На изготовление витража-шедевра идут сотни тысяч многокрасочных мелких стекол, создающих оттенки. Культура приобретает плотность почвы, когда наряду со звездами (стеклами) первой величины она замешана на алмазной, рубиновой, изумрудной...
На изготовление витража-шедевра идут сотни тысяч многокрасочных мелких стекол, создающих оттенки. Культура приобретает плотность почвы, когда наряду со звездами (стеклами) первой величины она замешана на алмазной, рубиновой, изумрудной крошке, на оттенках имен сверкающих, но выпавших из общей памяти, как выпадают осколки бриллиантов из старого кольца. Эти осколки-оттенки, однако, не растворяются в воздухе, они существуют, как существует созданный ими культурный слой. А то, что память их не удержала, — проблема не имен, а культурной памяти. Мы, как известно, ленивы и нелюбопытны. К тому же потрачены, прямо скажем, грандиозные усилия, чтобы освободить память страны от всяких факультативных «оттенков»…
К счастью, есть люди, чья индивидуальная память приспособлена для сохранения мерцающего контекста тонких миров. Пространство под голым просторным черепом одного такого рассказчика заткано паутиной живой памяти, и нам достаются кое-какие нити и узоры — это называется просветительство.
Михаил Левитин — конечно, просветитель. Его память вмещает мегабайты совершенно эксклюзивной информации. Ему 66 лет, но он жонглирует, словно горящими булавами, событиями 80—90-летней давности как очевидец и участник. Михаил Захарович действительно знал и видел многих в своей бурной жизни, но и то, о чем лишь услышал или прочитал, обрабатывается им, как песчинка жемчужницей. Просветительское (и поэтическое) сознание присваивает чужие судьбы и делает из каждой шедевр художественной жизни.
Восемь историй, с которыми он из вечера в вечер выходит в странное, с искаженными ракурсами пространство своего театра (в двояком смысле), образовали цикл, названный им «…и другие». Восемь историй о людях, без которых он, Левитин, не мыслит искусства, но о которых мы по большому счету не знаем ничего. О людях оттенков. О людях контекста. Об алмазной крошке, выпавшей из старого перстня.
О режиссере Игоре Терентьеве Миша впервые прочитал в тринадцать лет в книжке «50 на 500», посвященной режиссерам Александринского театра. Тринадцатилетний мальчик страшно обиделся за этого неведомого ему режиссера, потому что Терентьев был назван «левейшим из левых». Уже тогда, в своем шестом или седьмом классе, Миша понял, что ярлыки раздавались неспроста. Что ярлык был билетом в один конец — в небытие.
Режиссер Терентьев стал главной фигурой в жизни режиссера Левитина. Он написал о нем две книги. Подружился с его дочерью. От нее узнал, что сам внешне похож на Игоря Герасимовича. Левитин ощутил, что на него как бы легла некая ответственность за исчезнувшего мастера — как на его реинкарнацию, что ли.
Много раз Левитин повторяет слово «легкомыслие». «Легкомыслие лежит в основе искусства. Легкомыслие приводит к большим обобщениям…» Доводит до нашего сознания, что легкомыслие художественного жеста, поступка, всей жизни — это способность видеть суть вещей. Вероятно, поэтому Терентьева, который называл себя «президентом флюидов», обожали обэриуты, а его «Ревизор», поставленный задолго до мейерхольдовского, накормил театральными идеями поколения режиссеров…
В лагере Терентьев написал стишок:
Кремль, видишь точку внизу?Это я в тачке везуземлю социализма!
Терентьев был создан для жизни, но не нужен ей. Он был негоден для смерти, но она его достала. Дважды арестованный, этот шутник дважды шел на расстрел. «Что отец чувствовал на своем первом смертном пути?» — спросила дочь. «Ужасную легкость, — сказал он, — и страшное любопытство».
Телевизионный театр Левитина — явление, конечно, самоценное. И все же главное в нем — выбор героев, людей не просто блестящих и штучных, а совершенно невероятных в условиях выпавшего им времени и места: страны Советов 20—30-х годов.
Очеркист, тонкий исследователь чужих судеб; по словам Паустовского, более чем талантливый прозаик Михаил Лоскутов. Бескорыстно увлеченный чудаковатыми людьми и их замысловатыми, как бы никчемными в великую эпоху профессиями: парфюмером, дрессировщиком, пробочником, скрипичным мастером. Лишенный амбиций сочинительства, Лоскутов не мечтал о лучшем для себя памятнике, чем колодец, вырытый в Кара-кумах и названный его именем. (Такой колодец вырыт и назван — это единственная память о нем.) Конечно, он был расстрелян, говорит Левитин. Конечно. Мальчик Миша Левитин поражен книгой очерков журналиста из Курска Михаила Лоскутова, рядового журналиста, который пишет, как его любимые писатели: Бабель, Олеша, Ильф и Петров. Пишет, как писали в его родном городе Одессе. Ярко, выпукло, с любовью к строительству фразы. Конечно, он был расстрелян…
И так же, как герои Лоскутова, оказался не нужным новому театру и кино, новой жизни главный герой Камерного театра, друг Таирова, всегдашний партнер Алисы Коонен, «восточный принц», гениальный красавец Николай Церетелли. Ему на смену пришел другой герой, сильный, которому «дается радость». А слабый и прекрасный умер в эвакуации от истощения и забыт.
Режиссер и создатель первого и единственного в мире еврейского театра «ГОСЕТ», учитель Соломона Михоэлса и Вениамина Зускина — блистательный Алексей Грановский. Он сделал то, что не удавалось до него никому в этой стране, — не только выехал в 28-м году за границу, но и вывез свой театр (который уже опасно поругивали за «мелкотемье») с тем, чтобы спасти его. Актеры, однако, вернулись. До самого ареста главным аргументом нового руководителя «ГОСЕТа» Михоэлса было: «Как сказал бы Алексей Михайлович». Потом их всех, конечно, расстреляли. А Грановский пропал в Париже, как многие эмигранты, и имя его держали под запретом, пока оно не забылось окончательно.
Леонид Варпаховский, ученик и апостол Мейерхольда, на которого великий учитель опирался до той поры, пока ученик не отправился «возить землю социализма» — как Варпаховский узнал спустя годы — по доносу Мейерхольда…
Страшное место, страшное время. Удивительные, непредсказуемые люди. Учитель, предавший самого верного ученика. Ученик, признавшийся перед смертью: «Если бы мне сказали, что я снова должен отбыть срок, но Мейерхольд останется жить, я бы, не раздумывая, отправился в Магадан».
Давид Гутман, великий эстрадник, о котором Бабочкин говорил как о главном режиссере своей жизни. В конце жизни его «вдруг» все забыли. Все, включая НКВД. Репрессии миновали его. Гениальный остроумец, чей отблеск юмора лежит, по словам Левитина, на Юрском, Табакове, Быкове, Евстигнееве, спас свою жизнь. Вернее, смерть. Забытый, он умер, захлебнувшись от смеха.
…И другие. Воскрешенные страстным рассказчиком, возвращенные им на страшный, смешной и, может быть, последний пир дивные, винно-красные и сказочно-синие на просвет фигуры роскошного витража под названием «Искусство великой эпохи».
Последний — потому что великая эпоха бесславно кончилась, на смену ей пришла другая с другими «…и другими» и их летописцами. Но память у них уж не та.
* Авторская программа М. ЛЕВИТИНА «…и другие». «Культура», 21—30 июня. Режиссер — Елена ГУДИЕВА.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»