Сюжеты · Общество

РАСКРУТЯТ ЛИ ШАР ГОЛУБОЙ?

ВОЛЬНАЯ ТЕМА

Я убежден, что самое интересное в России можно прочесть на ее стенах. Приятель клянется, что вокзал в Казани украшала надпись «Ленин кыш, Ленин пыш, Ленин кындырмыш». — Но это когда было, — обиженно говорили мне друзья, обвиняя в заморском...
Я убежден, что самое интересное в России можно прочесть на ее стенах. Приятель клянется, что вокзал в Казани украшала надпись «Ленин кыш, Ленин пыш, Ленин кындырмыш».
— Но это когда было, — обиженно говорили мне друзья, обвиняя в заморском злопыхательстве.
— Всегда. Еще не прокричит петух, как вы трижды раскаетесь.
— Где мы возьмем петуха на Невском?
Сошлись на том, что я докажу свою правоту, не доходя до перекрестка. На пятом шагу мы увидели над подъездом рукописный плакат: «Продаются яды». Тетрадные лепестки с телефоном уже оборвали жаждущие.
— Вот и хорошо, — обрадовались товарищи, — тебе своего хватает.
Я победил в споре, потому что у меня был ранний опыт стенной словесности.
Дело в том, что мой литературный дебют состоялся в рекламном бюро, которое размещалось в живописном, как все в Риге, проходном дворе. Начальником там по совместительству служил наш видный ученый, автор монографии «Ян Судрабкалн и вечность». В кабинете он повесил шедевр своей рекламной продукции: «Наши конфеты слаще сахара».
— Что ж тут хорошего? — не удержался я.
— Самогон, деревня, — разочарованно сказал он и сухо объяснил обстановку. Кроме карамели из обещанного в том году изобилия до Риги добрались только телевизоры.
— Наша промышленность, — излагал мой ментор, — выпускает телевизоры двух размеров: нормального и ненормального. Большие нужны всем, маленькие — никому, поэтому последних делают столько же, сколько первых. Понятно?
— Нет.
— Значит, не идиот, — успокоился он, — сработаемся.
Убедить покупателей, решил я, может только математика, хотя она мне и не давалась. «Размер экрана по диагонали, — выводил я блудливой рукой, — обратно пропорционален расстоянию от телевизора до дивана». Перечитав получившееся, я вставил для убедительности квадратный корень. Теперь даже я не знал, что должно получиться в ответе, но никто не спрашивал.
— Лженаука, — восхитилось начальство, — не хуже кибернетики.
Через неделю моя формула нашла себе место в рекламной афише. С тех пор я твердо знаю, что только откровенную ложь печатают большими буквами.
Нынешняя реклама мне нравится больше. Как армянское радио, она оживляет бытие абсурдом. Особенно — когда себя не слышит: «Покупайте кондитерские изделия фабрики «Большевичка». На рынке — с 1899 года».
Или не видит.
Когда я в последний раз смотрел телевизор в Москве, мне больше всего понравилась холодная красавица «с косой до попы». Глядя в камеру русалочьими глазами, она обещала покупательницам «несравненное увлажнение».
— Не такая уж она русалка, — заинтересовался я, но, дослушав девицу, узнал, что речь шла о шампуне.
Несмотря на частые приступы слабоумия, реклама завоевала завидный престиж в России. Считается, что она может все. Например, сделать любого писателя классиком — быстро и недорого. Мне рассказывали, что еще недавно место в списке бестселлеров обходилось автору всего в сто долларов. Раз нефть дорожает, то и слава теперь, надо полагать, стоит больше, но — не намного.
Секрет русской рекламы в том, что с тех пор, как реклама заменила идеологию, переименовав лозунг в слоган, а дух — в материю, ей не верят, но полагают всесильной. Мир, привыкший считаться только с вымыслом, легко убедил себя в безмерной пластичности окружающей среды. Доверяя лишь собственным фантомам, он наделил рекламу тем волшебным могуществом, которое раньше приписывали себе вожди, а теперь все кому не лень.
В этом торопливом мареве каждое заметное явление — от какого-нибудь Путина до самого Пелевина — кажется продуктом сверхъестественной рекламной технологии, результатом информационного насилия над потребителем, победой, как говорил О.Генри, разума над сарсапарилой.
Называется это все «раскрутили».
Самовлюбленные мастера пиара с незатейливостью Гарри Поттера куют репутации, убеждая (чаще всего — себя) в своей власти над действительностью.
Не зря из всех философских течений в новой России легче всего прижился постмодернизм — как самый близкий к марксизму. И тот и другой не считают реальность реальной, а значит — окончательной. Перерабатывая первичное сырье во вторичное, постмодернизм заменяет твердое зыбким, настоящее — виртуальным, вещь — ее видимостью.
Во всяком случае, так ему кажется. По-моему — напрасно.
Жизнь обладает куда большей инерционной массой, чем думают ее манипуляторы. Она весьма умело сопротивляется попыткам заменить себя мыльной оперой.
Даже Голливуд, этот «Уралмаш» грез, не умеет убедить нас в универсальности своих претензий. Каждый успех — итог неоправдавшегося расчета. Каждый провал — тем более. Будь иначе, зрителя можно было бы упразднить вовсе.
Впрочем, что такое постмодернизм, никто не знает (я — в том числе, хоть и написал о нем книжку). Но это никому не мешает: «Капитал» мы тоже не читали.
— Когда все у меня воруют шутки, это и есть постмодернизм, — говорит грустный остряк Бахчанян. — За это я ему вынес приговор: «Пригов — вор».
И действительно, эта фраза мне встречалась в книге Дмитрия Александровича.