Сюжеты · Общество

Лаврентьев

Он обладал поразительной «физической» интуицией и умел, как говорят физики, на пальцах объяснять самые сложные явления

У Сибирского отделения РАН — юбилей, пятьдесят лет. И касается он прежде всего имени Михаила Алексеевича Лаврентьева. К сожалению, таких людей в Российской Академии давно уже нет. Поэтому она никому и не интересна. И тихо идет ко дну....
У Сибирского отделения РАН — юбилей, пятьдесят лет. И касается он прежде всего имени Михаила Алексеевича Лаврентьева. К сожалению, таких людей в Российской Академии давно уже нет. Поэтому она никому и не интересна. И тихо идет ко дну. Боясь только одного: не потревожить бы неаккуратным замечанием обожаемое правительство. А вот Лаврентьев был большим специалистом портить настроение чиновникам. Только потому у нынешнего СО РАН есть этот юбилей.
Раздумывая над его особыми качествами, я пришел к выводу, что главное и самое привлекательное из них — его врожденное УЧИТЕЛЬСТВО. Только учитель готов каждый день совершать безумные поступки ради прекрасных целей. Он мог наблюдать педагогическую деятельность отца, он сам учился у лучшего педагога столетия Николая Николаевича Лузина, которому отечественная наука обязана чуть ли не всей современной математической школой. Учительство Лаврентьева, слава богу, произрастало из традиций российских просветителей XIX столетия. Это особые представления, где наука и образование никогда не разделялись, где все освящалось высокими этическими идеалами. Специально обучиться этому невозможно, всем этим надо было жить, дышать… Именно так он и жил, и дышал. Мы много говорили о нем с академиком Никитой Николаевичем Моисеевым. И по моей просьбе в свое время тот написал статью в юбилейную лаврентьевскую книжку. Она нигде более не публиковалась. И строчками из нее, по-моему, уместнее всего отметить сибирское событие.
Юрий Данилин
— Когда я думаю о Михаиле Алексеевиче Лаврентьеве, то мне невольно приходят на ум личности эпохи Возрождения — тот же масштаб интересов и деятельности, то же неистовство стремлений и желаний, то же отсутствие боязни в своих начинаниях, то же презрение к мелочам.
Для Лаврентьева прежде всего была наука. Но не только математика. Это и гидродинамика, и теория взрыва, и как естественное продолжение — огромная организаторская деятельность в сфере науки и образования.
Отцы-основатели Физтеха академики П.Л. Капица, М.А. Лаврентьев и С.А. Христианович требовали высочайшего профессионализма в основах наук. Поэтому математика и физика были великолепно поставлены на Физтехе. Мне поручили читать курс гидродинамики и теории функций комплексного переменного. А еще через год, с подачи Михаила Алексеевича, я был назначен деканом аэромеханического факультета.
И вот в этом качестве я получил первый «урок Лаврентьева». Факультет стремительно рос. Непрерывно появлялись новые специальности, новые кафедры, множилось число различных курсов и преподавателей, каждый из которых имел обо всем свое мнение. Как это многообразие привести в систему? Что считать главным, как реагировать на стремление каждого специалиста прочитать что-то свое, посвященное узкопрофессиональным вопросам? За советами я, естественно, обращался к Михаилу Алексеевичу, с которым у меня установились добрые, я бы даже сказал, неформальные отношения — он, например, звал меня просто по имени. Один разговор мне особенно запомнился. Речь шла о программе подготовки специалистов на одной из кафедр, ориентированных на ЦАГИ. Возглавлял ее один из заместителей начальника этого института, член Академии и добрый приятель Лаврентьева. Предложенный им план меня совершенно не устраивал — набор отдельных трудных вопросов, в котором я не мог разглядеть твердой логической канвы. Я высказал свои сомнения Михаилу Алексеевичу.
Он довольно долго молчал, меряя кабинет своими большими шагами. Потом остановился в центре комнаты и спросил: «А можете ли Вы сказать, что понадобится знать нашим питомцам лет, этак, через двадцать-тридцать? Нет, ни Вы, Никита, ни я этого сказать не можем. Надо учить так, чтобы они были способны легко воспринимать любые новые идеи». Помолчав немного, продолжил: «А, к примеру, что Вы изучаете на студенческом семинаре по гидродинамике?». Отвечаю — «такую-то работу Жуковского». «Ну вот и правильно. Великий старик умел писать без всякой зауми». Вот это «писать без всякой зауми» было очень характерно для Лаврентьева.
Принцип «учить тому и так, чтобы специалист легко мог освоить новое» сделался моим педагогическим кредо. Позднее я понял, что это великий принцип. И он придуман не сегодня, а лежал в основе обучения в нашей российской высшей технической школе. В конце 50-х, в 60-х годах во Франции и США я встречал русских инженеров, выкинутых в 20-е годы со своей Родины, если угодно — преданных советским правительством. Они все успешно работали в тех областях, которые в их дипломах не значились. Но они обладали той привычкой к широте мысли, которое им дало наше российское образование, и она обеспечила им достойное положение в западном, очень нелегком мире.
…Несмотря на то что Лаврентьев был по исходному образованию «чистым» математиком, его всегда интересовали трудные физические и инженерные проблемы. Он обладал поразительной «физической» интуицией и умел, как говорят физики, на пальцах объяснять самые сложные явления. А это означало, что он предельно ясно представлял себе суть механизмов, эти явления порождавших. Его занимала проблема кумулятивного взрыва, и он предложил некую модель действия кумулятивных зарядов. Михаила Алексеевича занимала и проблема цунами. Он считал удивительным тот факт, что по поверхности тяжелой жидкости конечной глубины может распространяться волна в форме одногорбого верблюда. Такая волна получила название уединенной, или одиночной. Впервые на подобное явление обратил внимание в середине прошлого века Скотт Рассел, кажется, дед или отец Бертрана Рассела. Лаврентьев написал на эту тему работу. Так появилась теорема Лаврентьева. Под его именем она и вошла в учебники.
…Когда в конце 50-х Лаврентьев переезжал в Академгородок, он меня тоже приглашал в Новосибирск. Но я отказался. И не потому, что меня страшила провинция: я прожил несколько лет в Ростове, написал там, может быть, лучшую свою работу и понимал те преимущества, которые сулил переезд в Сибирь. Но дело в том, что у Михаила Алексеевича водились «любимчики», которые умели говорить ему в оба уха сразу. И он их слушал. Я понимал, что могу легко поссориться с этими «любимчиками», а это поставило бы меня в очень трудные отношения с Лаврентьевым — в том замкнутом коллективе, каким представлялся Академгородок. Я предпочел общаться на расстоянии.
…Несмотря на все это, мои отношения с Лаврентьевым оставались очень доверительными, и, когда он вернулся в Москву, они стали еще более теплыми. Мы были почти соседями: я жил в доме 61, а он — в доме 57 по Ленинскому проспекту — расстояние 200 метров. И он мне иногда звонил в самое разное время:
«Заходите, надо поговорить». Я немедленно все бросал и шел. Собственно, говорить-то было не о чем. Михаил Алексеевич просто страдал от одиночества, от того вакуума, в котором оказался. У него был даже кабинет в Президиуме Академии, но не было ДЕЛА — настоящего, масштабного, «по лаврентьевскому плечу». А доказывать теоремы он уже не мог — это дело молодых. И людей около него почти не осталось. Он угасал на глазах. Мои посещения всегда оставляли грустный отпечаток. В этот период самым близким ему человеком был Борис Владимирович Шабат, его верный соратник и ученик. Он заходил к Михаилу Алексеевичу несколько раз на неделе и был с ним рядом до самого конца. К сожалению, он ненадолго пережил своего замечательного учителя.
…Люди такого масштаба рождаются не часто, и составляют соль нации, и создают образ эпохи. Бесконечно грустно, когда эта «соль» не ценится по-настоящему. Последние годы Лаврентьева — не просто личная трагедия. Лишая дела людей такого масштаба, нация обкрадывает себя. Конец всегда печален, даже великого человека. Но эту печаль нельзя усугублять невниманием и небрежностью.
Никита Моисеев, академик
Вместо послесловия
Михаил Алексеевич Лаврентьев, как всякий выдающийся человек и талантливый учитель, конечно же, был идеалистом — создать научное поселение со свойственной истинной науке демократией, обрести новые ценности, которые могли бы формировать другого человека — интеллектуала, просветителя, на этих началах попытаться организовать жизнь — можно, даже в условиях махрового застоя, если есть Лаврентьев. Его преемники, наверное, неплохие ученые и люди — в сравнение с ним не годились. Прекрасная затея вырождается. Новое поколение академиков, взращенное здесь со студенческой скамьи, к сожалению, идеализмом не страдает и учительством не блещет. За редким исключением. Редчайшим. Академгородок из броненосца «Потемкин» в болотной заводи советской жизни превращается в теплоход третьего класса «Юрий Осипов». По проложенному Лаврентьевым фарватеру он не ходит — не может.
Сам Михаил Алексеевич остается и нынче на учительском пьедестале. Бронзовым. Безопасным. Сооружение это мне никогда не нравилось. Спасает только надпись — Лаврентьев. И все. Как явление, как дождь или снег, как солнце… Что справедливо. Но выглядит он — сиротой.