Хроники современности это не только события и даты. Это еще и люди, которые живут повседневной жизнью, обживают свое время. Нашу с вами общую эпоху. Рассказ о повседневности «простого человека» полевые исследования времени. Общество всегда держится на людях самых основных, базовых профессий. На враче, на учителе, на продавщице. Наша первая запись судьба учительницы одной из московских окраинных школ.
Хроники современности — это не только события и даты. Это еще и люди, которые живут повседневной жизнью, обживают свое время. Нашу с вами общую эпоху. Рассказ о повседневности «простого человека» — полевые исследования времени. Общество всегда держится на людях самых основных, базовых профессий. На враче, на учителе, на продавщице.
Наша первая запись — судьба учительницы одной из московских окраинных школ.
Я родилась в 1937 году в городе Нежине Черниговской области. Отец мой, Василий Константинович Яковец, был часовым мастером. Что касается моего деда по отцу, то у него была своя крупорушка. Дедушку раскулачили, но не репрессировали. Крупорушку отобрали, и ладно. А вот у отца судьба сложилась по-другому.
Папа у меня по национальности украинец. А мама, Ольга Емельяновна, русская. Родом из Сормова, из большой рабочей семьи Алешиных.
Познакомились они в Лодейном Поле. Это город в Ленинградской области, транспортный узел на пути к Волховстрою. Тут нужно сказать, что география родительских передвижений для меня в достаточной степени темный лес — и уж особенно до моего рождения. Я поздний ребенок. Папе, когда я родилась, было 39 лет. Я точно не знаю всех обстоятельств их знакомства, но что-то мне подсказывает, что в Лодейном Поле мои родители оказались не по собственному желанию. Скорее всего, они оба были там в ссылке.
Детская память сохраняет повседневность урывками, кусками. Какой-то просвет, сполох, обрывок разговора. Не складывается внятной картинки. Надо полагать, от «вредной» информации меня оберегали. В нашей семье не было принято говорить ни о прошлом, ни о личном.
Так или иначе, первые мои воспоминания — дом в Яготине. Яготин — город под Киевом, и там папа построил для своей семьи крепкий и хороший дом.
Только достроил, как началась война.
Военные мои «просветы» уже настолько путанны и фантастичны, что я могу лишь додумывать перипетии родительской военной судьбы. Очевидно, отец был оставлен в городе для подпольной работы. В Яготине он был уважаемым человеком. Как говорится — в авторитете и, кроме того, — как бы частный предприниматель. Его менее всего подозревали бы в тайной деятельности. Он помог очень многим нашим соседям. В городе, как и по всей Украине, регулярно устраивались облавы на молодежь: девушек и юношей увозили в Германию.
Помню девушек, которые прятались у нас в шкафу. А мама крепко-накрепко запрещала мне к шкафу подходить.
Во второй половине дома жили немцы. Как цирковая пара — плохой и хороший. Плохой кричал. Хороший, очевидно, предупреждал отца о днях, когда будут проходить облавы. Когда к городу подошли наши войска, папа и мама, как тогда говорили, ушли на Запад. Как сон, помню Варшаву. Мы жили в бараке. Всё дело в том, что доказать свое участие в подпольной деятельности отец, видимо, не мог. Это даже не предположение. Когда после войны мы с мамой вернулись в Яготин, к нам приходила мать того единственного человека, который мог подтвердить отцово участие в партизанских делах. Приходила благодарить. Говорила, что отец спас ее сына — тут, в городе, в начале войны. Просто позже сын той благодарной женщины погиб под Берлином. Отца в Яготине продолжали любить и ценили за то, что он делал во время оккупации, — когда мы приехали, нас не знали как лучше встретить, куда посадить. Только вот жить нам уже было негде. Но это уж другая история.
Почему родители оказались в Варшаве? Надо думать, отец догадывался, какая судьба его ждет на родине, и уходил на Запад в надежде попасть к союзникам. Он был очень сметливым человеком.
Помню, как мы ехали вдоль вино¬градников — километр за километром. Наверное, это была Молдавия, Румыния. Все с голодухи ели зеленый виноград, и у всех был дикий понос. Виноградники были загажены, и этот запах преследовал меня годами. Вот у тебя какая ассоциация при слове «виноградник»? Брюллов, налитые гроздья, черноглазая сборщица? Как трепетно. А у меня только запах. Когда я была во Франции, трудно мне было проникнуться прелестью виноградарских районов.
Помню, как отец говорит матери: «Давай заброшу тебя в Чехию и уйду». А мама: «Ну как мы без России…» Когда до Варшавы дошли наши войска, отец поступил в регулярную армию и, воюя, дошел до Берлина. А после войны его арестовали: двоюродный племянник донес, что он, Василий Константинович Яковец, был полицаем. Свой срок отец провел в Воркуте. В лагере работал «по специальности» — часовым мастером. Освободили отца в 56-м году «за недоказанностью вины». Но до 56-го года еще дожить надо было.
А пока вернулась мама со мной в Яготин, а в нашем доме уже живет начальник милиции.
Самое интересное, что они с папой даже и друзьями были — по крайней мере приятельствовали. Кстати, когда этот добрый человек, начальник милиции, в 56-м увидел отца, он побледнел и сказал: «Дом возвращать будешь?»
Родители переглянулись и ответили: «Нет». Они и меня приучили — никогда не жалеть ни о чем, что не состоялось. Значит, было не суждено.
Папа был человеком, как бы это сказать… непреклонным? И меня воспитывал так, чтобы я ни у кого ничего не просила. Ни снисхождения, ни особых для себя условий. Вот воспоминание из самого раннего детства: обидели меня мальчишки. Я всё с мальчиками играла, просила, чтобы мама мне штаны сшила, лазала по деревьям, хотя с рождения у меня нет руки. Родовая травма — отсутствует часть предплечья и кисть. Но — играла, и лазала, и ничего не боялась. Однако в пылу ссоры один мальчик мне крикнул: «Ты вообще молчи, ты инвалидка!» Я побежала к папе.
Один и тот же жест сопровождал все мои приходы к отцу. Он сидит за столом, поворачивается ко мне и сдвигает с глаза такую лупу на проволочке, через которую он только что смотрел в часовой механизм. Поворачивается, сдвигает и говорит: «Ну что?» А я: «Он сказал, что я инвалидка!» Отец: «А ты как думаешь?» Я: «Не-е-ет!» Отец: «Ну и правильно. Это он инвалид — у него головы нет. Ты б его пожалела…»
В общем, жить нам в Яготине было негде, и мама увезла меня в Москву на крыше товарного вагона. В большом городе всегда легче спрятаться. Мама десять лет прожила в Москве без паспорта. Трудно даже представить, что в те годы это было возможно.
Но ее прикрыли родственники. Была у матери родня — московский художник Годовиков. Вот его попущениями и стараниями мама продержалась так долго без документов.
Ездила за материалом в Орехово-Зуево, по ночам шила платья (они лучше всего «уходили»), а днем ходила на барахолку и продавала сшитое. Меня никогда с собой на рынок не брала. Ограждала.
В первые годы после войны, уж там Москва не Москва, был страшный голод. Особым деликатесом у нас «на квартире» считались мамины дрожжи. Мама привозила откуда-то брусок дрожжей, резала и жарила. Я потом уже, после войны, по¬пробовала дрожжи поджарить — ну и гадость. Потом, помню, сосед откуда-то притащил какое-то мясо, и все его ели. Только мама не ела. Догадалась, что это собака.
А потом для меня Москва кончилась. Когда я закончила второй класс, врачиха сказала маме: «Хотите, чтобы ваша дочь была жива, увозите ее в любую деревню. Только чтобы там было молоко». У меня и сейчас в холодильнике всегда стоит молоко: без него я голодная. И мама нашла в Дмитрове семью, «с молоком», которая согласилась взять девочку на постой. Удивительная была семья! Три сестры — Ольга Петровна, Агриппина Петровна и Мария Петровна.
Такие типичные старые девы (одна из сестер, правда, «замуж ненадолго сходила», как они говорили). А две были тайные монахини. У них брат (возможно, иной, но близкий родственник) был батюшкой, потихоньку служил — венчал, исповедовал, совершал прочие требы, а они на дому пекли просфоры.
Я сейчас удивляюсь, вспоминая трех сестер, — какая у них была тихая, потаенная жизнь. Но тоже ведь — непреклонная. Это была параллельная, неофициальная Россия. Мама моя тоже ведь ходила своими «тайными тропами», среди таких же, как и она, — тихих, много понимающих, молчаливых. Тихая Россия.
Так что у меня была тоже немного «параллельная» жизнь: с одной стороны — просфоры и сестры, с другой — активнейшая общественная работа и прозвище Нинка Сталин.
Мама приезжала проведать меня каждые выходные и как-то соединяла эти две мои жизни. Помню, только-только приняли меня в пионеры. Я — счастлива, вбегаю, можно сказать, в тихую келью со своим красным галстуком. Мама обеспокоенно говорит: «Ты сними галстук-то, а то Ольга Петровна что скажет?»
А Ольга Петровна тут как тут: «Ольга Емельяновна, можно вас в сторонку?» И шепчет: «У нее своя жизнь, у нас своя. Придет она к Богу сама — радость, не придет — ее судьба. Не смущайте ее, пусть живет как все».
А мне сказала: «Ты, Нина, действительно, сними галстучек, дай его мне. Я тебе его выглажу».
Я привыкла к этой всеприимчивости взрослых. Привыкла к мысли, что жизнь бывает и такой, и сякой. Люди могут жить как все и не как все. Я привыкла к ценности жизни как таковой. Меж тем в школе я была девицей на виду.
Была я ярая комсомолка и ярая пионерка. Не то чтобы именно принципы были мне бесконечно важны — скорее важно и нужно было быть среди людей. Так, скажем, важны были общественное доверие и дружественность. Училась я хорошо. Троек не допускала: отец сказал однажды, что троечники люди серые и неинтересные. Так что тройку считала ниже своего достоинства. Училась, доказывала, что не серость. Всю жизнь доказывала.
Как пришла мне в голову мысль стать учителем, даже не помню. Почему-то знала об этом твердо даже в детстве, хотя впоследствии этому своему предназначению я сопротивлялась. В пятом классе дружила я с мальчиком из восьмого, звали его Виталька Гордеев. Оказался, кстати, человеком с подленькой душой, но это его проблемы. И вот сидим, рассуждаем: кто кем станет. Я говорю: «Учительницей». Он: «Военным». Так и случилось. Хотя я своему предназначению как могла сопротивлялась.
А после школы я пыталась поступить сначала в Архитектурный институт: отговорили во время приема документов, хотя с оценками всё было нормально. Думаю, из-за руки. И я поступила на мехмат Московского университета. С некоторым приключением — написала сочинение по Маяковскому, и со мной встретился ректор филфака (сочинения проверяли сотрудники филологического факультета). Сказал, что у меня интересное сочинение, предложил перейти к ним. Да какая филология, когда у меня перед глазами Валетка, учительница русского. Наша школьная Валентина Ивановна, всегда почему-то удивительно неопрятная: чулки штопором, помада криво.
В общем, учусь на мехмате. Сентябрь учусь, октябрь и ноябрь 1956 года. И тут возвращается папа с чистыми бумагами — освобожден за недоказанностью вины, с разрешением жить где душе угодно.
И они с мамой собирались на Украину. Я тихо пошла в университет, забрала документы и молча поехала с ними. Ничего не обсуждая.
В Ирпене (это тоже город под Киевом) дедушка выделил отцу под строительство часть своего участка. Прочие родственники очень рассердились, ну да бог с ними.
Начали жить и строиться.
И где-то в декабре отец спрашивает: «Ты когда в Москву собираешься, тебе вроде бы сессию скоро сдавать?» А я стою и хлопаю глазами. Вот тут отец рассердился!
Сказал даже: «Тогда ступай работать!» И я на следующий день устроилась на работу в артель инвалидов, ученицей учетчика. Папа, об этом услышав, только засмеялся.
И вот в артели этой я и возненавидела математику на всю оставшуюся жизнь. Жалею ли, что не доучилась на мехмате? Нет, мы с родителями ведь ни о чем не жалеем. Значит, не судьба.
Весной сдала документы в Киевский педагогический институт.
Все оценки были хорошие, проходные, и вдруг по русскому устному поставили мне двойку. За что? «У тебя плохое произношение!» А я ведь почти москвичка!
Неправильно был выбран предмет для двойки — а дело-то оказалось в том, что у меня руки нет. Говорили маме: «Как ученики будут воспринимать, что она с одной рукой? Ученики будут смеяться над ней!»
И такой в этом был непрофессионализм, такая мелочная глупость. Что ж это должен быть за учитель, чтобы детям показались смешными его физические особенности?
Как-то я отвезла свой выпускной класс к морю, в Адлер. Пришли на пляж. Дети раздеваются, я стою. Идут в море, я стою. И вот один мальчик смотрит на меня и говорит: «Долго вы так стоять будете? Мы ж все знаем. Раздевайтесь, кладите эту дуру на песочек и идите с нами купаться!» Это он о протезе. Меня поразила более всего конструкция фразы: «Кладите эту дуру на песочек».
И я получила педагогическое образование — в знаменитом на всю Украину Коростышевском педагогическом училище под Житомиром. Потом судьба сложилась так, что переехала жить в Москву.
Пятьдесят первый год преподаю, и веришь ли, не надоело.
Я всегда в школе ощущала, что я нужна. Не необходима, но нужна.
Школа — это моя жизнь, моя любовь, мое дыхание. Ученики разные, семьи разные, как тут может надоесть? Каждое новое поколение, с нашей точки зрения, что-то теряет. Возможно, появляются новые, замещающие добродетели, которые мы пока не можем осмыслить. Но для учительницы литературы, боюсь, сплошные потери. Не читают. По сравнению с нами, молодыми, — не читают вообще.
Последние несколько лет замечаю возвращение почтения к учебе: «Мы дураками никому не нужны!» После провала 90-х годов это важное завоевание. При всем разнообразии человеческих типов очень заметна повторяемость школьных ролей. Всегда в классе есть лидер, шут, изгой. Еще одна закономерность: потом, когда начнется жизнь, в каждом классе отыщутся один-два ученика, которые отсидят в тюрьме, и почти обязательно будет на класс один самоубийца.
Ты меня спрашиваешь: кто самый любимый мой ученик, кто самый удачливый? Кто самый неудачливый… В каждом классе запоминаешь самого трудного ученика. И, наверное, самого талантливого?
Самым невезучим, пожалуй, могу назвать одного мальчика — у него родители пили до остекленения. И однажды вместе, вдвоем, замерзли.
Судьба — она больше школьных надежд.
Что я могу сказать об особенностях работы учителя в начале нового века? Что ж, за последние годы действительно «повысилось благосостояние российского человека». Кто работает — тому действительно жить можно.
Однако сколько же вокруг социальных искажений, семей, где родители пьют. Вот это действительно беда. Бедные дети.
Пытаешься таким детям помочь, но не всегда ведь получается. Здесь важен вопрос доверия. Ты все же остаешься для ребенка учителем, училкой. Не все доверяют свое личное несчастье учителю.
Всегда перешагиваю через обиду. Врач на больных не обижается. Учитель не имеет права обижаться на детей.
Изобразить я могу любую эмоцию, и уж тем более — отсутствие эмоции. Изображаю я классно. В классе ты всегда — актер. В какой бы форме ни пришел на работу — терпи. Однажды я поменяла протез… и получила химический ожог. Боль невыносимая. Шкурка слезает. Снимаю протез, пока рука под столом, чтобы ученики не видели. Потом опять надеваю. Вспоминаю Мересьева, как он культю подставлял под струю воды.
Но дело не только в том, что и в болезни, и в горести надо быть собранным. Дело в том, что учитель в любом случае вступает с тем или иным классом в ролевые отношения. Выбирает себе роль. Скажем: «Отец солдатам. Орел. Но строг». Или — «Старший товарищ». Кстати, актерская природа учительского труда может приводить к некоторым разочарованиям. Актерам важна обратная связь. Пожалуй, ощущаешь некоторый эмоциональный голод на похвалу.
Я — строгая, требовательная. Но мать. Требую от учеников, требую и от себя. Держу дистанцию. Дети на моих уроках не шумят.
И эта дистанция с детьми, с коллегами у меня от отца: он не был разговорчивым и говорил немного, но то, что было сказано, застревало на всю жизнь.
Папа был недоволен тем, что я решила стать учительницей. Он говорил: «Самые противные люди по жизни, самые склочные — это учителя. Потому что думают, что знают, как надо».
Учительский коллектив — это, знаете, такой интересный человеческий срез. Обсуждают не только друг друга, но и всех учеников. И так откровенно. Что ж, у нас предмет работы — чужая жизнь. Видимо, это никогда не надоедает. Что говорят, что обсуждают, что вливают в уши! Я сижу на переменах в классе. Стараюсь быть как можно реже в учительской. Не выношу сплетен.
Отец воспитывал меня сильной, он говорил: «Я не знаю, какая будет у тебя жизнь». Он-то точно знал, что не всегда можно дождаться помощи. А иногда и ждать ее не стоит.
Всякое было. Мама, когда отца арестовали, хотела под поезд броситься. Стояла на перроне уже и меня за руку держала. Ждала поезда. По перрону проходил какой-то дед, всё понял и сказал ей: «Сама делай что хочешь, а дочку оставь». И мама одумалась. Я всегда жила и с принципами, и с пониманием, что жизнь больше идеи. Дольше и тяжелее, чем нам это может показаться вначале. У меня были принципы, но не было иллюзий.
Принципы помогали держаться. Вот, скажем, работала я в деревен¬ской школе (это сразу после окончания Коростышевского училища), и вот возвращаюсь после весенних каникул на работу. А на речке лед просел, не переедешь. Все мои спутники развернулись кто куда — ждать подходящей оказии, а я пошла по ледяной воде вброд. Перешла речку, дошла до квартиры своей наемной вся мокрая, хозяйка увидела — ахнула.
Глупо, да? А я собой и не гордилась, но считала, что по-другому и быть не может. У меня завтра ученики, мне завтра на работу — как же можно подвести учеников?
Но при этом, повторюсь, никаких иллюзий. Я всегда принимала жизнь во всей ее полноте. Не судила. В ту же деревенскую школу, помню, везут меня на грузовике. Еще даже не начала я работать, переезжаю. Парень, что едет в кузове, всё изворачивается, заглядывает в кабину водителя то с одной, то с другой стороны. Наконец не выдерживает и спрашивает шофера: «Ты кого везешь?» Тот: «Учительницу!» Парень и говорит: «Это хорошо, хоть одна девушка будет в деревне». Я удивилась, спрашиваю у водителя: «Что же, у вас девушек нет?» А он помолчал и — уклончиво: «Девчата-то есть…»
Много раз слышала я от учеников: «Ой, только дайте кончить школу, я десятой дорогой буду школьный двор обходить». Но, так или иначе, все возвращаются. Школа — это полжизни. Можно сыграть пять свадеб, но выпускной все равно будет один.
Если задуматься — школа действительно жестокое место. Даже самая идеально устроенная школа — это всегда принуждение, насилие. Ученик должен (это «должен» над ним висит все эти годы), и учитель тоже должен — должен учить, должен быть терпеливым, должен любить детей.
Но меня всё устраивает. Мне интересны дети. Я люблю свой предмет. Литература — это этика, способ общения с миром, диалога с жизнью.
Ученики мне говорят: «Сейчас литература никому не нужна, ее на ЕГЭ не сдавать!» А я им отвечаю: «Да ты даже и не понимаешь, сколько раз тебе ее сдавать. Или жизнь сразу на краткое содержание переведешь?»
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»