Колонка · Политика

Перезагрузка наоборот

«Политика хулигана» в эпоху злостного постмодернизма

Александр Рубцов , специально для «Новой»
«Политика хулигана» в эпоху злостного постмодернизма
Что сейчас останавливает наш порыв, кроме чувства самосохранения нескольких лиц, действующих в стратегических интересах Родины по личному благоусмотрению и по зову тайной доктрины? Россия сама создала разлом в общей конструкции или первой увидела его и вклинилась, насколько позволили? Злопыхатели договариваются до сравнений с хулиганами в подворотне, хотя важнее, осталась ли в этом мире защита от самой возможности разгула сколь угодно отвязной вооруженной шпаны в высшей весовой категории? Что будет, если на месте нынешних осмотрительных стратегов вдруг окажется кто-нибудь с миссией и дурно воспитанный, с полуграмотными советниками и топорными технологами, без почти системных либералов в личных друзьях?
В культуре хулиганство non-stop представлено эстетикой постмодерна: реальность замещена симуляцией; правила и связи отменены, вещь компонуется из чего угодно и как встанет; эклектический коллаж составляют цитаты из «руинированных» текстов (обломки смысла) — и все это с неизменно ироничным троллингом.
Крымский эпизод лишь обнажил то, что в нашей политике просвечивало давно. Разрывы логики зияют в пропаганде, в идеологии и высшей дипломатии, даже в самозаговаривании. Нормы и факты, обстоятельства и события толкуются с легкостью необыкновенной. Мрачная ирония сквозит во всем, от поведения судей до реакции полномочных представителей на претензии извне. И это не «уж на сковородке», а знаки силы: встав с колен, Россия плюет в лицо унизивших ее. Не всякому дано лепить горбатого на каком угодно межгосударственном уровне.
Но то, что в культуре представлено симулякрами, фейками, фриками и трикстерами, в политике ведет к потере реальности и коммуникации; то, что в эстетике лишь надоедает, в политике способно убивать. Здесь с опозданием перехватывают стиль, в самой культуре близкий к исчерпанию.
Постмодерн это реакция на модерн. Большой Модерн начинается от Нового времени и развивает две линии: самоопределение человека, эмансипация личности, гарантии права и т.п. — и культ тотального проекта как залога всеобщего счастья в условиях правильной организации всего и вся на основе победившего Знания. Эти линии взаимосвязаны: ренессансное обожествление человека и освобождает его, и порождает эру профетического преобразования, титанизма с его «беззастенчивыми преступлениями» (А.Ф. Лосев). Свободный человек тут же начинает строить новый мир... и себе подобных. Не случайно графика идеальных городов совпадает с проектами идеальных тюрем того времени.
Все решает баланс. Там, где эмансипация человека сдержала культ тотального проекта, все кончилось тотальной архитектурой, но все же не лагерем, осажденным и концентрационным. Там же, где в модерне возобладал культ проекта при подавлении личности, возникли два тоталитарных колосса, столкнувшиеся в величайшей в истории войне. Побежденные немцы доделали раскрепощающую работу модерна; мы же увязли в непрожитом модерне: эмансипация лица в сознании и праве зависла, но завис и мегапроект. Человека недоосвободили, но и идеологию строительства светлого лагеря вовремя предали.
В истории постмодерн выходит из модерна в высшей точке эмансипации личности с минимумом внешних рамок и сдерживающих начал. Но не в политике, государстве и праве, где за не в меру творческое хулиганство по-прежнему сажают. По аналогии с архитектурой, пространства власти здесь так же регулярны и выстраивают всех — и граждан, и саму власть, как Версаль, Букингем, Запретный город или Царское Село. Порядок пространства и самой жизни. Регламенты власти — тяжелая ноша («Сисси», «Римские каникулы»), иногда неподъемная («Король Ральф»).
Но в постмодерне есть и реакция на тотальный проект, будь то диктатура или город, отстроенный с нуля «от и до» (то же в экологии, в новой этике науки, в мультикультурализме и пр.). Новые районы и целые города воплотили вековую мечту о правильном жизнеустройстве, которая тут же и рухнула, причем независимо от качества изделия. Проект Бразилиа от Оскара Нимейера гениален, что не мешает ему быть планировочным слепком полицейского государства всеобщего блага. В итоге все бросились исследовать «исторически сложившееся» — пространства спонтана с их феерическим беспорядком, начисто изжитым в среде тотального проекта. Как воздух, который заметили, только когда его стало не хватать.
Здесь прошел новый разлом: в ситуации постсовременности постмодерн произвел переоценку ценностей, а постмодернизм кинулся сам исправлять положение средствами того же проекта. Культ естественного выродился в его имитацию. Сначала в моду вошли джинсы, которые старились естественно и вытертости которых были «исторически сложившимися», как Замоскворечье. Но потом все обрядились в штаны, в которых уже и сами потертости запроектированы модельером как чистая условность, как белесые знаки «естественности» — оживляж, от которого мутит не меньше, чем от обилия заглаженных стрелок.
Постмодернизм вывернул наизнанку и социальную логику города. Там, где раньше приватная жизнь отливалась в естественности «второй архитектуры» (А. Ксан), теперь отстроили регулярный лагерь, но с претензией на отделку и комфорт. Если снять перекрытия вновь обживаемых домов, мы увидим тот же спонтан частных перепланировок и переоснащений, но всему этому наглухо закрыт выход на фасад города. Авторитаризм в бетоне: сами с собой и по отдельности вы свободны, но больше одного не собираться и чтобы никто не видел. И наоборот, когда-то строгие пространства центра, власти и интеграции теперь утомительно затейливы, случайны, прихотливы, фривольны и непредсказуемы, как и сама нынешняя политика. Постмодернистская власть освобождается от распорядка и становится замещением живой жизни, творчества и фантазии, тогда как в жесткую норму заковывают то, что всегда было частным делом, местом самовыражения. Свобода творчества из искусства и жизни перетекает в правоприменение и администрирование. «Взбесившийся принтер» сам живет в эстетике лужковского постмодернизма, тогда как его продукты один в один воспроизводят дух и смысл зарегулированных «спальных районов», как в антиутопиях Гильберсаймера. Универсальный оборотень: то, что должно пресекать хулиганство в политике, само отрывается по полной; призванное защищать — источает угрозу.
Только что у нас были признаки нового мегапроекта: преодоление сырьевой зависимости и технологического отставания, модернизация, конкурентоспособность... Это был вызов: обреченность на мегапроект в условиях постмодерна, относящегося к таким опытам как к опасным анахронизмам. Примиряло лишь то, что эта цель достигалась только через дерегулирование, реформу институтов и пр. Но с тех пор власть, провалив проект модернизации еще до запуска, обустроила в стране «постмодернизм для себя», но для остальных начала отмораживать худшее в застарелом модерне — тотальное регулирование в эстетике казармы во имя очередной великой цели и под руководством избранных, знающих «как надо», хотя и неизвестно откуда.
Худшее, что есть в лужковском стиле, — это когда на совковый модерн навешивают постмодернистские приколы, но без иронии, а до полной гибели всерьез. Здесь это и пошло, и смешно, но в политике грозит появлением опасных монстров. Постмодернизм на службе возврата в модерн — новый вид бинарного оружия массового поражения.
Тупик постмодерна виден и в геопланировке. На микроуровнях здесь также не хватает маневра для воспроизводства «исторически сложившегося». Поэтому периодически возникают компромиссы против глобального миропорядка, которому, в свою очередь, не хватает жесткости и устойчивости — геостратегического неоклассицизма.
Сейчас этот миропорядок пытается в Украине доказать, что он способен воспроизводиться и быть солидарным. Но то, как драматично его испытывает на прочность отвязавшаяся Россия, уже говорит о проблемах конструкции, в которой, как и в архитектуре, наверху не хватает жесткости, а внизу — свободы.