Сюжеты · Культура

ВИЛЬГЕЛЬМ КЮХЕЛЬБЕКЕР. ДРУГ СВЕРЧКА

КУЛЬТУРНЫЙ СЛОЙ

* * * Жирный смрад политической кухнистановился мерзей и мерзей.Пушкин был невозможен без Кюхли,без лицейских заветных друзей. И когда увезли его Вилюв засугробленный Баргузин,то Сверчка как ногой придавили,чтоб молчал и гусей не дразнил....
* * *
Жирный смрад политической кухни
становился мерзей и мерзей.
Пушкин был невозможен без Кюхли,
без лицейских заветных друзей.
И когда увезли его Вилю
в засугробленный Баргузин,
то Сверчка как ногой придавили,
чтоб молчал и гусей не дразнил.
И шагал по избе Кюхельбекер,
и, бессильная, как мотылек,
неразумная мысль о побеге
билась в окна и потолок.
«Неужели, — писал он в тетрадке, —
ты настолько, Россия, слепа,
что берешь у самой себя взятки
и воруешь сама у себя?»
И не верилось пушкинским строкам,
что когда-нибудь скроется тьма,
но услышал он тоненький стрекот,
чуть похожий на шелест письма.
То замрет, задремав с недосыпа,
то опять стрекотнет — и молчок.
И шепнул ему Кюхля: «Спасибо.
Ты меня не покинул, Сверчок».
«Мне нужно забвенье, нужна тишина…» — горько выдохнул он в сибирской ссылке за год до надвигавшейся смерти от туберкулеза. Но вряд ли бы он согласился, чтобы эта тишина была полной и он потерял возможность слышать в глубине памяти шум, заливавший половодьем лицейские коридоры во время перемен между уроками, и различать в нем голоса Пушкина, Дельвига, Пущина…
Он родился в Петербурге, где ему предстояло через двадцать восемь лет выйти на Сенатскую площадь и выстрелить в великого князя Михаила Павловича и одного генерала из, как изволили тогда шутить придворные остряки, «нестреляющего пистолета», давшего оба раза осечку.
Кюхельбекер был долговяз, нескладен, застенчив, и над ним подшучивали еще с лицейских времен, дав ему прозвище Кюхля, напоминавшее насмешливое слово «рохля». А Пушкин даже сочинил фамильный неологизм:
За ужином объелся я,
А Яков запер дверь оплошно –
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно и тошно.
Кюхля немедленно вызвал его на дуэль, но Пушкин стрелять не стал, и они тут же помирились. Юрий Тынянов впоследствии сделал лицейское прозвище Кюхельбекера названием трагического романа-биографии. Этот трагизм был выговорен самим поэтом еще в ранних стихах.
За год до смерти он написал: «Горька судьба поэтов всех племен; Тяжеле всех судьба казнит Россию…». Почти через столетие, как дальнее эхо, ему откликнулся голос Волошина: «Темен жребий русского поэта: Неисповедимый рок ведет Пушкина под дуло пистолета, Достоевского на эшафот».
Оказаться поэтом и современником Пушкина было сложным счастьем. Пушкин своим пульсирующим присутствием поднимал значение самой поэзии, но одновременно отвлекал внимание от других поэтов, ибо сравниться с ним зажигательной жаждой жизни, летучестью пера, всежанровостью не могли ни Тютчев, ни Баратынский. Даже искренне восторгаясь с присущей ему щедростью другими поэтами, Пушкин невольно затенял их. Жуков-скому было непросто увидеть себя легко сдвинутым с первого места, занимаемого им после смерти Державина. Вяземский, с которого, видимо, были списаны некоторые черты Сальери, боролся с раздражением, вызываемым пушкинским «легкомыслием» — чего уж греха таить! — действительно имевшим место. Но Кюхельбекер, Дельвиг, Пущин — вот у кого отношение к Пушкину никогда не усложнялось закомплексованностью. Хотя они иногда пылко спорили с ним, но были настолько переполнены гражданскими страстями, поэзией, дружбой, что для зависти или ущемленности в их душе не было места. У них было чувство, что Пушкин — это их поэт, и, гордясь им, они гордились и собой.
Но Кюхельбекер стал бы поэтом, даже если бы Пушкина не было. Отец его, саксонский дворянин, учился в Лейпцигском университете вместе с Гёте и, рассказывая сыну о своих встречах и долгих разговорах с будущим автором «Фауста», читал вслух стихи великого немца. Однако сын себя немцем не считал: «…первыми моими наставниками в русской словесности были — моя кормилица Марина да няньки мои — Кирилловна и Татьяна».
После смерти отца в 1809 году семья оказалась почти нищей. Лишь благодаря поддержке именитого родственника, Барклая-де-Толли, в 1811 году Кюхельбекер поступил в Царскосельский лицей, где сразу подружился с кучерявым юрким Сашей Пушкиным, позже, в «Арзамасе», получившим прозвище Сверчок, с коим они обчитывали друг друга и приличными, и полуприличными стихами. Пушкин однажды затащил Кюхлю в политический кружок Бурцова, где юный вольнодумец сразу почувствовал себя в своей стихии. Вот что Виля, как его тоже называли, записал в конспекте сочинений: «Тирания похожа на петлю, которая суживается от сопротивления. Нет середины: или терпи, или борись, но с твердым намерением или разорвать петлю, или удавиться».
По окончании лицея Кюхельбекер служил в архиве Иностранной коллегии опять же вместе с Пушкиным, и на службе к их компании прибавился будущий автор «Горя от ума». Впоследствии Кюхле и Грибоедову было суждено сдружиться еще ближе в Тифлисе, куда Кюхельбекера выслали как поднадзорного за его слишком «невыдержанные» публичные лекции в Париже о русской литературе, что весьма не понравилось длинному оку царского правительства. После подавления декабристского бунта Кюхельбекер бежал в Варшаву, но уже через месяц был схвачен и брошен в Петропавловскую крепость.
Последний раз Пушкин видел его в Боровичах в 1827 году, когда жандармы, везущие арестантов из Шлиссельбурга, остановились задать лошадям овса. Один арестант был «высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели… Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством — я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали» (А. Пушкин. Дневники. Запись от 15 октября 1827 г.). Кюхельбекер десять лет просидел в одиночках разных крепостей, а затем был сослан в Сибирь, где писал стихи, продолжал вести дневник, переводил Шекспира и смертельно тосковал по своим лицейским друзьям, отобранным у него навсегда.
Пушкин не забывал о нем — посылал письма, книги, старался помочь, елико возможно… Кюхельбекер отвечал ему в 1836 году: «Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны: раз, они служили мне доказательством, что ты не совсем еще забыл меня, а во-вторых, приносили мне в моем уединении большое удовольствие. Сверх того, мне особенно приятно было, что именно ты, поэт, более наших прозаиков заботишься обо мне: это служило мне вместо явного опровержения всего того, что господа, люди хладнокровные и рассудительные, обыкновенно взводят на грешных служителей стиха и рифмы».
Понимал ли Кюхельбекер, что всё лучшее в неугомонном лицейском Сверчке воплотилось именно благодаря таким друзьям, каким был сам Кюхля?
Вильгельм КЮХЕЛЬБЕКЕР
1797 (Петербург) — 1846 (Тобольск)
К Пушкину из его нетопленной комнаты
К тебе зашел согреть я душу;
Но ты теперь, быть может, Грушу
К неистовой груди прижал
И от восторга стиснул зубы
Иль Оленьку целуешь в губы
И кудри Хлои разметал;
Или с прелестной бледной Лилой
Сидишь и в сладостных глазах,
В ее улыбке томной, милой,
Во всех задумчивых чертах
Ее печальный рок читаешь
И бури сердца забываешь
В ее тоске, в ее слезах.
Мечтою легкой за тобою
Моя душа унесена
И, сладострастия полна,
Целует Олю, Лилу, Хлою!
А тело между тем сидит,
Сидит и мерзнет на досуге:
Там ветер за дверьми свистит,
Там пляшет снег в холодной вьюге;
Здесь не тепло; но мысль о друге,
О страстном, пламенном певце,
Меня ужели не согреет?
Ужели жар не проалеет
На голубом моем лице?
Нет! над бумагой костенеет
Стихотворящая рука…
Итак, прощайте вы, пенаты
Сей братской, но не теплой хаты,
Сего святого уголка,
Где сыну огненного Феба,
Любимцу, и€збраннику неба,
Не нужно дров, ни камелька;
Но где поэт обыкновенный,
Своим плащом не покровенный,
И с бедной Музой бы замерз,
Заснул бы от сей жизни тленной
И очи, в рай перенесенный,
Для вечной радости отверз!
1819 (?)
Участь русских поэтов
Горька судьба поэтов всех племен;
Тяжеле всех судьба казнит Россию:
Для славы и Рылеев был рожден;
Но юноша в свободу был влюблен…
Стянула петля дерзостную выю.
Не он один; другие вслед ему,
Прекрасной обольщенные мечтою,
Пожалися годиной роковою…
Бог дал огонь их сердцу, свет уму,
Да! чувства в них восторженны и пылки, –
Что ж? их бросают в черную тюрьму,
Морят морозом безнадежной ссылки…
Или болезнь наводит ночь и мглу
На очи прозорливцев вдохновенных,
Или рука любовников презренных
Шлет пулю их священному челу;
Или же бунт поднимет чернь глухую,
И чернь того на части разорвет,
Чей блещущий перунами полет
Сияньем облил бы страну родную.
1845
Усталость
Мне нужно забвенье, нужна тишина:
Я в волны нырну непробудного сна,
Вы, порванной арфы мятежные звуки,
Умолкните, думы, и чувства, и муки.
Да! чаша житейская желчи полна;
Но выпил же эту я чашу до дна, –
И вот опьянелой, больной головою
Клонюсь и клонюсь к гробовому покою.
Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму,
Узнал слепоты нерассветную тьму
И совести грозной узнал укоризны,
И жаль мне невольницы милой отчизны.
Мне нужно забвенье, нужна тишина
……………………………………….....................
1845