Колонка · Политика

Во власти мультика

Художественная самодеятельность на Охотном Ряду

Анатолий Найман , поэт, прозаик
Художественная самодеятельность на Охотном Ряду
Словосочетание «взбесившийся принтер» по поводу горячечной активности Думы, предлагающей все новые и новые радикальные запретительные меры против того, этого, пятого и десятого, главным же образом, против заграницы, — эффектно. Но, как все эффектное, останавливает внимание на смысле промежуточном. Если вглядываться, яркость картинки, понятно, тускнеет, а эффект — это прежде всего яркость, вспышка. Взбесившийся принтер — образ комедийный, саркастический, но по существу безобидный, как ухмылка над кем-то не замечающим непорядка в своей одежде. Тогда как набор мер — вовсе не взбесившийся, а вполне продуманный, только в неожиданном направлении. Ну как бы требование охранников к входящим в учреждение делать полный на одной ноге поворот вроде балетного. Вообще-то условие невинное, но прокрутившийся идет дальше уже ошарашенный, сбитый с толку. Шутовством условия, дурацкостью происшедшего униженный. То, за чем явился, он излагает невразумительнее, чем был готов. Его растерянность, неуверенность в себе вызывает насмешку, пренебрежение.
Это прием, накатанный, надо полагать, еще в древние цивилизации. В 7-м классе мне подарили авторучку. Советскую, фабрики «Культпром», артикул «Школьная». В 1950 году это был гаджет, куда как превосходящий все нынешние айпэды. Письмо без тыкания пером в чернильницу, без, собственно говоря, чернил. Они закачивались в резиновый баллончик когда-то прежде, несвязанно с процессом писания. Ручка текла по всем разъемам, я купил для нее в аптеке резиновый напальчник, употребляемый при порезах. Школьные пиджачки были того же цвета, что чернила, синее на синем, считай, незаметно. Отец, рассматривая ее, сказал: «Да-а, не вечное перо». Но главное было не качество, а то, что ее можно носить в верхнем карманчике, снаружи, и все это видят. Много позже я услышал от Ахматовой об одном таком франте: «Тогда уж и зубную щетку». Мне понадобилось купить какую-то ерунду, тетрадку, можно было в уличном киоске — я пошел в «Пассаж»: по нему передвигались толпы народа, имело смысл показать им, что такое настоящая изысканность. Меня окружили трое ребят моего возраста, на секунду припали ко мне и рассыпались. Я схватился за карманчик — пустой. Бросился за ближайшим, чья спина еще мелькала в толчее. Вцепился в плечо, развернул, закричал: «Отдай! Отдай!» Он начал с «Ты чё?!», потом сквозь зубы: «Не у меня». Я продолжал кричать, он вынул откуда-то мое сокровище, сунул мне, проговорил, как мне показалось, пожалуй, дружелюбно: «Будь мужчиной» — и исчез.
Тогда это был не очень-то скрываемый, широко разветвленный промысел в Ленинграде. Небольшие группы малолеток нападали так на одиночек, отбирали что-нибудь, разбегались. За ними следили старшие — чтобы принять добычу, чтобы отмазать, если те попадутся. Чтобы выслать для затравки самого дохленького и, если ты ему вмажешь, возникнуть: «Чего к малышу присташь?!» Одноклассник по пути в школу возбужденно рассказывал мне, как накануне попал в такую переделку, думал, порежут бритвой, но мимо шли люди, вдруг появился парень «лет семнадцати» и сказал: «А ты пойди с ним (показал на пацана) в подворотню и накидай зибдюлей». Я знал, что слово произносится не так, и знал, как надо правильно, но зибдюли мне понравились, не стал исправлять. Лет через десять вдруг вспомнил, с каким уважительным придыханием он выложил «семнадцати» — как «семидесяти».
Предложение закрыть интернет и вместо него открыть очередной культпром под названием «Чебурашка» — явление того же порядка. Я про Чебурашку ничего не знаю, кроме того, что был такой мультик. Хотя знакомый, с которым мы обсуждали этот новый проект, дважды меня спросил: «Ты нарочно говоришь «черепушка»?» — оказалось, я этого не замечал. Лишить информации — само собой, но еще и поставить в унизительное положение. И по-уголовничьему беспомощное: вот сейчас выйдет 17- или 70-летний старшой и рыкнет: «Ты на кого тянешь?!» И больше того: внушить, что не унизительного и не беспомощного больше не будет. Времена, когда представления о человечестве исходили из того, что, скажем, в «Войне и мире» люди занимаются не только самими собой, сочувствуют один другому, разговаривают вежливо (не всегда, не везде, но как правило), — кончились. Нет никакой «Войны и мира». Любишь читать — есть свод постановлений Думы, читай. Есть власть, она же насилие, — и подчинение, оно же в идеале ГУЛАГ.
Старые люди любят похвастаться: помню, мол, девятьсот лохматый. А я вот хочу вспомнить, когда у нас кончили читать и увлеклись политикой, и не могу. Правда, в СССР политики не было — как много чего, включая половые отношения: их признавали, но в рамках учебника биологии. Так что когда режим приказал долго жить, было даже приятно стать на новенького «политиком». В масштабах подъезда, автобуса. Тем более, знать для этого требуется не что на самом деле, а что в газетах. А газеты две-три проштудируй — откуда время на книгу взять? Тогда, возможно, и сломалось. И сейчас, кто «Маугли» прочел и запросто выговаривает «бандерлоги», — тот интеллектуал немыслимый.
Старый человек все принимает агравированно. Можно прижиться к неприятностям, невзгодам, даже бедам, когда их причиняют люди. Люди подвержены изменениям, мизантроп-холостяк находит жену, расист узнает, что его предки евреи, богатый скупец разоряется. Но власть не заинтересована ни в чем, кроме себя самой. Смысл власти — проявлять себя, смысл проявления — делать что-то, чтобы каждый чувствовал, что она власть, а он — нет. Жизнь, даже самая длинная (праотцы не в счет, нет, из реальных ныне сроков), — очень коротка, очень. Притом что по большей части это, как известно, труд и болезни. Но никому до сих пор не приходило на ум, что ее еще будут изводить выпады такой художественной самодеятельности, как на Охотном Ряду. И не какие-то абстрактно-государственные, а бабские или большевистские, направленные на неизвестных им конкретных частных людей. Личного зла я в сердце ни на кого не держу, но и полюбить не полюблю никогда. Скажете: нужна нам твоя любовь, червь! Ой, не зарекайтесь…