Колонка · Политика

Матерщина vs закон

Про органику междометий и тайну слова

Анатолий Найман , поэт, прозаик
Про органику междометий и тайну слова
Первые два года я проработал начальником смены в цеху. В подчинении у меня был десяток рабочих с производственным опытом никак не хуже моего. Мужчины между сорока и пятьюдесятью, воспитанные, соблюдавшие субординацию. По должности я распоряжался ключом от бака с техническим спиртом. Перед обеденным перерывом бригадир просил какое-то его количество на промывку механизма, я ни разу не отказал, конфликтов в смене не возникало. Обедали мы вместе, тем, что приносили из дому. За столом велись интеллигентные разговоры и преимущественно об интеллигенции. За которую представительствовал и отвечал я. На это время мое «вы» переводилось в «они»: «они из стаканов не пьют, только из рюмок», «они некультурных слов не любят, только напечатанные», «не не любят, а не знают».
За эти два года мои взаимоотношения с матерщиной изменились радикально. В школе матерные слова произносились без смысла — только чтобы перед такими же, как ты, сопляками отметиться в своей, как сейчас бы сказали, крутизне. В институте — уже из лихости: чтобы, куртуазно говоря, эпатировать компанию. На заводе причин матюгнуться было две: если тебе на кожу брызгало кипящей смолой — и если ничем не брызгало, а, наоборот, царила почти не замечаемая сознанием обыденность. Не говорить же «закрой вентиль», это неуважительно, потому что и так понятно. А в то же время ты подачу смеси остановил, теперь напарнику время глушить систему, ну и пуляешь лениво: статуарь фитюль — в этом роде. Только не статуарь и не фитюль, а словами (чаще одним) куда более кровными, интимными, сокровенными, но и более абстрактными.
Эта двойственность (свои, родимые, — и всех кого угодно) и есть тайна матерных слов. Так же, как водки. Однажды мы с женой приехали в деревню в середине апреля. Пошли через лес, сосновый, а где лиственный — то лишь опушившийся, повернули и вышли на голый луг. Ни следа человеческого присутствия. И вдруг увидели нашу деревню, всю разом. В километре, а словно в далеком далеке. Маленькую, горсть избенок, низенькую, крыши над землей. И заторопились — не на вид, а на мысль: поскорее войти в дом и выпить. Реакция не на настроение, а на зрение. Органика, условный рефлекс: глаз смотрит, рот глотает… Мат — прежде всего органика междометий. Бессмысленных: эх да ух да ну-ка — невозможно молчать, когда кто-то слушает. В какую-то минуту — междометий, передающих переживание, боль, отчаяние. Содержание — ничтожное: плохо мне; реже — хорошо. Слова содержательные в том и другом случае ни при чем. На третьем этапе — междометий, проникших в кровь, подменивших основной словарь, сковавших язык.
Междометий, но не совсем остывших от тепла, а то и огня упомянутой личностности, родимости. Человечество устроено так, что иностранец не может до конца понять стихи не на своем языке, даже когда свободно на нем говорит. Почему белеет парус одинокий, а не белеет одинокий парус? В этом плане матерщина сродни поэзии. Мне втолковывали, что сербская круче русской. А где сербская, там и хорватская, и так далее. Судить не могу — не серб, отвечаю за русскую. Сейчас повыразительней скажешь — засудят, поэтому пишу слово латиницей, да еще и «запикиваю». Конец стихотворения Бродского «Похороны Бобо»: «Идет четверг. Я верю в пустоту, / в ней как в Аду, но более ..rovo. / И новый Дант склоняется к листу / и на пустое место ставит слово». Ну вот так человеку: хоронит; прелестную Бобо; а «бобо» — на детском языке еще и больно. Кто может передать это лучшим образом, более здорово, менее фартово, — валяйте. Но мне оставьте этот вариант, для частных моих нужд и грез.
Меня от публичного мата с души воротит. Мой сосед по деревне нашел на чердаке печатную 1889 года листовку большого формата, «Извлечение из Иоанна Златоуста». «О матерном слове». «Не должно ругаться, ибо оскорбляется священное имя матери. Первой — Богородицы, второй — родившей нас, третьей — земли». И далее, ясно и убедительно. «Мат называется сквернословием и никак иначе». Тон твердый, но человека, озабоченного настроением того, кто слушает тебя. И не принудительный: не повестка в суд, а хочешь материться, пеняй на себя. Как раз по мне.
Разновидность матерщины (оговоримся: периферийная) — та, которой развлекается интеллигенция. Редко когда звучит органично, по большей части как английский в младших классах советских школ. Несколько раз обращались этак ко мне. Вовлекая. Я уклонялся: на заводе в этом деле усовершенствовался весьма — не старался, а скорее по врожденной восприимчивости к языкам. Но когда огрызался, производило эффект.
Довлатов рассказывал: только призвали в армию, попал на гауптвахту, еще в Ленинграде. Забрали в сентябре, в гимнастерках, а в октябре — ранняя зима. Приезжает полковник в бараньей папахе и шинели с бараньим воротником, инспектировать. Их выстраивают, он сразу к Довлатову — правофланговый. Почему, кто, как. При этом обнаруживается у него дефект речи, пришепетывает. Продвигается вдоль строя, доходит до Петрова (я запомнил фамилию), деревенского паренька с располагающей физиономией. Папаха ищет его расположения: «Не виву я молосэватости у Далметова», — с улыбочкой. Петров: «А ты сперва хэ изо рта выплюнь».
Как у нас жить, не матерясь, не знаю. Никто не знает. Закон плох не потому, что против мата, а потому, что закон.