Сюжеты · Культура

РЕКВИЕМ ДЛЯ СЕМИЖИЛЬНОЙ СТРУНЫ

ТЕАТРАЛЬНЫЙ БИНОКЛЬ

Во тьме сцены гуляет ураган радиопомех. Жернова глушилок перемалывают звуки мира в хаос осколков. Слабо светятся панели старых приемников: динамики еще затянуты тканью.Желтоватые пятна света дрожат во тьме. Как светляки (по другой версии —...
Во тьме сцены гуляет ураган радиопомех. Жернова глушилок перемалывают звуки мира в хаос осколков. Слабо светятся панели старых приемников: динамики еще затянуты тканью.
Желтоватые пятна света дрожат во тьме. Как светляки (по другой версии — неупокоенные души) ночью над кладбищем.
Герой спектакля Дмитрий Дмитриевич Шостакович много лет тайно слушал Би-би-си. И никогда-никогда не забывал сбить настройку приемника после передачи. Чтобы запутать стукачей, разумеется.
Такое дело чести, доблести и геройства. Ежечасный опыт унижения.
«Шум времени» Саймона МакБерни прошел на Чеховском фестивале. Спектакль лаконичен, как канцелярский стол 1930-х с эбонитовой лампой и телефоном. Состоит из желтоватых пятен света во тьме, из черно-белых фото, спроецированных на старые пальто и потертые шинели, на обломки виолончельной деки, на задник — стену, плотно увешанную списками.
Скверная, блеклая бумага: в ней, помнится, попадались стружки. Понятно, откуда стружки летели: лес — от Соловков до Тайшета — рубили зэки.
Списки, несомненно, проскрипционные. Радиоголос читает слова Шостаковича: «Думаю о друзьях и вспоминаю, что все они теперь трупы».
Пустые венские стулья стоят на сцене рядами. Потом взлетают под колосники, с грохотом рушатся, образуя пирамиду, памятник Неизвестному Слушателю. Радиоголос из старого приемника цитирует и свидетельствует…
Чего мы не знали? Набыченного хамства цивилизации малограмотных? Гогота, топота, с которыми в 1936-м хоронили «интеллигентские самокопания» этой музыки? Или истории Седьмой симфонии: 15 музыкантов остались в оркестре Ленинградского радиокомитета, самолет с партитурой прорывал кольцо блокады. (Д.Д. Шостакович был эвакуирован в октябре 1941-го.) Бомбардировщик увез Седьмую за океан. У союзников дирижировал Тосканини. А мировая премьера пятнадцати умирающих вошла в легенду. Легла камнем в серую пирамиду фараона — к прочим 27 миллионам.
И история первого исполнения Седьмой Шостаковича в блокадном Ленинграде кажется хеппенингом артгруппы «ЦК ВКП (б)». Акцией запредельного цинизма — с обреченным на голодную ледяную смерть Петербургом в реквизите.
Невыразимо фальшивая, вымученная сладость песни «Родина слышит, Родина знает» режет слух. Корректный радиоголос осторожно предполагает: это злейшая пародия, гротеск Шостаковича, который так и не удалось убить. Он превратился в соц-арт 960-й крепости.
Эту самую песню пел на орбите Юрий Гагарин. Без всякого соцарта. Она стала первой земной музыкой в космосе. И от этого знания соотечественнику так же невозможно уйти, как от блокадной премьеры Седьмой.
Полуторачасовой спектакль задевает многие нервные узлы нашего исторического сознания. Точечными уколами. Но не вскользь.
Из динамика гремит ранняя симфоническая музыка Шостаковича: какая сила, какая яростная, сложная, великолепная гармония огромного оркестра!
Он преодолевает хаос и мышиный посвист беды в закоулках 1920-х. Все знает про время — и усилием творческой воли приводит опыт к гармонии, правит штормом. (Кто-то писал о Шостаковиче: в 1920—1930-х самой неподцензурной стихией стала музыка. Она и сказала все имеющим уши.)
А корректный радиоголос рассказывает, как силу высасывали и убивали.
«Самым трагическим гостем Нью-Йорка на прошлой неделе был… Дмитрий Шостакович. Являясь символом свирепости полицейского государства, он говорил, как коммунистический политик, и действовал так, как будто его приводил в движение часовой механизм, а не сознание, творящее удивительную музыку» («Тайм», 1949).
Все это осталось бы литературно-музыкальной композицией, делающей честь чувствам режиссера, если бы не вторая часть. 15-й струнный квартет Шостаковича. Опус орденоносных и предсмертных 1970-х. В исполнении замечательного «Эмерсон-квартета» (США), впервые приехавшего в Россию.
15-й струнный квартет венчает спектакль, подтверждает все слова, заставляет вспомнить контекст эпохи. От Ахматовой, прошедшей тот же путь «убийства силы», подмены судьбы (и понимавшей это), до статистики быта Москвы 1930-х, до вывода историков: люди, скученные в 6-часовых очередях, получавшие 40% «хлебной» нормы русского рабочего 1900-х, 20% его «мясной» нормы и 5% «жировой», не могли иметь сил к бунту. И к труду тоже.
У Шостаковича 1920-х гремел шторм звуков. В предсмертном 1974-м плачет одна мелодия. Зябкая, скудная, желчная. Звук теплится, как блокадная коптилка. Тянется, режет сознание, как струна. Аутентичная. Семижильная.
Звук теряет последние силы. Все еще стремится к вариациям, еле заметным, как нервный тик. Дрожит, как пятно света (кому — панель радиоприемника, кому — фонарик над «тамиздатом», кому — лампада, кому — лампочка над пультом оркестранта). Заставляет вспомнить беспощадную желчь отрывистых воспоминаний Шостаковича, записанных Соломоном Волковым.
Эпиграф там возможен один, всенародный: не верь, не бойся, не проси.
Есть опыт страдания, уже не способный просветлить. Тяжкий, как плотина Куйбышевской ГРЭС: там не расстреливали, а сбрасывали живьем в бетон.
«Эмерсон-квартет» (Филипп Сетзер — скрипка, Юджин Дракер — скрипка, Лоренс Даттон — виола, Дэвид Финкель — виолончель) встает от пультов, выходит к рампе. Они явно провожают последние звуки в последний путь.
Как Гамлета — четыре капитана.
А дальше тишина.