В музее Метрополитен выставили Франца Хальса. Художника, который на три века опередил свое время
Отцы-основатели видели Америку вторым Римом. Отсюда — Сенат и Капитолий. Но история распорядилась по-своему, предложив в образцы одной республике — другую, голландскую. Если римлян никто не видел, то голландцы были под боком, в Нью-Йорке, который родился Новым Амстердамом и был окружен деревнями с нидерландским профилем и названиями. В Манхэттене чтят и помнят одноногого губернатора Питера Стайвесанта. Голландский был родным языком восьмого президента Ван Бюрена. И каждый пончик, без которого не обходится нью-йоркский завтрак, ведет свое происхождение из тучной голландской кухни.
Не удивительно, что в музее Метрополитен лучше всего представлены голландцы — не только малые, но и большие: Хальс, Вермеер, Рембрандт. Коллекционеры видели в их картинах идеал своей новой республики. На голландских полотнах золотого XVII века американцы разглядели мечту Нового Света — демократию богатых. Протестантская этика, нажитое трудом состояние, благочестие без фанатизма, любовь к вкусной жизни и непышной красоте.
Больше всего повезло первому из великой троицы. В Метрополитен 11 полотен Франца Хальса. Больше — только в музее его родного Хаарлема. Устроив выставку из своих и одолженных сокровищ, Мет прибавил к ним для контраста несколько современников и расположил экспозицию в нравоучительной хронологии. Следуя ей, зритель становится свидетелем двух судьбоносных открытий — современной живописи и современного человека. На картины молодого Хальса смотреть интересно, полотна старого вызывают зависть.
Лучше других — «Веселое общество», где художник изобразил трех главных героев праздника. За внимание шутейной королевы борются фольклорные персонажи — Соленая Селедка и Ганс Колбасник. Последний, похожий на Мефистофеля, полон высокомерия, первый — простой, как Санчо Панса, староват для флирта. В сущности, это все, что видим мы, — но не первые зрители. Им эта картина казалась очень смешной и бесстыдно похабной.
Наследники средневековой философии, голландцы еще не умели мыслить без аллегорий. Церковь приучила их искать во всем притчу. В век, когда проповедь была самым массовым из искусств, назидание могло быть непристойным, нравоучительным и веселым. Поэтому карнавальные вольности на картине Хальса как будто связаны с едой, но говорят о сексе. Колбасник на это указывает недвусмысленным жестом, смысл которого мне открыли еще в пионерском лагере. О том же рассказывают фаллические сардельки в круглой миске и пивная кружка, зазывно открывшая узкое горло. Другие намеки требуют эрудиции, выходящей за дворовые пределы. Ну кто теперь помнит, что сдувшаяся волынка на столе и пустая яичная скорлупа, украшающая наряд Селедки, символизирует его давно растраченную мужскую силу. И это значит, что он зря пристает к рыжей прелестнице, которая знает об этом не хуже зрителя. Резюме: каждому пороку — свой срок.
Картина — прозрачная, как анекдот, для своих и запутанная, как детектив, для чужих. Но мы в ней видим другое. Лица Хальса — карнавальные рожи, маски, скрывающие все человеческое под личиной грубых страстей. Место личности занимает ее тело. Буйный низ берет недолгий реванш над докукой повседневного упорства — и в этом смысл всякого праздника. Комментарием к нему служит женский наряд. В отличие от мужских маскарадных костюмов, Королева и впрямь одета по-королевски. Алый бархат платья, шелк рукавов, небесный ажур воротника выдает знатную красавицу, с охотой играющую чужую роль. Не в лицо, а в платье ушло все мастерство художника, который опередил живопись на триста лет, открыв счастье стремительного — нерассуждающего — мазка.
Известно, что Хальс писал размашисто, важнее, что он этого не скрывал. Обнажив, как Брехт, прием, Хальс разоблачил иллюзию. Не замазанное лессировками полотно уже не притворяется реальностью, а является ею. Мастер не скрывает своих следов, его присутствие слишком явно: краски топорщатся, изображение кричит, как живое, и зовет подойти. Чем ближе, тем лучше, потому что взгляд вплотную открывает вторую, нефигуративную, абстрактную красоту, состоящую из ряби каллиграфических мазков. Каждый из них начинается цветной точкой, а кончается волной, хвостом или тучкой. Но для кружев, облаком окутывающих фигуру, и эта манера слишком грубая. Хальс писал кружева, нанося бисер белил обратной стороной кисти.
Вглядываясь в фактуру Хальса, понимаешь, почему он, пропустив чопорный XVIII век, вернулся к нам вместе с импрессионистами. Но с ними ему было по пути лишь до того перекрестка, где живопись распростилась с субъектом, объявив, что ей все равно, что и кого изображать.
Хальс писал тех, кто платил. На групповых портретах он продавал места, как в театре: раз ложа — фас, партер — в три четверти. Отказавшись от краснорожих фигур своей юности («кабацкий загар», объяснил мне один знакомый), зрелый Хальс находил каждому такое выражение лица, которое делало его типичным и уникальным.
Благодаря обилию портретов мы знаем голландцев XVII века лучше всех во всей истории. Хальс положил начало этой галерее, увековечив человека Нового времени. Не герой, не святой и не рыцарь, он был буржуем и не обменял бы своей доли ни на одну другую. Об этом говорит поза. Часто модели Хальса изображены подбоченившись. Станьте так, и вы почувствуете себя либо важным, либо дураком — в зависимости от того, есть ли вам чем гордиться. Неудачники, впрочем, не заказывали портреты, а Хальс писал всех без лести, но с уважением. Поэтому мужчины — в шляпе, и в доме, и при дамах. Этикет эпохи мушкетеров предписывал обнажать голову лишь при короле, но Голландия была республикой, и помня об этом, у Хальса всегда носят роскошные шляпы.
Мне нравятся все, кого я встречал на этих портретах, но крепче других я подружился с владельцем пивоварни «Лебединая шея» (больше влезает). Упитанная фигура сангвиника, он смотрит на нас с легкой насмешкой изрядно пожившего, но все еще не разочаровавшегося человека. Дружелюбный без фамильярности, он смотрит в упор, но держит нас на расстоянии, потому что вблизи живопись расплывается — будто с носа сбили очки.
Больше на картине нет ничего. Персонажи Хальса не нуждаются в контексте: они создавали его себе сами. Вместо интерьера здесь костюм. На шелковым камзоле краски меняются местами — черная становится белой, во всяком случае — блестящей. Собственно, вся поздняя живопись Хальса почти монохромна, но это аскеза сложенной палитры. Ван-Гог насчитал в ней 27 оттенков черного. Белый — один, но пронзительный.
В старину черная одежда была самой дорогой, белая — самой трудоемкой. В паре они демонстрируют два достоинства голландцев — богатство и усердие. Третье — на бордовом лице пивовара, где написана долгая история веселья. Кроме себя и пива он любил искусство. После смерти наследникам досталось 47 картин. Как ни странно, ни одна из них не принадлежала кисти Хальса.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»