Знакомство с ним было счастьем и испытанием меры твоей человечности. Этот текст попытка напомнить, что мир населен Людьми.
**Это имя хранят те, кто носит его в своем, до встречи с Вячеславом Ивановичем ненадежном, сердце. И те, для кого доктор не только профессиональная, но и высоконравственная фигура. От него исходил яркий свет, а глазам не было больно. Францев был «светило». Такое, неутвержденное, высшее звание существовало в старой медицине. И теперь можно отыскать в стране с дюжину (не хватил ли я через край?) врачей, кому оно, как Золушке туфелька, придется впору. Виртуоз? Мало. Умелец? Уникальный специалист, признанный в мире? Тоже не тянет. Там какая-то другая мера отношений между земным и недостижимым. Знакомство с ним было счастьем и испытанием меры твоей человечности.**
**Этот текст — попытка напомнить, что мир населен Людьми.**
Не нами придуманы любовь и жизнь, смерть и болезни заведены не нами…
Разумно и нежно выкроенный из плоти (чтобы был), наделенный разумом (чтобы знал) и душой (чтобы чувствовал), человек является на свет для жизни среди людей — совершенным. Дальше природа, работавшая над ним все времена и сорок недель, ничего не может прибавить — только отнять; и заложенные ею по печальной случайности пороки больше некому исправить, кроме человека лечащего…
Лечащий человек — Вячеслав Францев — сидел в темном конференц-зале лондонской гостиницы среди сердечных хирургов разных стран и смотрел на экран. Там доктор Кули менял живому сердце: больное на здоровое. Обреченное сердце достали из средостения, и оно продолжало пульсировать в руках, не желая своей гибели, но камера уже потеряла интерес к нему и ненужным его усилиям и заглянула в раскрытую грудную клетку приготовленного для продолжения жизни человека.
Там ничего не было.
Тысячи раз видевший сердце на определенном ему месте, Францев впервые увидел место без определенного ему сердца, и это его поразило. Наклонившись к соседу, он сказал: «Вот место, где живет душа».
…Дверь профессорского кабинета отворилась, и сестра спокойно, но со значением позвала:
— Вячеслав Иванович!
Пока его не было, я вышел в коридор руководимого им отделения сердечно-сосудистой хирургии Московского областного научно-исследовательского клинического института (МОНИКИ).
В открытую дверь палаты я увидел маленьких (старшему лет пять), тихо игравших ребятишек. Они привыкли к больничному порядку и не роптали… В послеоперационной палате на шести койках, опутанные проводами и трубками, лежали люди с отремонтированными сердцами. В соседних комнатах ждали своей очереди женщины и мужчины. Парень с синим якорьком на запястье, прислонившись к коридорной стене, учился вязать на спицах. Рядом на диване сидела бледная девочка лет пятнадцати и из подаренных врачами искусственных кровеносных сосудов мастерила забавного человечка (без головы пока).
Францев отсутствовал минут пять… Он вышел из операционной и, прихрамывая, быстро пошел по коридору. Он шел, и сестры на постах вставали, когда он проходил мимо них. Их никто этому не учил. Они просто вставали, когда шел Францев. Сидящие в коридоре больные умолкали, парень отложил вязанье, не закончив ряд, и только девочка продолжала мастерить человечка (пока все еще без головы), не поднимая глаз.
Жизнь идет, а мы, бывает, все еще готовимся к ней, планируем потери и приобретения, исправление ошибок и прощение друзей. Ждем и пережидаем время, забывая порой, что, начавшись однажды, жизнь эта однажды окончится. Человек вспоминает о сердце, когда оно болит, а болит оно, когда обидел друг, когда теряешь любимых, когда попусту уходят дни; оно болит от потерь, но врач от этого не поможет. Только сам себя и убережешь от боли, если откроется тебе однажды, что ты и всё вокруг неповторимо и что жить надо сейчас. Сердце, больное от ошибок природы, может спасти врач.
…Мальчик лежал на операционном столе. Ему оставалось жить либо пять минут, либо всю жизнь. Такая это операция — «на сухом сердце». Охлажденный до тридцати градусов организм находится в состоянии, близком к анабиозу. Все жизненные процессы замедляются. Можно остановить сердце минут на пять, ну на шесть… За это время надо произвести на нем операцию и зашить его.
Оперировавший врач был опытным, он помогал многим, но в этот день у врача оказалось два соперника — болезнь и время. И время победило его. Ему стало страшно. Так бывает. Он стоял с иглой в руке, смотрел на замирающее сердце и не мог сделать стежок на нем. Мальчику оставалось жить меньше пяти минут. Тогда сестра заглянула в кабинет и сказала: «Вячеслав Иванович!» Тридцать секунд ушло на то, чтобы дойти до операционной. Еще тридцать — на переодевание. Около двух минут — на мытье рук.
Он надел перчатки и подошел к столу. Следующие две минуты Францев прожил хорошо и спокойно. Он шил ровно и быстро. Стежок к стежку. Двух минут ему хватило…
Он вернулся в свой кабинет и спросил:
— На чем мы остановились?
— Вы наклонились к соседу и сказали: «Вот место, где живет душа».
— Да, так мне показалось… Хотя в анатомическом смысле сердце — это мышца с рядом дублирующих систем. Но как оно продуманно! — Он сказал это так, словно оценил дело, сделанное кем-то другим.
Ежегодно в нашей стране рождаются многие тысячи детей с врожденным пороком сердца. Двадцать процентов будут болеть, но жить. Восемьдесят должны погибнуть. Францев брал обреченных малышей, и после его операций восемьдесят восемь из ста оставались жить. «Брал» — слово неточное. Из Московской области присылали больных, которым, кроме него, никто уже не мог помочь. Иногда людей этих привозили еще безымянными, а увозили с именем Вячеслав. Самому младшему из его пациентов было двенадцать часов от роду.
Когда-то давно Францев понял, что вся хирургическая техника сводится к тому, чтобы разрезать (вырезать), зашить и завязать. Однажды, еще будучи студентом, он обратил внимание на то, что его учитель, академик Е.Н. Мешалкин, делает стежки с одинаковым, как машина, интервалом. Францев купил пяльцы и ткань с рисунком для вышивки болгарским крестом. Хирургической кривой иглой, вставленной в иглодержатель (как на операции), он все свободное время вышивал пейзажи. Его кровать в общежитии Второго медицинского института была увешана нитками. Он завязывал узлы, когда читал, когда беседовал, перед сном, а может быть, и во время сна. Он точно знал, что рожден быть хирургом, и ради этого жил.
…К туловищу человечка из искусственных кровеносных сосудов девочка уже приладила ноги, она по-прежнему сидела на диване, не поднимая глаз. А профессор шел по коридору узнать, бьется ли сердце у другой девочки, которая все еще лежала на операционном столе.
В Муроме в тридцать третьем году Францев тоже лежал на операционном столе. Мальчиком он поскользнулся и сломал бедренную кость. Возникла контрактура мышц. Ногу надо было выпрямить, и врачи сказали, чтобы отец сам купил хлороформ. Он, поставив пол-литра аптекарю, достал лекарство. Потом точно так же купил эфир и еще чего-то принес, чтобы лечили скорее, чтобы не мучили мальчика.
От трех до одиннадцати лет Францев прожил в специальном корсете. Почти недвижим, он путешествовал по больницам и санаториям, учил наизусть школьные учебники, и ему попадались хорошие люди. Он помнил их всегда, но и «вымогателей эфира» не забыл и, ступив на путь врачевания, дал себе слово: как бы ни была скромна плата за благороднейшее из ремесел, не компенсировать чужое горе повышенным своим благополучием. Он был отмечен верой в свое предназначение. Эта вера его хранила от материальной и моральной экспансии, когда с каждым, хотя бы и незначительным шагом вверх возникает желание расширить жизненные территории, все больший круг вещей становится необходимым и в друзьях оказывается все больше нужных (сегодня) людей. Он не растекся по плоскости тонким, но хорошо заметным сверху слоем, а ушел в глубину и дал сильный рост вверх. Рабочего тела души всем отведено примерно поровну, один тратит его на завоевание горизонтальных поверхностей, другой избирает вертикаль.
К моменту рождения Славы у Францевых было уже восемь детей (Маруся, Шура, Юля, Мила, Коля, Женя, Володя, Тамара). Он был девятым, десятой, последней, родилась Наташа. Сколько он помнит, мама всегда готовила, убирала, стирала, шила. Она делала для детей все, только учиться она не могла им помогать, потому что была неграмотна. В зрелые годы дети сообща научили Варвару Васильевну читать и писать.
Отец, Иван Дмитриевич, имел образование в размере двух классов церковноприходской школы, но человек был начитанный, с врожденной грамотностью письма (эту грамотность унаследовали и дети). С детьми он разговаривал мало и держал их в строгости, но хвалился своим сослуживцам-железнодорожникам многочисленными похвальными листами своих ребят. Науки и честность были религией семьи. Единственный раз мама била брата Володю бельевой веревкой, когда нашла у него в кармане невесть откуда взявшиеся двадцать копеек.
Семья, как и природа, до определенного времени водит человека по житейским кругам, формируя его отношение к жизни, и выпускает в люди таким уж, как получится.
У Францевых получились хорошие дети. Они росли, учились и защищали Родину, когда пришлось, достойно: Коля, старший сын, со своим катером воевал под Сталинградом, на Дону, на Черном море и, пройдя с боями по Дунаю, геройски (он так и не получил Звезду, хотя был представлен к ней) закончил войну в Вене. Золотой Звездой был награжден другой брат Францева — Женя. Его жизнь была чистой, ясной и короткой. Он погиб на Севере уже в звании Героя, будучи знаменитым летчиком, первым в войне потопившим с воздуха вражескую подводную лодку.
Накануне он приехал в отпуск к семье. Привез продукты, деньги и подарил тринадцатилетнему Славе свою шинель и мичманку. Он износил Женины вещи, поступив в мединститут.
Американского хирурга Джона Кирклина спросили: когда он допускает к операции на сердце молодого врача? «Я мысленно представляю себе, — говорил Кирклин, — что нужно срочно прооперировать внучку, а я неважно себя чувствую. Если я доверил бы в этой ситуации кому-то ее жизнь, то и другие жизни можно доверять». Он прав. У того, кого оперируют, одна жизнь. У хирурга в руках чужих жизней много, но если к каждой из них он не будет относиться как к единственной, ему лучше бросить свое ремесло.
Иногда я думаю, как тщательно отлажена система защиты человека, сознательно рискующего жизнью, скажем, отправляющегося в космос: сколько систем наблюдения и контроля, дублирующих систем жизнеобеспечения. А ведь это такой же живой человек, как тот, что лежит на операционном столе. Точно такой, но никто не может продублировать хирурга… Он сам — и государственная комиссия, и стартовая площадка, он медико-биологический комплекс, он центр управления, он вертолеты службы встречи, он консилиум специалистов и исполнитель их решения, он всё, он тысячи человек, он — один.
В дверь кабинета аккуратно, как на экзамен, входит молодая женщина:
— Сердце опять болит вроде бы…
Профессор долго прослушивает ее и вдруг спрашивает:
— Почему замуж не выходишь?
— А можно? — спрашивает она.
— Нужно. И детей рожать тоже…
— Но ведь болит…
— Нет. Не болит. Иди. Всё у тебя в порядке.
Она вышла.
— Там действительно всё в порядке, — объяснил Францев. — Просто она постоянно прислушивается к себе. Исправленному сердцу не так веришь, как здоровому. А надо верить.
Для Францева операция — это собственно жизнь. Он изобретал новые инструменты, готовил учеников и преемников (к своим пятидесяти годам Францев выпустил в жизнь одиннадцать докторов и сорок два кандидата медицинских наук), он выступал на международных конгрессах и писал научные труды, он и заслуженный деятель науки, и лауреат, и член медицинской комиссии Международной ассоциации любительского бокса. У него было много других званий и других занятий немало, но только операция — хирургическая операция — давала ему ощущение истинного счастья.
— Вячеслав Иванович, одеваться!
Он шел по коридору в операционную, а девочка уже прилаживала руки к человечку (пока все еще без головы) из искусственных кровеносных сосудов. Она сидела, наклонившись, а над ней висели соцобязательства врачей и сестер, и восьмым пунктом в них значилось: отработать тридцать часов в подшефном совхозе.
Он начал оперировать, как все в институте, еще на практике, попав в знаменитую клинику Бакулева. И войдя единожды, остался там, покидая ее лишь для лекций и семинаров. Он помогал дежурить, работал в операционных. За четвертый курс Францев сделал свыше четырехсот аппендэктомий. Он дневал в клинике и ночевал там же — на диване…
Больные шли к нему спокойно, хотя и знали, что их оперирует студент. Они всегда знают, кто их оперирует, ни титулы, ни звания не обманут человека, который доверяет кому-то свою жизнь и здоровье. Не раз я слышал в различных клиниках перед операцией беспокойный шепот: «Только не надо, чтоб меня оперировал профессор». Францев со студенческой скамьи вызывал доверие больных людей.
…Закончив операцию, Францев вернулся в кабинет.
— Операции на сердце утратили свой романтический ореол, от этого они, правда, не стали менее драматическими. Всякий раз это все-таки поход к границе жизни. И уйдет человек за эту границу или нет, зависит не только от меня. Хирургическая операция — коллективное творчество, каждый ее участник держит ниточку, на которой висит жизнь.
— Но оперирует один?
— Один. И это иногда порождает конкуренцию, борьбу за место у стола. А ставка-то в этой борьбе — жизнь… чужая.
Он хорошо помнит операцию боталлова протока, вернее, страшную серию операций, когда стоило ему поднести к сосуду аппарат для прошивания, как лопалась аорта. Такого раньше не бывало… И только на четвертой операции этого странного ряда он понял, что ассистировавший ему хирург всякий раз в критический момент пытался взять операцию в свои руки. Тот хирург умел выходить из этой ситуации… и у Вячеслава Ивановича возникло подозрение, что он создавал критическое положение искусственно в борьбе за лидерство у операционного стола.
Францев сохранил всех больных, а ассистент в клинике не сохранился…
К тридцати трем годам Францев был уже доктором медицинских наук и профессором. В Сибирском отделении Академии медицинских наук он работал под началом Е.Н. Мешалкина, но уже наступила пора иметь ему свое дело и своих учеников. И тогда, вернувшись в Москву, он организовал отделение сердечно-сосудистой хирургии в МОНИКИ.
— Пошли?
Мы надеваем зеленые стерильные рубахи, штаны и бахилы. Францев моет руки и входит в операционную. Ему надевают перчатки, и он идет к столу. Вокруг стола — люди. Возле больного работают человек десять: у приборов, у аппарата искусственного кровообращения, у стола. В операционной тихо. Францев говорит коротко, спокойно, вполголоса, и так же ему отвечают. На лишние слова уходит дорогое время жизни.
— Иди сюда. — Он кивает мне. — Вот сердце!
Сердце бьется.
Человек лежит, распятый на операционном столе. Хирурги не видят его лица. Оно скрыто от них. Им не нужно смотреть на лицо (какая разница, какое оно!). А я вижу запрокинутую голову и веки, нижние и верхние, склеенные узкими полосками лейкопластыря, чтобы не открывались.
— Вот его клапан. Видишь, как он кальцинирован? Не годится для жизни.
А над остановленным сердцем на двенадцати стропах повисает искусственный клапан — каучуковый шарик в стальной «клетке». Он висит, пока ему готовят место, и потом медленно опускается в невероятный космос человеческого организма. В то место, где «живет душа».
— От стола, — строго говорит профессор и касается недвижного сердца электродом дефибриллятора.
Чтобы навсегда остановить человеческое сердце, надо гораздо меньше усилий, чем для того, чтобы его запустить.
Разряд в три тысячи вольт, искусство, терпение, любовь…
Сердце бьется.
…Францев идет по коридору, и сестры встают, хотя никто их этому не учил. Больные умолкают, девочка, не поднимая глаз, заканчивает создание человечка из искусственных кровеносных сосудов. Она прилаживает ему голову из небольшого клапана, такого же, как тот, что две недели назад установил Францев в ее маленьком человеческом сердце.
Эта фотография сделана сразу после операционного дня. Он, очевидно, станет в ряд других дней хирурга. А Миша Цветков, одного года и трех месяцев от роду, не помнит этот день вовсе. Много лет спустя Миша будет рассматривать аккуратный след от шва на груди и удивляться. В возрасте Миши Цветкова не помнят боли и бед… Правда, Миша не запомнит и того, как нежно и ласково будили его после операционного сна сестры, как, проснувшись, он вдохнул жизнь полными легкими и моментально стал голосить, но его здоровому отныне сердцу это было уже не во вред. Поэтому сестры перенесли его на другой стол, чтобы он на память получился на фотографии (пусть и не очень резко).
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»