Сюжеты · Общество

Вся власть — воображению?!

Главное впечатление года в письмах обозревателя Эльвиры ГОРЮХИНОЙ главному редактору «Новой»

Эльвира Горюхина , Обозреватель «Новой»
Главное впечатление года в письмах обозревателя Эльвиры ГОРЮХИНОЙ главному редактору «Новой»: «Их допрашивали в подвале той самой новосибирской Лубянки, где сгинула не одна тысяча жертв. Моих шестнадцатилетних мальчиков, чья вина состояла только в том, что они поверили — наступило время перемен...»
Из Постановления Замоскворецкого районного суда г. Москвы от 8 октября 2013 года
Суд приходит к выводу о том, что в период совершения инкриминируемых Косенко М.А. деяний Косенко М.А. не мог отдавать отчет своим действиям и руководить ими, то есть совершил данные деяния в состоянии невменяемости, связи с чем, в соответствии со ст. 21 УК РФ он не подлежит уголовной ответственности.
С учетом мнения экспертов и принимая во внимание рекомендации экспертов, суд учитывает, что Косенко М.А. совершены тяжкие преступления, и считает необходимым назначить ему принудительные меры медицинского характера в виде принудительного лечения в психиатрическом стационаре общего типа, поскольку характер психического расстройства Косенко М.А. требует таких условий лечения, ухода, содержания и наблюдения, которые могут быть осуществлены только в психиатрическом стационаре указанного типа.

Письмо первое. «Какая, к черту, эволюция!»

«Нет языка, на котором можно описать все то, что произошло. Абсурд безъязычен, несмотря на великих мастеров этого способа описания жизни. Главное вершилось в абсолютном молчании. Молчании, которое и есть сакральная ниша слова.
Да, мы, конечно, встречали прокуроров криками «Позор! Позор!». Да, мы провожали Косенко возгласом «Миша, держись! Мы с тобой».
В основном мы молчали. Коридоры суда были переполнены счастливчиками, которым удалось приблизиться к месту событий. Я стояла у самой двери приговорной комнаты благодаря сверхусилиям Вики Ивлевой. Большая часть пришедших пребывала на улице. Мы молча стояли часами. Тишина убивала. Временами кто-то тихо наводил справки о психушках:
— Не дай господь, он попадет в Сычевку.
— А Пятая лучше, что ли?
— Может, все-таки попробовать во Вторую? Там пристойнее.
— Что несете? Все они одинаковы во главе с Сербской. В одной позже станешь овощем, в другой — сразу гроб готовь.
В соседней группе обсуждали статьи приговора. Здесь главным был диссидент-сиделец. Мой знакомый. Мужественный человек.
— Вот интересно, у нас были другие статьи, но сроки им определяются такие, как нам. Почему?
Ему отвечают, что времена возвращаются не по форме, а по сути.
— Но у Косенко единичный факт. А у нас вся жизнь состояла из таких фактов. Где же логика?
— Захотели логику?
Все попытки анализа дают осечку. Снова — молчание.
Все, что происходит в суде, мы узнаем почти одновременно. Технические средства позволяют.
Ощущение себя частью молчащего целого делает тебя сильнее. Но именно оно порождает жуткую мысль не то что о несовершенстве бытия, а скорее, о том, что мы уже в бездне, откуда нет выхода не только инвалиду Косенко, но и всем нам.
Снять бы лица людей. И никаких слов! Только лица. Одни лица. Это лучшее, что есть у страны. И оно, это лучшее, не может остановить маховик. Это сознание выхолащивает тебя всю без остатка.
Не ясно, как можно теперь взяться за обычные дела жизни, когда на твоих глазах невозможное свершилось. Это как в Беслане. Готовишься к уроку о князе Болконском, а в голове один вопрос: «Если бы раненый князь попросил пить, Наполеон дал бы воды?»
И никаких тебе облаков, которые «бегут не так, как мы бежали».
Отныне будет так: делаешь какое-нибудь дело, а в мозгу как гвоздь — Косенко в психушке.
Одной из последних вышла Людмила Михайловна Алексеева. Мы обнялись. Первый раз я видела ее в слезах. Она произносила только одно слово: «Палачи…» Слезы, и снова это слово «палачи». Я помню, как несколько лет тому назад она делала дерзкую попытку пройти через Красную площадь во главе крестьян, у которых отняли землю и право на труд.
ФСО запретило великой женщине ступить на главную площадь страны. Они заставили ее пройти к Васильевскому спуску через… ГУМ. Нещадно палило июльское солнце. Опираясь на палку, она шла, величественная и гордая. Сытые, румяные, циничные фэсэошники… Неужели это и есть то, что называется моей страной?
…На этот раз она вышла из здания суда в слезах. Это грозный знак для страны. Поверьте мне.

***

Возможно, я ошибаюсь. Но сдается мне, что какие-то изменения все-таки произошли в стране.
Хорошо помню суд над Ходорковским. Это черное 30 декабря 2010 года.
…Охранник, сжалившись, полюбопытствовал, чего я торчу в суде, когда уже почти все разошлись. Судье осталось прочитать 186 страниц. Я сказала, что хотела попрощаться с Лебедевым и Ходорковским.
…С третьего этажа раздался крик: «Конвой!» И вот тогда охранник склоняется ко мне: «Вы хотели попрощаться с Ходорковским?» Я не успеваю ответить и слышу почти крик охранника: «Бегом! Быстро! А то не успеете».
Нас пятеро: Миша, сын Платона Лебедева, учительница Ирина, миссионерка из Ставрополя Оксана, правозащитница Лена Санникова и я.
Последний раз они поднимутся по лестнице, ведущей на 4-й этаж. Последний раз свободной от наручников левой рукой Платон Лебедев обхватит голову сына и успеет поцеловать его в макушку. Неужели это все? Конец… А в переулке отдельными группами стоят молодые люди. Долетают обрывки фраз: «Пора когти рвать!», «Это агония… Долго ли продержится?..» Миссионерка говорит: «Они будут трудно умирать». Мы знаем, кто они. Но реакции нет никакой.
А у начала моста стоит машинист-пенсионер Юрий Сергеев. Четыре дня с 10 утра до 7 вечера держит вахту. В руках плакат с изображением Ходорковского в клетке.
— Старик, за сколько продаешься? — спрашивают прохожие. Юра не обижается: «Сегодня судили всех нас», — отвечает.
Так вот, толпа декабря 2010 года, мощная и сильная (а митингов у Хамовников было немало), все-таки отличается от тех, кто был сегодня у здания суда.
Ощущение, как будто я попала в другую страну. Другая степень сосредоточения. Другой вектор мысли. Поразительна скорость созревания духа. Неужели такое возможно за три года?
Спускалась по лестнице, пытаясь сдержать слезы. Мужчина лет тридцати сказал: «Не плачьте. Все образуется. Поверьте мне. Все переменится. Мы с вами люди одной структуры языка. Это важно».
Иосиф Бродский: «Падение нации начинается с падения языка». Значит, все правильно. Для начала надо сберечь язык.
…Молодой человек, стоящий рядом с Аркадием Бабченко, говорит мне те же слова, что и мужчина на лестнице: «Изменить жизнь возможно. Сейчас главное — освободить Мишу Косенко. Не бежать на Манежку, а думать. Надо думать».
Они будут думать. Они думают. И у меня закрадывается надежда, что, возможно, это поколение сделает то, что не сумели сделать мы.
Мы пропустили свой исторический шанс. Попались на удочку иллюзий, что «сегодня» не вернется во «вчера», что эволюция (какая, к черту, эволюция!) расставит все по своим местам.
И что делала я, учительница?

***

Их допрашивали в подвале той самой новосибирской Лубянки, где сгинула не одна тысяча жертв. Моих шестнадцатилетних мальчиков, чья вина состояла только в том, что они поверили — наступило время перемен.
— Было страшно, — сказал мне Сергей Гречушкин, — в том подвале возникает почти животный страх.
В одном из сочинений юный «подпольщик» однажды написал: «Ощущение безысходного нашего существования. Страх перед будущим. Неужели все так и осталось на своих местах? Нет уже лагерей, разошлись конвоиры, погибли собаки. Кандидаты в лагерники живы. Готовы хоть сейчас пойти в ворота с каким-нибудь лозунгом. Не беда, что нет конвоиров. Они их выберут из своей же среды. Где истоки всенародной злобы на других, сочетающейся с огромной жаждой подчинения кому-нибудь или чему-нибудь?»
А я все лепетала: «Сегодня» не может вернуться во «вчера».
Интересно мне знать, были вчера среди нас учителя Михаила Косенко? Или руки умыли?
Да, все так и осталось на своих местах: румяные конвоиры со стальными глазами рядом с нами. Подросли ротвейлеры. Остались и томимые жаждой подчинения кому-нибудь.
И все-таки что-то изменилось. Если судьба всего-навсего одного человека собрала таких людей, которых я имела честь видеть и знать, может, еще не все потеряно.
С уважением, Эльвира Горюхина».

Письмо второе. «Посмотри, ничего не изменилось!»

«Дорогой Дмитрий Андреевич! Не думала, что Вы серьезно отнесетесь к моему письму. Оно было написано впопыхах, на следующий день после приговора. В этом письме была мысль об учителях Михаила Косенко. Тогда и сейчас она остается для меня основной. Поскольку она в письме не прояснена, считаю возможным продолжить ее.
Хотите считать эту мысль покаянием или попыткой осознать роль в судьбе тех, кого мы обучаем и воспитываем, — не так уж и важно.
А важно то, что в моей долгой учительской жизни обманутыми оказались два поколения. В этом обмане я принимала непосредственное участие. Мне посчастливилось работать в замечательной школе, где учительница истории сказала моим ученикам: «Вы — государственные деятели». Шли оттепельные годы. Пятидесятые-шестидесятые. Они сменились глухим застоем.
Однажды ученики выпуска 1974 года решили устроить суд надо мной, их учительницей. Дело в том, что по прошествии ряда лет они провели своеобразное «социологическое исследование». Оно показало: те, кто поддался чарам Толстого и Достоевского, учительским причитаниям о государственных деятелях, в жизни не преуспели. Те же, кто меньше всего поверил в эти причитания, достиг успехов не только в карьерном росте, но и в жизни в целом.
И вот они приходят ко мне домой рассказать об идее суда.
— И почему же суд не состоялся? — не дрогнув, спросила я, готовая ко всему.
Уж не помню, кем был Миша Кузьмин, прокурором или адвокатом, но он сказал: «Не хотелось осуждать лучшее, что в нас было и, возможно, осталось».
Слабое, надо сказать, утешение для учителя.
Тягучий застой сжирал наше время. Как гениально точно заметил мой ученик Сережа Павленко, «трифоновские конформисты пребывают в настоящем, которое превратилось в вечное». «Было много событий, но ничего не изменилось. Посмотри, ничего не изменилось!» — великая фраза все того же Сергея. Но событие — случилось. Наступила горбачевская пора. Лучшая пора для учителя. Не перечислить педагогических и экспериментальных площадок. Нам действительно казалось, что мы многое можем.
На днях я нашла сочинение Саши Матвеева. Это экзаменационное сочинение. Июнь 1989 год. В перечне тем была такая: «Рецензия на произведение по выбору». Блестящая тема. Саша выбрал «Зубр» Даниила Гранина. Сочинение на 12 страницах.
Там есть все: вплоть до полемики с Гавриилом Поповым, считавшим, что Система выжила потому, что заключала контракты с такими, как Зубр. Этот тезис Матвеев решительно отвергал: «Зубр был автономен. У него была своя история, свои идеалы, своя наука. <…> Мы должны понять, для создания справедливого государства не надо насильственно его разрушать. Надо в самом себе создать систему справедливости и образовать в недрах тоталитаризма иные структуры. И Добро восторжествует!»
А вот финал сочинения: «Поймем ли мы Зубра? Почувствуем ли страх и восторг, а не только страх? «Зубр» — открытая книга, и Зубр — открытая книга. Нам читать ее, нам жить по ней. Есть высокое небо. Небо судьбы. Бездонная пропасть души. И мы листаем Книгу Космоса, воплощенную в нескольких людях». Какая духоподъемная сила в каждой строчке! На этом пафосе горбачевского времени они становились гражданами. (Надо бы связаться с Граниным и вместе с ним прочитать это сочинение.)
Но… «Учреждение более могущественное, чем люди» (это перл одного из моих учеников), не дремало. Шел все тот же 1989 год. Новосибирская Лубянка обнаружила подпольную молодежную организацию. В ней состояло пять моих учеников.
В подвалах Лубянки шли допросы (правда, в присутствии классного руководителя Валентины Гороховой, которая яростно сражалась за своих учеников). Хорошо помню следователя. Бахирев его фамилия. Бывало, ведешь урок, вдруг открывается дверь, и техничка в голос: «Юданин! К следователю!»
Так вот, однажды я затащила следователя в класс на урок. И вела с «подпольщиками» беседы о Толстом. Мне, дуре стоеросовой, казалось, что следователь поймет, каких ребят они преследуют, и одумаются. На этот раз был сменщик следователя. Его фамилии я не помню. После урока ко мне подошел один ученик (сейчас он известный хирург в моем Новосибирске. Не раз звонил и предлагал помощь). Он сказал: «Вы хотели помочь нашим ребятам? Случилось другое: следователь понял, что удар выбран точно по адресу». Родители спасали детей, как могли. Обратились к нашей церкви. Она известила, что в мирские дела не вмешивается. Помогли католики.
Два «подпольщика» стали богословами. Один из них — Кирилл Войцель в Варшаве — пишет диссертацию о человечности Бога. Другой — Сергей Гречушкин — объездил все наши горячие точки. Отрывок из его сочинения я приводила в первом письме.
Главный «смутьян» Миша Юданин в Америке читает доклады о генетическом обосновании альтруизма.
Лучшие из лучших не только не востребованы, они изгнаны.
На всю жизнь запомню, как в последнюю ночь перед отъездом Миши они собрались на моей кухне. Как признавались в любви друг к другу. Как невыносима оказалась мысль о расставании. Только тогда я поняла, почему они так любили «Маленькую печальную повесть» Виктора Некрасова. Книгу о том, как эпоха разбросала друзей.
Мои мальчики повторили точь-в-точь опыт другого поколения. И что могла сделать я, учитель? Ничего!
К чему я пишу о горьких страницах своей учительской жизни. Счастливых страниц было немало. Нет, целое море таких страниц!
На днях получила письмо от своего ученика Миши Моисеева. Он из той компании «подпольщиков», но, кажется, допросам не подвергался. Когда исполнилось 10 лет заточения Ходорковского, я спросила Мишу, что он думает о Михаиле Борисовиче?
— Я думаю не о Ходорковском, а о вас, Эльвира Николаевна, — сказал Миша.
А потом он прислал ответ не на мой вопрос. Любимое занятие моих учеников задавать свои вопросы.
Нет, он не обвинял меня ни в чем. Он задал свой вопрос. Главный, от которого мы все прячемся. Прячемся за отдельными событиями: защита Ходорковского, защита Косенко, защита и так далее… Миша абсолютно прав: на острие — другое. Вот фрагмент этого письма:
«Почему я не так уж часто думаю про Ходорковского?
Ведь когда-то судьба Марченко, Солженицына или Сахарова меня задевала. Нет, неточное слово. Очень сильно задевала.
Я сейчас не сравниваю их с Ходорковским. Я, извините, про себя.
Нет, четкое мнение у меня есть. И Ходорковский, и «болотные», на мой взгляд, жертвы авторитарного режима. Про МБХ я решил все давно, запомнил и уже не передумаю. Да, осужден именно как противник режима. Да, должен быть свободен.
У меня часто так бывает, когда я в чем-то определился, то уже не возвращаюсь к этому.
Потому что мне кажется, что на острие — другое. Почему те проблески свободы, которые явились где-то во второй половине 80-х — в начале 90-х, не закрепились? Я думаю, потому что никто из нас не думал, чтотакое свобода для всех. Не только для тех, кто хотел Солженицына почитать, или тех, кто хотел магазин открыть, а для всех. Для всех «слоев и прослоек». Что такое свобода для алтайского крестьянина? Или для водителя с телестанции? Который мне так и сказал, что для него свободы стало меньше. Раньше сел в лодку и поплыл рыбачить, а теперь пока все бумажки на мотор оформишь…
Вот мне кажется, что когда мы сможем реализовать свободу, понимая, что в ней для каждого, тогда и никакого авторитаризма не случится. И Ходорковский не будет сидеть.
Может, это неправильная позиция с точки зрения правозащитника, который за каждого узника рубится. Или с точки зрения гражданина, который не может стерпеть ни одной несправедливости. Но вот сейчас я так считаю».
…Итак, все возвращается на круги своя. Как писал Сережа Павленко, «точно известна лишь точка отсчета, тосегодня, которое раскручивается во вчера, и больше — ничего». Его сочинение называлось: «Власть — воображению».
К стыду своему, недавно обнаружила, что майские события 1968 года шли под лозунгом «Вся власть воображению!». Сергей этого знать не мог, потому что тогда он учился во втором или третьем классе. Узнал позже? В глухое время застоя? И написал о власти своего воображения? Как знать… Следы Сергея потерялись.
И остается все тот же вопрос: случится ли событие, или сегодня снова превратится в вечность?
P.S. Одной из первых, кто откликнулся на мою статью о Кострецах, была Эмма Нефедова, ученица моей первой деревенской школы в Заковряжино: «Дорогая Эльвира Николаевна! Я Ваша бывшая ученица. Помню уроки, которые Вы нам давали в далекие пятидесятые. Помню нашу старенькую школу, в которой было печное отопление. Помню, с какой радостью мы приходили каждый день на занятия. Горько и обидно читать Ваши строки…»
Душа моя заныла. Я вот все думаю, почему я уехала из деревни? Учила бы детей, читала им книги, а они спешили бы ко мне на уроки. И что-то бы случилось в их жизни от наших встреч. И в моей — тоже. Пытаюсь вернуться на эту дорогу — хоть урок да проведу в сельской школе. Но это такой обман, от которого делается еще тошнее.
Извините, если что не так.
Так все-таки — где же были учителя Михаила Косенко?»