Сюжеты · Культура

Манчестер в Царьграде

В литературе, так же, как в политике и экономике, воцарился эклектизм. О чем это свидетельствует?

Станислав Рассадин , обозреватель
Так вышло, что сейчас помаленьку читаю — в качестве члена громко называемой «Литературной академии» — книги, числом десять, претендующие на получение одной престижной премии. Убеждаясь попутно, как, судя в частности и по ним, меняется...
Так вышло, что сейчас помаленьку читаю — в качестве члена громко называемой «Литературной академии» — книги, числом десять, претендующие на получение одной престижной премии. Убеждаясь попутно, как, судя в частности и по ним, меняется художественная атмосфера. Те, кто недавно дорожил своим безбашенным «авангардизмом», стали писать подчеркнуто традиционно. Во всяком случае старательно имитируя манеру реалистического письма. Бытописательски. С пристальным вниманием к подробностям жизни — признаюсь, нередко до скучноватости, заставляя сетовать на многословие. Заботясь о цепкой сюжетности. Даже, представьте, морализуя.
Впрочем, этого следовало ожидать: опала пена постмодернизма, наскучил доморощенный авангард. Кончилась одна мода, пришел черед другой.
Мода на старомодность? (Эту формулу, на кратчайшее время обретшую некую популярность в литкритике, я впервые употребил лет тридцать с лишним назад — что существенно для дальнейшего размышления, аккурат в пору застойной брежневской «стабильности».)
Что касается книг из помянутого шорт-листа, в издательской аннотации к одной из них, принадлежащей даровитому (!) автору, одобрительно сказано: он «отражает все стилистическое многообразие русской литературы прошлого века».
Вот те на. Многообразие. И — все!
Выражаясь по-бытовому, эклектика? Правда, это слово скорее ругательное. Скажем более лестно и заодно точно: эклектизм. То есть, поясняет словарь, то, что представляет собою «в архитектуре и изобразительном (а в словесном?С. Р.) искусстве сочетание разнородных стилевых элементов или произвольный выбор стилистического оформления для зданий или художественных изделий, имеющих (внимание!С. Р.) качественно иные смысл и назначение».
Возникновение такого стиля — как и всякого иного — ведь выражает же характер эпохи и общества? Именно качественные изменения их?
В свое, наглухо советское, время был роман Тихона Семушкина «Алитет уходит в горы» — ныне забытый. Полагаю, справедливо. Я и сам помню только одну сюжетную линию: как американский торговец, нещадно эксплуатирующий доверчивых чукчей (скупал задешево пушнину), остроумно поддерживает связь со своей родиной. Живет с ней — как бы — день в день. Выписывает газеты, приходящие к нему с редкими пароходными рейсами целыми тюками, и каждое утро, как привык, начинает ознакомлением с новостями. День в день, говорю, но с опозданием ровно на год.
Зачем это выдумал автор, понять нетрудно: таким, значит, образом алчный американец прохлопал Октябрьскую революцию. Конец своего бизнеса. Но сейчас мне почудилось в этом что-то вроде культурологической притчи: искусство, вообще культура могут отставать от злободневности. Даже должны отставать, если они — культура и искусство.
Не грех не обратить внимания и на смену власти.
Другое дело, что сама власть всегда старается, чтобы — обратили. И задорная фраза молодого Шкловского насчет того, что цвет искусства не зависит от цвета флага, реющего над крепостью победителей, в конце концов так обернувшаяся в устах нашего с вами Владимира Сорокина: «Мне все равно — застой или перестройка, тоталитаризм или демократия»…
Прервусь: хотел бы я — впрочем, нет, ибо не кровожаден, — увидеть, что стало бы с постсоветским авангардистом в тоталитарное время Сталина—Берии… Словом, фраза Сорокина, будем прямы, кокетливо-лжива, парадоксалист Шкловский, напротив, неузнаваемо наивен, не предвидя грядущих репрессий и готовности многих собратьев улавливать все переливчатые оттенки государственного штандарта, но, в общем, до боли понятна мечта искусства хотя бы об эстетической независимости…
Так или иначе, воспринимаю нынешнюю массовую оглядку на «все стилистическое многообразие» прошлого не то чтобы с одобрением (тем более мода всегда поверхностна и скоротечна), однако с пониманием. Как, например, — беру что понагляднее, — повышенное тяготение театра к многократно опробованной классике. Да, доходящее до курьезов, как воспринимаю, к примеру, три разножанровые «Чайки» в театре у Райхельгауза. Да, подчас, даже часто оборачивающееся вульгарными перекройками великих пьес. Да, наконец, дело и в слабости современной, как теперь выражаются, «актуальной» драматургии — уж по крайней мере в сравнении с непозабытым временем, когда бесперебойно возникали пьесы Володина, Зорина, Рощина; правда, пробиваясь на сцену с трудом, а то и вовсе не пробиваясь (Вампилов), но, худо-бедно, были же одновременно Арбузов, Розов…
Короче, да, да, да, все так, и мода — вещь неустойчивая, а все же когда тянутся к точке опоры (пусть даже воспринимаемой как то, от чего отталкиваешься, над чем глумишься, — переделки «Леса», «Чайки», «Горя от ума»), это говорит…
Стоп. О чем говорит? Действи-тельно ли (хотя, конечно, не без того) об уважительном интересе к традиции, классике, образцам? Или о чем-то совсем другом?
Понятие «эклектизм» — отнюдь не в унижительном, но исторически обусловленном смысле, — вероятно, возникло в моей статье не совсем случайно. Как тем более не случайно торжество этого стиля — берем, опять для наглядности, «каменную память», архитектуру — произошло во второй половине XIX века. Когда (не будучи, мягко говоря, специалистом в этой области, опираюсь посильно на классический труд Е.И. Кириченко) возникал и возник эклектизм, допустим, Москвы. Смешались, слились стили древнерусского зодчества и флорентийского Ренессанса, греческий и мавританский, классицизм и готика, барочность и деловой облик контор и банков, что очень существенно и узнаваемо для нынешних москвичей, зависимых от вкуса (и безвкусия) тогдашних новых русских. («Ворвался Манчестер в Царьград», — писал еще Вяземский). Когда воцарилась тяга к грандиозности, принимаемой за величавость, произошло «отождествление красивого с богато украшенным» (стали, цитирую, «даже заурядную казарму трактовать как дворец»); когда, к слову, была признана «сила воздействия башнеобразных композиций», поуродовавшая и сегодняшнюю столицу. И т.д.
Что ж, сетовать не приходится, Москва как сложилась, так и сложилась; кто знает, вдруг безобразия теперешних богачей плюс чудовищный Церетели когда-нибудь станут восприниматься спокойно? (Привыкли же к сталинским высоткам.) Но никак не признаешь, снова скажу, случайность, что вся эта эклектика — ну, хорошо, эклектизм — пришлась на правление Александра III. Царя, которого отчего бы и не полюбить, как любит его символ нынешнего режима Н.С. Михалков? В самом деле можно влюбиться, так сказать, частным образом, в императора-великана, который поднимался в семь утра, мылся ледяной водой, надевал мужицкую рубаху (тоже ведь эклектизм своего рода), мог согнуть пальцами серебряный рубль. Тут при желании и жестокий алкоголизм, наградивший водянкой, сведший в могилу, не особо в укор — это в России-то.
Можно, конечно, назвать и добродетели не столько домашнего масштаба, но как позабыть о «совиных крылах» Победоносцева, что не совсем метафора Блока? Об отвратительном всесилии охранки, возглавляемой одиозным Плеве. О практическом свертывании реформ Александра II, о контрреформах. О словах: «Не забудем о том, что евреи распяли Христа», не сказанных на ушко, а начертанных на указе о введении квот на число «жидов» в университете. Вообще — об утеснении инаковерующих. О том, что не Плеханов, не Ленин, но член Государственного совета князь Евгений Трубецкой в 1900 году итожил царствование Александра, словно бы предрекая характер правления его слабого сына-преемника: «Существует самодержавие полиции… Самодержавия царя не существует, так как ему известно только то, что доходит до него сквозь сложную систему «фильтров» и, таким образом, царь-самодержец из-за незнания подлинного положения в своей стране более ограничен в реальном осуществлении своей власти, чем монарх, имеющий непосредственные связи с избранниками народа».
Картина — и цена — той «стабильности», которая скоро, увы, катастрофически докажет свою ненадежность. Выходит, и тут — вернее, тут прежде всего, составляя основу основ, — имитация твердой власти, таящей, в том числе от себя самой, собственную слабость. Стилизация имперского византизма, нехотя уступающего европеизаторам: Витте, затем Столыпину — вновь Манчестер в Царьграде, политический и экономический эклектизм.
Прямой и, еще того не хватало, ехидной аналогии не стоит искать. Ассоциации, конечно, напрашиваются (друг Гребенщикова Сурков — слава богу, не Победоносцев, до Столыпина никакой Чубайс не дотягивает, зато существуют «фильтры», телемосты, инсценирующие непосредственное общение с «народом», всемогущество силовиков…) Но информацию к размышлению есть где почерпнуть, — на худой конец из того, что происходит в искусстве. Даже вспышка моды на старомодность, то есть в сущности боязнь истинно нового, неуверенность, растерянность — ах, нам бы да сверху указанный вектор, общую национальную идею! — все это, пусть вяло, пусть косвенно, но выражает состояние общее, общественное.