Сюжеты · Общество

«58-я. Неизъятое» Ирина Калина. Шкатулка, переброшенная через забор

1950-й — приговор: пять лет исправительно-трудовых работ. Этапирована в Степлаг (Карагандинская область). Все время заключения провела на общих работах (в основном на строительстве города Балхаш). Из-за частого заключения в БУР (барак усиленного режима) за невыполнение нормы работ и нарушения режима получила дистрофию первой степени.
**Статья 58 Уголовного кодекса РСФСР (обвинение Ирины Калины):**
#Зора-Ирина Игнатьевна Калина
**Родилась в 1930 году** в Данциге (тогда — вольном городе под управлением Лиги Наций), где ее отец был генеральным консулом.
**В 1937-м отца** Ирины, тогда — министра иностранных дел Белоруссии Игнатия Калину — арестовали по обвинению в шпионаже. Следом за ним как жена «врага народа» была арестована ее мать. Игнатий Калина умер в тюремной больнице до вынесения приговора, поэтому дело против его жены было закрыто, и она вышла на свободу после 11 месяцев в следственной тюрьме.
**Январь 1949-го** — Ирина, студентка первого курса Московского художественного института, вместе с пятью друзьями арестована по обвинению в антисоветской агитации. Следствие шло в Лефортовской тюрьме.
**1950-й** — приговор: пять лет исправительно-трудовых работ. Этапирована в Степлаг (Карагандинская область). Все время заключения провела на общих работах (в основном на строительстве города Балхаш). Из-за частого заключения в БУР (барак усиленного режима) за невыполнение нормы работ и нарушения режима получила дистрофию первой степени.
**Апрель 1953-го** — освобождена по амнистии для заключенных со сроком до пяти лет. Вернулась в Москву.
Работала промышленным дизайнером. Живет в Москве.
Эту шкатулку сделал лагерный художник Лева Премиров. А я лагерным художником не стала, потому что отказалась заниматься доносительством.
Меня арестовали на первом курсе художественного института и в лагере привели к Леве, чтобы он проверил, правда ли я умею рисовать. Так мы и познакомились, а больше не виделись ни разу. Но наши зоны были рядом, и Лева через забор передавал мне записочки, подарки. И эту шкатулку тоже.
Красивая, правда? Внутри он написал монограмму: «Л» — Лева — и «И» — Ирина. И нарисовал золотой локон, как будто прядь моих волос.
Лева очень долго сидел, лет 15. Не знаю, за что (_в 1934 году художника Льва Премирова осудили на шесть лет за контрреволюционную деятельность, а перед окончанием срока — еще на десять за «клевету на Советское правительство»._— **Е. Р.** ). У него не было зубов — все выбиты. Большие голубые глаза… И он в меня влюбился, бедненький. Когда освободился, приехал к маме делать мне предложение. Сказал: «Ваша дочь пила воду без сахара. А я бы ей все дал». Но мама ему отказала. И я бы отказала. Я его совсем не любила, хотя наша переписка очень меня поддерживала. Он писал о музыке, литературе, очень образованный был. Перебрасывал письма, представьте себе, метра через три проволоки.
Когда нас ловили, меня сажали в карцер. Начальник режима Лебедев хорошо ко мне относился, но говорил: «Если вы будете переписываться — я вас буду сажать».
— А я буду, — говорю. — Это моя духовная жизнь, я нуждаюсь в этом. Вы понимаете, что такое духовная жизнь?
— Но этот ваш Лева — он же старик!.. — говорит.
Лебедеву я искренне нравилась, все-таки юная… Ему тоже хотелось каких-то отношений, но связь с заключенным — это статья, восемь лет!
И вот посадит меня в карцер, сижу… А он приходит, садится рядом и говорит: «Наверное, если бы вы были на свободе, вы бы со мной и не поздоровались».
…Я была дочерью дипломата. Когда папу арестовали, он работал министром иностранных дел Белоруссии. Забирали его, слава богу, не дома. Он был в командировке в Москве, в служебной квартире. Мама потом пришла туда, видит: в шкафу все лучшие костюмы — он нам их оставил, кресло папино и сигарета недокуренная в пепельнице. Мама упала около этого кресла — и плакала, плакала…
Когда пришли за мамой, я уже понимала, что такое арест, и тоже заплакала. Схватила маму обеими руками за ноги, обняла крепко… Человек, который ее уводил, погладил меня по голове, сказал: «Девочка, не плачь, твоя мама завтра вернется». Я сразу ее отпустила.
Маленькая я думала, что маму забрали ради ее платьев. У нее были очень красивые туалеты. Одно такое черное, бархатное. Под грудью ромб — как бы пряжка, и на груди что-то такое сверкающее… Вот эти платья эмгэбэшники для своих жен и взяли, хотя те их и надеть-то не могли, у мамы талия тонюсенькая была.
Сидела мама всего 11 месяцев, ее выпустили, когда папа погиб. Нам написали, что он умер от холода в тюрьме, но я думаю… я думаю, папа сам себя задушил, чтобы маму освободили.
В 80-е я попросила следователя Якушева показать мне дело папы. Он сказал: «Вот дело. Вы просили — я принес. Но я вас прошу: пожалуйста, не читайте. Если прочтете — вы не сможете больше ни спать, ни есть». И я не стала.
Меня арестовали вместе с друзьями, в КГБ это называлось «группа». Из девочек взяли меня одну. Просто я была дочь врага народа, остальные — нет. В моем деле написано: «Порицала советские законы». На самом деле я сказала: это неправильно, когда в школах мальчики учатся отдельно от девочек. Больше ничего про советские законы в деле нет.
Приговор объявлял начальник тюрьмы. Зачитывал красиво так, официально, с выражением: пять лет исправительно-трудовых работ.
Я была в таком отчаянии! А охранник говорит: «Ой, повезло тебе! Пять лет — это детский срок». Оказывается, в тот год всем давали по 25.
В лагере я плакала только ночью, чтобы не видели. От отчаяния, от того, что оторвана от всего, что любила. Знаете, что страшно? Выброшенность. Из семьи, из Москвы. Ты не знаешь, что с тобой будет, твоя жизнь абсолютно тебе не принадлежит, ты всеми презираемый человек…
Когда Сталин умер, я одна только вышла, у остальных сроки большие были. И когда открыли лагерные ворота… ой, как тяжело! Все женщины закричали, заплакали. И ворота захлопнулись. Такое тяжелое чувство: ты выходишь, а все остаются и кричат…
Когда уже вернулась в Москву, вдруг вызывают в КГБ на Лубянку. Идти я отказалась. Они говорят: «Да мы вам реабилитацию готовим, приходите». — «Ничего мне не нужно, — отвечаю. — Я ничего не хочу».
Потом, когда меня все-таки заставили… ну как это страшно! Идешь — узкий коридор, весь в коврах. Никто, конечно, ничего плохого тебе не делает, но все равно кажется, что никогда больше из этого подъезда не выйдешь.
Знаете, за КГБ большой гастроном есть? Я когда освободилась, иногда так делала. Заходила туда, покупала хлеб. Стояла, жевала, смотрела в окно на Лубянку. Разглядывала молодых и думала: какие они счастливые! Ничего-то они не пережили и не видели. И еще думала: какая же я счастливая! Ведь могла и не вернуться.
Хотя знаете… Я иногда завидую тем, кто через это не прошел.