Сюжеты · Общество

Тетя Катя

Девочка и битва за Москву. О крови, почве и судьбе

18:12, 03.11.2014
Алексей Тарасов , Обозреватель
В этом рассказе нет ужасов, есть повседневное войны, что запомнил ребенок. И, слушая, испытывал странные чувства: это ведь не отвлеченные воспоминания, всё происходило с родными тебе людьми наяву. И это уже никогда не повторится. Это не произойдет с твоими детьми. Такой войны, таких испытаний, конечно, уже не будет ни-ког-да
Фото: /Репродукция Фотохроники ТАСС/, Великая Отечественная война, 1941-й год
В начале каждого мая детские учреждения ищут ветеранов войны. Их давно на всех не хватает, и уже несколько лет в садики, интернаты, школы зовут детей войны.
К сыну в детсад накануне Дня Победы пришла старушка. Посидела с мокрыми глазами, слушая стихи о войне. Дали ей слово. А я, говорит, ничего не помню о войне, забыла.
Потом дети станцевали. Старушка поднимается. Вспомнила, говорит. И долго рассказывала, какая у нее была игрушка самодельная, деревянная. И какое платье из марли на День Победы ей сшили. Жаль, не записал — то был потрясающий рассказ.
Прогресса нет, есть гигантская ржавая карусель, периодически возвращающая нас туда, где мы уже были. Уникален и ценен лишь человек. С его делами, мыслями и памятью.
Первого ноября тете Кате исполнилось 80 лет. Первого ноября 1941-го свой седьмой день рождения она встречала в овраге под Волоколамском. Шла битва за Москву. На Волоколамском шоссе происходили главные в том веке на планете события. А она, Катерина, была совсем маленькой.
Екатерина Егоровна, моя любимая тетка. Она растила меня каждое лето: родители улетали в какую-нибудь Болгарию, а меня забрасывали к ней. С моего года и до 18-летия. Перед самым уходом в армию, в 85-м, я снова прилетел к ней, и наутро она повела меня креститься в один из самых строгих храмов России — Рождества Богородицы на Возмище. Он в 200 метров от дома в сторону Москвы. Каменным стал одновременно с рождением Ивана Грозного. Мы считаем, что там бывал еще Малюта Скуратов, по его поручению написана моя любимая икона — Волоколамской Божьей Матери. Храмовая колокольня выглядит ракетой.
Это была большая семья. Я не видел только деда. Он пришел с войны, но умер до моего рождения. Его сыновья, мои дядьки, тоже вернулись с фронта. Все трое. Четвертым его сыном был мой отец, он не воевал по малолетству: когда пришли немцы, ему был год. И его на руках, поочередно с матерью, уносила от войны тетя Катя, тогда шести лет от роду. Отец как-то сказал, что помнит то небо над дорогой, в те дни. Но это, конечно, сказки, толстовщина, не может такого быть.
Дядя Коля, дядя Толя, дядя Витя. Их сестры, мои тетки: Люся, Нина, Галя. И она, моя любимая. Удерживающая семью, смотрящая. С крутым нравом. Все разъехались — Свердловск, Астрахань, Рига, Курган, Пермь, но летом с детьми съезжались в отчий дом, где рулила она. Сейчас никого уже не осталось, кроме моего отца и ее.
Волоколамск старше Москвы. За него воевали Новгород с Владимиром, потом с Москвой. Москва отжала, она всегда всё отжимает. Татары, литовцы, поляки, немцы… В 2010-м ему дали звание «Город воинской славы».
Бабушка Поля, кивая за окно дома — этот дом на Волоколамском шоссе, — говорила про луг и гору, которые я видел: «Собирали, хоронили: десять—двадцать наших, один немец, десять—двадцать наших, один немец». (Официально: из 13 тысяч солдат и офицеров, державших оборону под Волоколамском, погибли 11 тысяч.)
Дядьки про войну почти не говорили, теть Катя под старость начала. 9 мая 2014 года я решил записать ее рассказ.
В нем нет ужасов, есть повседневное войны, что запомнил ребенок. И, слушая, испытывал странные чувства: это ведь не отвлеченные воспоминания, всё происходило с родными тебе людьми наяву. И это уже никогда не повторится. Это не произойдет с твоими детьми. Такой войны, таких испытаний, конечно, уже не будет ни-ког-да. Если что и будет — тьма всегда рядом, — будет совсем иначе. Одно определенно: каждое такое свидетельство обязано быть запечатленным. Пусть коллективной исторической памяти россиян такие показания очевидцев, недостаточно духоподъемные и победительные, сейчас не нужны, это не отменяет родоплеменные предрассудки, да и просто человеческой обязанности слушать другого человека. Обязанности фиксировать важное и спасать его от забвения.
Извините нас за непоследовательность, невнятность — если кто ее обнаружит. Но я не посмел править ее рассказ.
«— Уходили. У колодца бабы. Говорят нам: Василиса (это моя прабабка, она тогда была главной в семье. — А.Т.), нет для вас местечка. Тут кто-то новая подходит: кровать свою отдам. Василиса — это самые мои хорошие люди. Потеснитесь.
Двое суток до этого не ели, не пили. Мать, к вам. На кухне нас положили.
Уже немцы в Авдотьино пришли, а мамке сон приснился. Николай. И Николай-угодник, и старший сын Николай, он танкистом был, уже служил, воевал. Говорит: «Поля, иди домой. И пойдешь, и не попадешь в дом». Дважды говорит: «Идите домой. Что там немцы, что тут».
С Авдотьино пошли, возвращаемся. По бокам стреляют. В Горках загнали в сарай. Думаем, сожгут нас. Офицер спрашивает: «Кто вы? Беженцы? Откуда, куда?» А нас девять человек. «Мать, возьми к себе», — еще двое подростков просят. Мать взяла. «Это тоже мои», — говорит.
…Дали нам двух провожатых немцев. Мешки-кутули у нас были. Немцы бабушку под руки, помогали, спустили вниз в овраг. Но дальше всё, что было съедобного, отобрали у нас финны. Говоришь, не было под Москвой финнов? Я запомнила: они… Все про них так говорили. Когда подходили уже, увидели на дороге лошадь застреленную. И тут бой пошел. А потом взрывы. Мы долго в овраге прятались. Там мне семь лет и исполнилось.
Уже снова к дому подходили, и снаряд рядом с нашим домом разорвался, снегом тушили дом. Отстояли дом. Балку подняли. Ели мороженую картошку. Бомбоубежище на метр от колеи танковой вырыто у нас было, искры сверкали.
Австриец просил у Вити (мой дядька, ему тогда было 14 лет. — А. Т.) сапоги — он не снял.
Немцы обращались терпимо, ничего так. Без спроса ничего не брали. Говорили: мы пехота, а вот за нами каратели пойдут. Почти два месяца как-то прожили под ними. Каратели не дошли.
Потом пошла бомбежка. Начали немцы отступать. У них все замерло, замерзло — металлолома горы оставили. Пришли погреться — Гитлеру, говорят, аллес. Мы — цурюк. А вы выходите, дома все будем сжигать.
Через четвертый дом побежали в подвал. К центру ближе, прятаться. Люди ходили, немцев просили: «Вы не сжигайте дома». Мать тоже ходила, а тетя Клава Боброва (наша соседка. — А. Т.) говорит ей: «Не ходи, свою семью мне оставишь». И я тогда поползу, посмотрю. Псалтирь читаю. А гул нарастает. Наши пришли. Дверь в подвал распахивают. Мне казались такими высокими они. В белых халатах. Великаны прямо. Танкисты, добротно одетые. Гале шоколадки давали. Мы в дом вернулись, все солдаты, ребята — на полу, лучину жгли. Бои уже на станции были. Наши придут, погреются, уходят — не ночевали почти. Кто был на постое, тот никогда не возвращался. Каждый день разные приходили, редко кто задерживался.
В 42-м оставляли нам свои пайки. Вот 43-й уже сильно голодный год был. Мы четыре яблони выкорчевали, картошку посадили. А сосед ночами картошку нашу выкапывал. Нам сказали — не поверили.
Немцы отошли. Мать полы мыла в штабе армии, потом ее отдали в военную цензуру. Воронок приехал. Бабка Василиса говорит: «Я ее не пущу, детей много. Она неграмотная». А ее девчонки московские сдали. Мать им шила: тем форму большую дали, она им ушивала. Они сказали: вернемся, приедем к вам. Никто не приехал.
Мать убиралась в военной цензуре. Нинка, я, Борис, Галя, Люся помогали. Мыли полы, прямо галошами и песком терли. Один раз — Люси тогда не было — начальник приходит: москвич, парень молодой. «Что за детский сад?» — «Дети мои. Восемь человек их у меня. Трое воюют». Он двух служащих карточки дал. На них и шоколад, и масло сливочное полагалось.
На рабочую давали 300 граммов хлеба. Витя (ему было 14 лет. — А. Т.) пошел на литейно-механический, а как ушел воевать — голодно было. В НКВД мать вызывали: почему он малолетним на фронт ушел?
Потом она в столовой работала, повар наливал ей для нас супа по три литра.
Николая, старшего из братьев, ранило. В госпитале полевом хотели ногу до паха отнимать. Двое бабок, усатые старухи, грузинки или армянки, говорят — это он рассказывал — давайте ногу посмотрим. Он красавец был. Нельзя резать, сказали, сейчас рану заделаем. Отправили в палатку, отлежался, потом на Урал в госпиталь. Дальше с клюшкой отпустили домой. Он в часть через Москву ехал. Звонит Тамаре — любовь его. «Стой, приеду за тобой!» Отец у нее был главным хирургом в военной больнице. А у него уже на фронт поезд. Она его к отцу, он видит: не долечили. Коля взмолился: «Меня за дезертира примут, отпускайте». Но месяц еще лежал. Восстановили, поехал воевать дальше.
Толя в разведке прошел до Кёнигсберга.
Витя в 16 лет ушел, зачислили добровольцем, сыном полка считали. Он в связи, в летной части служил. Кончилась война, в день 18-летия ему подарили аккордеон. С документом, что он купленный.
Он сильно после войны болел. Его из войск выгнали. И соответственно из квартиры. Рак мозга (в диагнозе «невралгия тройничного нерва». — А. Т.). Боли страшные, он не видел, не слышал. Профессор им занимался, специалист. Через 8 месяцев — в Ленинграде оперировали — начал видеть. Потом повторная операция. На завод пошел работать. Зоя, жена, хлопотала. Всё доказала. Немедленно дать квартиру сказали, выплатить деньги, восстановить, чуть не героя дать. 32 года он умирал. Но дольше всех наших прожил — 81 год ему был, когда умер. Пенсию большую получал.
Толя изранен был. Два ранения, а как третье — искурил эту бумажку. Потом уже, после всего, надо оформлять на инвалидность. А где бумажка? Стали поднимать архив — а ранение на Егоровича записано, не на Георгиевича (дети моего деда Егора записывались по-разному. — А. Т.). Под суд его отправили. Первым в эвакуацию ЗАГС ведь уехал. Справку потом все же выписали, всё исправили, вторую группу инвалидности дали.

Несколько дополнений

Дядя Толя умер накануне 80-летия. Как мне казалось, счастливым. Всю жизнь, за вычетом войны, он провел на родной земле, в Волоколамске. Бог послал ему легкую смерть: вышел в сад, нагнулся за сломанной веткой… и упал. Словно уснул. Через сутки, не приходя в сознание, умер. Дома, окруженный родными людьми.
Он мне это только однажды рассказывал: «Три раза на войне снилась церковь, а я на ней на крыше в биллиард играю. Потом убегаю. Понятно: это к перемене в жизни. Действительно, ранили под Ельней. А весь взвод, который уже не один месяц у нас был вместе, и война нас берегла, обходила, — полег. Меня ранили. Потом так же еще два раза».
Помню: идем с дядей Толей и его друзьями в общественную баню. Вижу тело, изрытое осколками, вижу тела его друзей, тоже из пехоты, отшагавших от Москвы до Берлина, отстегивающих протезы, тела-обрубки.
У дяди Толи было три ранения, я видел.
Рядом с ним становилось понятнее, как мы победили. Душа понимала. А разум нет. Народ, переживший — совсем недавно — Гражданскую войну, коллективизацию, гостеррор, в большинстве своем, глубинном, крестьянском, отнюдь не питавший теплые чувства к власти, народ, который режим последовательно превращал в пыль, — как он одолел безупречно функционировавший организм вермахта?
Прадед Степан Николаевич не пережил раскулачивания в 1934 году. Не хотел отдавать своих двух лошадок. Дети и внуки ждали, что их сошлют. Обошлось. Возможно, потому, что прадед слег и умер от сердечного удара.
Ни про Сталина, ни сейчас про Путина в этом доме не говорили и не говорят.
Это я к тому, что народ сам по себе. 84% за Путина могут лишь его самого греть да его камарилью. 84% согласны со всем всегда, с продуктовым эмбарго, присоединением Крыма, с тем, что Европа — враг; пассивное большинство. Те же 84%, если верить сетевым ресурсам, боятся летать на самолете, не читали Конституцию, являются крещеными и так далее. Число «84» ни о чем не свидетельствует, как ничего не значило в 41-м сложное отношение крестьянских детей к Сталину. Они ушли воевать, и они освободили Европу от фашизма. Спасают мир не сильные мира сего, а как раз наоборот — слабые, безглагольные, несовершенные, никакие…
От картошки этот народ не отделить. А от государства он издавна отделенный. Суровый русский Тихий океан. Немота, гладь и покой… Надолго ли?
У тетки было много ухажеров, женихов. Но она оставалась с родителями, «держала» семью. Вышла замуж уже немолодой, детей нет. Ее избранник Иван Романович успел на фронт под конец войны.
Большой дом, прежде полный народу — всегда кто-то из родни приезжал или заезжал на денек, проездом через Москву, с непременным тортом — замер и затих; в нем лишь двое стариков. Я помню тетку шумной, она была везде, со всеми, до всего ей было дело. Сейчас можно тихо сидеть с ней за столом, смотреть, не видя, по телеящику какую-нибудь «Кармелиту», сидеть, не вставая, пока не поднимется тетка… Сегодня моя память коррелирует их с Иваном Романовичем образы и тишайшую жизнь с иконографией: фигуры становятся прозрачными и удлиняются… Я уходил в армию, а тетка оставалась в моем потерянном раю, для меня она навсегда там.
Там, где кровь, она же почва, она же судьба.
Ясно вижу за огородом литейно-механический завод, где горбатился мальчик Витя. От завода, помню из детства, шел не только запах промышленного масла. Еще непонятно почему — волшебный запах хлеба и сдобы.