Пышных торжеств по этому поводу возлюбленное отечество, конечно, не устроит. Хотя друзья и зовут Коржавина государственником и империалистом.В Москве у него нет своего жилья. Ему не вручают здесь орденов и медалей. И даже премий — никогда...
Пышных торжеств по этому поводу возлюбленное отечество, конечно, не устроит. Хотя друзья и зовут Коржавина государственником и империалистом.
В Москве у него нет своего жилья. Ему не вручают здесь орденов и медалей. И даже премий — никогда и никаких.
Живет несуетно. Пишет стихи и мемуары. Никому не служит. Впрочем, нет, служит — Поэзии и России. Это его вечная служба.
По-хорошему наивный, то есть без дешевой сентиментальности, очень земной, веселый, беспечный, искренний, открытый, добрый. Человек эпохи Возрождения.
А в нашу эпоху денег — сама коммерческая неискушенность. Хотя и живет нынче в Америке. Но самое главное: просто русский поэт.
В один день сорок четвертого года — тринадцатого декабря — он написал два стихотворения: «Гуляли, целовались, жили-были…» и «Зависть».
Поразительно все-таки, чему и кому завидовал девятнадцатилетний юноша, студент Литинститута, в годы сталинщины!
Можем строчки нанизывать
Посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
Мы не будем увенчаны…
И в кибитках, снегами,
Настоящие женщины
Не поедут за нами.
Я спросила как-то: «Через три года, в сорок седьмом, вам уже не надо было завидовать декабристам, ведь все сбылось — арест, ссылка, снега, Сибирь?!». Он сказал задумчиво: «Да». Потом засмеялся: «Однако нельзя сказать, чтобы я этому сильно обрадовался». И уточнил: «Хотя, конечно, меня просто посадили. Я никуда не выходил. Ни на какую Сенатскую площадь. Никого не свергал. И как раз меня посадили в тот момент, когда я был сталинистом».
Читал свои стихи на послевоенных вечерах. В огромных аудиториях, открыто, не таясь. Например, эти: «Гуляли, целовались, жили-были…/ А между тем, гнусавя и рыча, / Шли в ночь закрытые автомобили/ И дворников будили по ночам». (Очень сталинское, да?)
«Некоторые воспринимали как героизм то, что я читал вслух свои стихи. Но если я писал стихи, мне хотелось их читать». Было ли страшно? «Теоретически сознавал опасность. Но меня несло!». Боялся другого. Что аплодируют за смелость. А он хотел быть поэтом. Не просто смельчаком.
От Сталина в семье никто не пострадал. Папа — рабочий. Мама — зубной врач. Снаряды летели выше. Но он не мог полюбить Сталина. (В том же сорок четвертом году напишет: «Когда насквозь неискренние люди нам говорили речи о врагах».)
А однажды не выдержал: решил Сталина полюбить.
«Приходили ребята с фронта и говорили: Сталин выиграл войну. И это ж не какие-то подлецы были. Герои! И они любили Сталина. И я старался его полюбить. Ведь только любя — как иначе? — можно объяснить и оправдать в человеке его жестокости».
С чем потом никак не могли согласиться следователи на допросах.
Восемь месяцев провел на Лубянке. И три года в сибирской ссылке.
В сибирской ссылке пытался работать сапожником. Построил с приятелем саманный дом в деревне Чумаково Новосибирской области.
Первая публикация — в тридцать шесть лет. Первая книжка на родине — в тридцать восемь. Вторая — в шестьдесят восемь.
Но его стихи переписывались от руки и перепечатывались на машинке задолго до появления самиздата, с первых послевоенных лет.
Эмигрировал в семьдесят третьем году.
Вызывали в прокуратуру. Задавали неприятные вопросы. В жизни его это уже было. И он не хотел, чтобы повторилось.
Уехал доживать. Было ему сорок восемь.
Мы познакомились пятнадцать лет назад.
Как-то очень специально я за Коржавиным никогда ничего не записывала. Иногда (редко) брала интервью. А чаще мы просто разговаривали. Целыми днями подряд.
И вот накануне юбилея классика нашла у себя огромную папку. С коржавинскими монологами. Большей частью неопубликованными.
Заранее предупреждаю: в этих сумбурных записях — почти что черновиках — Коржавин раскрывается не как поэт, а как человек. Хотя, может быть, и нет тут никакого противопоставления, а все едино, слитно.
О простом человеке
«К простому человеку относились даже не как к быдлу (быдло — это все-таки что-то живое), а как к веществу. Психологические корни этого — в коллективизации. В том, что мы примирили себя с ней. Поверили: есть люди, которых можно забросить в теплушки вместе с детьми и гнать, гнать, гнать, чтобы уничтожить всех на корню. У меня об этом такие строчки: «Неужели закон — сумасшедшее соревнование, кто кем пожертвует ради всеобщего блага». На моей памяти организовали такое соревнование. И это была порча. Пастернак писал: «Я льнул все время к беднякам… Но я испортился с тех пор, как времени коснулась порча и горе возвела в позор, мещан и оптимистов корча». Мы принимали неприемлемое. Все. Все, кто считал, что можно так жить. И — я. Я тоже был на высоте времени». И после паузы: «А мы ведь все очень простые перед Богом».
В сибирской ссылке в деревне Чумаково их этап в сорок восьмом году был третьим. Первыми прибыли (конечно, неслучайно) уголовники. Их разобрали по хатам, а они наворовали, что могли, и разбежались. Вторым этапом привезли политических, и их боялись, как грабителей. Но потом узнали поближе и относились хорошо. А когда четвертый этап прибыл (тоже политические), Коржавин сам слышал, как одна женщина кричала: «Бабоньки, не бойтесь вы их, это не бандиты, это хорошие люди, кинтриционеры».
«В тридцатые годы простые люди были умнее интеллигентов. Они никакой диалектики не признавали. Они знали жизнь. Мы их презирали за темноту, а они знали, в чем дело. Домработницы арестованных партаппаратчиков говорили их перепуганным женам: прячьтесь в деревне, все пройдет, вернетесь. И слушались бы — спаслись. Шофер Кирова с похорон «шефа» — прямо на вокзал. И — исчез. Вернулся только в 62-м. А в 56-м еще не рискнул. Он, слава Богу, не знал диалектики. Но знал, что слишком много знает».
Когда падал коммунизм и на смену заступало первоначальное накопление капитала, в ломке жизни простых людей Коржавин винил не только государство или власть (хотя Гайдар по сей день его любимая тема), но и всех, «кто мог оказывать на жизнь только косвенное воздействие — от кого прямо ничего не зависело — кроме… сочувствия и солидарности». Но даже такой малости, как солидарность, простые люди не дождались, опять остались незамеченными. «За пределами нашего сочувствия», — жестко сформулировал однажды Коржавин.
О богатых
Cам богатым никогда не был. И сегодня живет на очень скромную пенсию. Но бедность (и свою, и чужую) в доблесть не возводит.
«Рядовой человек должен верить в деньги. И эту веру нельзя подрывать».
Из разговоров в перестройку: «Надо освобождаться от забубонов. Например, перестать так люто ненавидеть кооператоров. Что нам важнее — чтобы хлеб был или чтобы никто не обогащался? Кооператоры — полезные люди. Нельзя только их превращать в подпольщиков».
И о тех, кто хотел бы сделать из всех богатых подпольщиков: «Они не стремятся к самосознанию. Свое отношение к жизни формулировать не любят. Они ведь сами люди подпольные. Им нельзя высказывать вслух свои правила. Их правила подпольные. Даже от самих себя подпольные».
Потом кооператоры — кто выжил — стали олигархами. А потом за них взялись подпольные люди. По своим подпольным правилам. Как сказал Коржавин, «из-за своих жлобских соображений».
Не мстить зову — довольно мстили.
Уймись, страна! Устройся, быт!
Мы все друг другу заплатили
За все давно, — И счет закрыт.
О начальниках страны
«Подмена — главное большевистское качество. Великим мастером подмен был Сталин. Сталинизм — воплощенная беспринципность. Ограбил людей и сказал, что жить стало лучше, жить стало веселей… В тридцать третьем люди умирали от голода прямо на улице. Девушки бежали мимо трупов на свидания. Не могли же девушки отменить свои семнадцать лет?! Но пережили не только голод. Свыклись с мыслью: есть люди, которых не жалко. Люди-издержки. Именем народа научились убивать народ. Вместе с грамотностью освоили людоедство».
«К Хрущеву я относился с симпатией. И как к несчастью. Хрущев затратил время, которое нам было дано на спасение, не на то. Он втянул нас в глобальную политику. Начал: что нам Англия! что нам Америка! И пошло-поехало. Мы стали из кожи лезть — становиться сверхдержавой. Как будто это могло принести нам счастье».
«Брежневщина — это сталинщина на свободе. Сталинские выдвиженцы без сталинского кнута».
«Мне жалко, что люди как-то очень быстро забыли, что сделал Горбачев. И что в наших условиях, если бы он этого не сделал, то этого бы так и не было».
В девяносто первом, когда наша интеллигенция, расхрабрившись, уже вовсю М.С. ненавидела и презрительно кривилась: «Не тянет…», Коржавин страшно заводился: «Из чего следует, что тот человек, который так говорит, потянул бы. Ну не знаю… я себя — даже мысленно — к таким людям не отношу… К тем, кто мог бы Россию потянуть…». И — дальше, заводясь еще больше: «Интеллигенция всегда стремится уничтожить того, при ком могла бы уцелеть».
«Я поддерживаю Ельцина с отвращением». (Во время очередных выборов — ответ на вопрос поклонника Ельцина: «Ну вы-то, конечно, «за», «за»?»)
О Путине: «Какой бы приказ ни отдал Путин, он будет выполнен только в том случае, если в нем окажутся заинтересованными те, кто станет этот приказ выполнять».
Об интеллигенции
«Интеллигенция не любит думать. Неохота думать — и все тут… У нашей интеллигенции были шансы серьезно влиять на власть, но она их профукала. Интеллигенция работает так: важно только то, что я и ты думаем, а все остальные пусть идут на фиг!».
А в недавнем телефонном разговоре из Америки: «Мысль рождается не сама по себе, а от мысли. И — свобода тоже».
О сегодня
«Демократы думали, что народ обязан их любить только за то, что они демократы. Что бы они ни делали. А когда обнаружилось, что любви они не вызывают, то стали объяснять это тем, что народ — дерьмо. Но если народ — дерьмо, то для кого и с кем они хотят устроить демократию?».
О себе
«По происхождению я еврей. По самоощущению — русский патриот. По взглядам — либерал и государственник. Сторонник, по выражению русского философа XX века Федотова, «империи и свободы». Впрочем, либерализм без государственности и патриотизма — это тоже бессмыслица. Свободным человек может быть только в свободном государстве, обеспечивающем его свободу.
Я, может быть, наивный человек. Но думаю: надеяться выжить, не обращаясь друг к другу, не понимая друг друга, имея друг о друге превратное представление (как было в Девятьсот Семнадцатом), еще наивней. Я ведь ничего не предлагаю кроме как слышать и понимать друг друга».
О Боге
Как-то приятель ему сказал: «Ну вам-то нечего Страшного суда опасаться. Вы столько хороших стихов написали».
На что Коржавин ответил: «Ошибаетесь, т а м гражданские заслуги не учитываются».
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»