы и нашего времени. Каждая глава поделена на кадры, на строфы, величиной в одну-две страницы. Такая «раскадровка» точнее фокусирует внимание.
Погружение в исторический момент — абсолютное. Помимо живой изобразительности и блеска мысли в его прозе, ритмически организованной, много пространства. В ней легко дышится. Разумеется, как всякий мастер своего дела, он дорожил временем. В том числе и за письменным столом. Помню, как назначил мне встречу дома в определенный час. А я, придя вовремя, задержался у Ангелины Петровны, его тещи. Она о чем-то меня спросила, пришлось объяснять подробно, — словом, задержался чуть ли не на полчаса. Слышу: отец Александр спускается по лестнице, смотрит на часы в некотором недоумении.
И еще один случай. Однажды Таня, жена моя, встретила отца Александра на автобусной остановке в Семхозе, где он, экономя минуты, ждал автобуса: электричка в Загорск уходила позже. Таня с сумками, тяжелыми, конечно, тащится на дачу, и у перекрестка с Хотьковской дорогой — тут же и остановка — одна сумка у нее обрывается: не выдержала лямка, и все содержимое сыплется на землю. Подъехал автобус. Отец Александр, видя Таню, бросается на помощь. Оба они подбирают просыпанное. Автобус ушел. И следующий будет не скоро…
Отец Александр, считавший минуты, забывал о времени, когда возникал призыв о помощи. Сколько таких призывов оттаскивало его от письменного стола, где он тоже, безупречно точным словом, помогал людям.
Хотя рьяных доброжелателей, пытавшихся огородить его (особенно в последнее время) от наседающей паствы, просил этого не делать. Не посягать из благих намерений на его личную жизнь, в которой невозможно отделить судьбу писателя от священника.