Запретив себе обсуждать самое дорогое, американцы стыкуются в безболезненном дети и рыбалка, бейсбол и клумбы, капризы Голливуда и козни начальства
Мой гость был молод, образован и решителен. Он прекрасно знал английский, лихо водил машину, любил заграницу и не боялся ее.
— Это потому, — сказал он, — что мы — креаклы. Из креативного класса, — добавил он, видя мое недоумение.
Оно, однако, не проходило, потому что я нетвердо знал, чем их креативный класс отличается от нашей интеллигентской прослойки.
— Вторые читают толстые журналы, а первые — гламурные, — высказал я предположение и оказался не прав.
— Ваши, — поправил он меня, — работают на обыкновенных компьютерах, а наши только на Apple.
Я не стал спорить, и мы перешли с водки на чай, не переставая обсуждать печальные дела на родине.
— Все беды от того, — начал он в верхнем регистре, — что в России живут два незнакомых друг с другом народа. Один — такой, как мы с вами (я поклонился, не вставая), нормальные, — с некоторым сомнением пояснил он, — а другой — морлоки: они до сих пор держат дома телевизор! Мало того, они верят всему, что показывают, потому что в интернете смотрят только порнуху и на котиков. Они не знают языков, нигде не бывали, чужих боятся, других презирают, но и себя не любят. Объединяет их даже не Путин, не Сталин, не церковь, а жгучая и томящая ненависть к Америке, которую они не видели, не знают и представляют себе только по кино, и то плохому. Их легко обмануть, им мало надо, они рабы и бабы. Мы живем в XXI веке, они — в XVI, в том, что Сорокин описал. Хуже всего, что будущее за ними. Их много и будет больше, нас мало и будет меньше: им деваться некуда, а нам — есть, пока, как обещал тот же Сорокин, границы не закроют и паспорта не сожгут.
Я слушал его молча, не желая согласиться и не решаясь испортить тираду. Может, и зря.
Дело в том, что везде, а не только в России, всегда, а не только сейчас, есть два народа, начиная с мужчин и женщин.
— Они настолько разные, — сказал один мой знакомый биолог, — что просто удивительно, как у них получаются общие дети.
— Это еще что, — возразил я, — гораздо труднее понять, откуда берутся дети у американских супругов, принадлежащих к разным партиям.
— А разве такое бывает? — удивился он. — Я думал, что демократы и республиканцы не размножаются даже в неволе.
Так оно, в сущности, и есть, ибо приверженцев двух партий разделяет не политическая ориентация, а межвидовая граница. Демократы терпимы, республиканцы строптивы, одни верят в справедливость, другие в Бога, первые живут у моря, вторые — на Юге. Они по-разному голосуют и по-разному живут. У республиканцев в доме собака, арсенал и Библия, у демократов — кошка, книги (помимо Библии) и аппарат для приготовления эспрессо.
У меня был приятель. По паспорту — американец, по национальности — еврей, по происхождению — одессит, по вере — авангардист с уклоном в левое кино. Его американская жизнь началась в Луизиане, и не в соблазнительном Новом Орлеане, а в благочестивом городке с незапоминающимся названием. Соседи встретили его с энтузиазмом, отвели в тир, банк и церковь, но не дождавшись энтузиазма, забыли, как звали. Одичав от одиночества, он добрался до космополитического Нью-Йорка и осел в нем навсегда. Зато другой мой приятель — охотник, верующий и огородник — пустил корни в американской провинции, потому что не слишком отличался от нее, несмотря на любовь к борщу и Пастернаку.
Путешествуя по стране, я сразу понимаю, в какую из двух Америк попал. В чужих, «красных», штатах — машины больше, в грузовиках висит ружье. Щелкая в мотеле каналами, то и дело натыкаешься на проповедника. Еда — жареная, церквей — уйма, «Нью-Йорк таймс» не купишь. В худшем случае — сухой закон, как обнаружил мой третий приятель. Ради рыбалки он обменял Лонг-Айленд на Северную Каролину лишь для того, чтобы привозить выпивку из-за границы своего трезвого округа.
Стена между двумя Америками стоит, по крайней мере, с Гражданской войны, и за полтора века она не стала ни ниже, ни тоньше. Чтобы в этом убедиться, достаточно заглянуть в Вашингтон, где антагонисты Конгресса надежно блокировали друг друга, исключив возможность принимать законы.
И все же Америка функционирует. Как?
Дихотомия — вынужденный инструмент познания: чтобы понять, надо разделить, сначала — на два. Только в диалоге вещи и понятия уступают анализу.
«Единое, — говорил Парменид, — неделимо, а значит немо».
«Поэтому, — отвечали китайцы, — чтобы разговорить Дао, надо все разделить на ян и инь».
Мужское и женское начала — не половые признаки, а универсальные синонимы противоположного: сухого и влажного, высокого и низкого, дневного и ночного, долга и чувства. Соединяясь, они создают весь мир, разъединяясь, позволяют его понять.
Можно не принимать экзотическую натурфилософию, но нельзя не считаться с ее выводами. Мало того что все делится на два, важнее, что оно не перестает делиться.
Этот урок мне преподала эмиграция, которая так решительно разделила жизнь, что «они» остались по одну сторону государственной границы, а «мы» — по другую. Казалось, что радикально решив центральный для отечественной истории вопрос об отношении к советской власти тем, что расстались с ней, эмигранты волей-неволей оказались в одной партии. Но это только казалось.
Для начала нас разделила история. Первая волна, бежавшая от большевиков, не принимала выросшую при них Третью волну, считая ее зараженной и заразной. Для бодрых и, как я быстро убедился, боевитых стариков русская литература умерла вместе с Буниным. В стихах Бродского они не понимали ни слова, Довлатова звали «вертухаем», нас с Вайлем — «двое с бутылкой», во всех остальных подозревали агентов КГБ и не стеснялись в этом признаваться.
Однажды, надеясь рассеять это истерическое заблуждение, русский Париж собрал на историческую встречу лучших представителей Первой и Третьей волн. Сцепиться им помешало лишь то обстоятельство, что конфликт внутри наших разгорелся раньше и прекратился за минуту до драки.
Это, конечно, не первый случай в истории. В своей «Иудейской войне» Иосиф Флавий рассказывает, что даже римляне, штурмовавшие Иерусалим, не могли остановить братоубийственной схватки его защитников.
Собственно, тут нет ничего странного. Своих ненавидеть проще. Их лучше знаешь, легче понимаешь и сильнее презираешь. В эмиграции я многое забыл Брежневу — и застой, и Афганистан, и «Малую землю», которую меня тщетно вынуждали читать в университете. Но меня до сих пор трясет от тех, кто узурпировал борьбу с коммунизмом, спекулировал на узниках совести и зажимал чужую зарплату.
Когда с концом холодной войны они исчезли, проще не стало. Отделив от агнцев одних козлищ, я тут же обнаруживал другое стадо. А ведь все мы были согласны в главном, говорили на одном, если не считать Солженицына, языке, любили Пушкина, признавали демократию и мечтали об исправном отечестве. Деление тем не менее продолжалось, так как однажды начавшись, оно не может прекратиться, что и спасает положение.
Все знают, что Америку поделили две грандиозные партии. Каждая из них привлекает людей со схожими идеологическими принципами и аналогичными фундаментальными убеждениями. Но разделившись на два противостоящих лагеря, Америка продолжает делиться уже внутри них по совсем другим признакам. Помимо республиканцев и демократов страну населяют толстые и тонкие, пьющие чай и кофе, пешеходы и велосипедисты, мясоеды и вегетарианцы, любители зимы и поклонники лета, спортсмены и лежебоки, читатели комиксов и разгадыватели кроссвордов и так далее до изнурения. Не соглашаясь в главном, они легко находят общий язык во второстепенном и любимом. Заядлых филателистов вряд ли поссорит политика уже потому, что за марками у них нет времени и охоты о ней спорить.
Отцы-основатели, считая партии пороком Старого Света, мечтали избежать раздела страны на политические фракции. Ведь о главном — независимости — в молодой республике никто не спорил. Но очень скоро соратники оказались соперниками, и утопия универсального единства рухнула, сменившись обычной и жестокой борьбой. Раз демократия предусматривает неизбежную войну партий, необходимо ограничить поле боя, сделав возможной нормальную жизнь за его пределами.
Инстинктивно следуя этому рецепту, страна категорически исключила из общения все, что всех волнует. Политика, Бог и зарплата — три табу Америки. Запретив себе обсуждать с посторонними, а часто и с близкими самое дорогое, американцы стыкуются в безболезненном — дети и рыбалка, бейсбол и клумбы, капризы Голливуда и козни начальства. Механизм взаимного умолчания позволяет антиподам делить одно пространство на работе, стадионе, в баре и (реже) дома.
О том, как безупречно работают три табу, можно судить по тому, что происходит, когда их нарушают в русской среде, где политические разногласия тотальны и разрушительны. Голосуя за Обаму и живя в меньшинстве, я это чувствую на себе и не смею жаловаться. Обидная демократия лучше, чем никакая, но чтобы жить с ней в мире, надо уметь останавливаться. Поэтому когда знакомый писатель выпустил книгу, начинавшуюся фразой: «Все люди делятся на две части», я не стал читать дальше.
— Люди, — сказал я ему, цитируя Честертона, — делятся на две части: одни делят всех на две части, другие — нет.
Нью-Йорк
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»