Учительство — оно не поучительство.Перст, указующий надменно в никуда,в наш самообелиск не увеличится,как мы бы ни старались, никогда. Был Степа Шевырёв пиит способистый.От Пушкина принять хвалу сподобился –она на лбу светилась, как...
Учительство — оно не поучительство.
Перст, указующий надменно в никуда,
в наш самообелиск не увеличится,
как мы бы ни старались, никогда.
Был Степа Шевырёв пиит способистый.
От Пушкина принять хвалу сподобился –
она на лбу светилась, как печать, –
но он, сочтя гордыню высшей доблестью,
стал гения кичливо поучать.
Он лекции читал, ворча и фыркая,
всех уставал, сам от себя устав,
и стал из Шевырёва он Шевыркою
у студиозусов на каверзных устах.
Но так уж в нашем деле полагается,
как подтверждает опыт стольких лет, –
на всех, кто поучает, налагается
печать: «Он поучатель. Не поэт».
И мне претит учеников елей,
но будут все в забвение отшвырнуты,
кто сделались чванливыми «шевырками»
и посягнули на учителей.
Шевырёву, не раз нещадно измолоченному собратьями по перу за его политические, официально охранительные взгляды, а уж заодно и за стихи, каковые он, несмотря на репутацию ретрограда, продолжал несгибаемо сочинять, несказанно повезло. В 1828 году журнал «Московский вестник» перепечатал в переводе отменно похвальный отзыв о шевырёвском разборе «Елены» Гёте не кого-нибудь, а самого великого Гёте. Правда, злые языки говаривали, что не дело печатать комплименты самому себе в журнале, организованном тобой же.
Впрочем, это был далеко не самый худший из отзывов о Шевырёве. Герцен язвительно отмечал «добросовестную раболепность» Шевырёва, находя ее корни еще в его далеком предке, который «середь пыток и мучений, во времена Грозного, пел псалмы и чуть не молился о продолжении дней свирепого старика».
Я думаю, далеко не случайно избранное Шевырёва — яростного охранителя устоев империи — было сдано в набор в марте 1938 года, сразу после миллионных арестов в 37-м. Такие строки, как «И громоносную десницу У милосердого лобзай», замечательно подходили к тому времени, когда сами соратники Сталина, уничтожаемые «громоносной десницей», в последние мгновения перед расстрелом славословили этого фальшиво «милосердого», надеясь на спасение.
Автор предисловия к единственному присоветскому изданию Шевырёва М. Аронсон, чья фамилия в книге находится внутри траурной рамки, сумел, отважно пройдя цензурные рифы, показать одинаковую неприемлемость добросовестной раболепности для интеллигенции и в 30-х годах XIX века, и в 30-х годах века XX, когда была восстановлена традиция одических прославлений тирании. Стихи Исаковского, Симонова, Твардовского o Сталине были даже искренними, но искренность не всегда есть добросовестность. Ведь Исаковский и Твардовский прекрасно знали, что сотворила с деревней и их родичами сталинская коллективизация, а Симонов не мог не видеть шнырявших по ночам в Москве «черных марусь», но старался их не замечать. Добросовестность не может основываться на совести с полузакрытыми глазами.
Шевырёв был отрицательно знаменит тем, что на каждый приезд Николая I в Москву сочинял очередную хвалу. Новая красная империя постепенно полностью усвоила уроки одописания империи царской, ибо именно подобные «указивки» шли из отдела пропаганды и агитации ЦК по поводу посланий в рифму товарищу Сталину от имени всяческих съездов.
Помню, как году в 51-м я помог мучившемуся с похмелья и скуки Мише Луконину — моему старшему другу-поэту — сварганить ритуальное блюдо тех лет по заказу ЦК ВЛКСМ. Варганилось тяжко. По законам первенства подсознания у нас слепилось такое: «Любимый вождь, мы, комсомольцы, с вами Идем в коммунистическом строю. Нам трудно даже высказать словами Признательность и преданность свою». Чуть калмыковатое лицо Миши расплылось в пьяненькой добродушной ухмылке: «Что правда, то правда: трудно, товарищ Сталин…».
Однако счесть Шевырёва просто-напросто придворным подхалимом было бы несправедливо. Принадлежа к «любомудрам», он преданно, как многие из них, любил и Россию, и литературу, но был искренно (что, повторяю, не означает добросовестно) уверен, что государство — это высшее воплощение всего лучшего, что есть в народе, и, следовательно, царь даже в мыслях сограждан должен быть неприкосновенен. А недобросовестно это было потому, что Шевырёв, в отличие от воспетого им Гоголя, не видел и не хотел видеть за сшитой из лучшей аглицкой шерсти царской шинелью бесшинельных акакиев акакиевичей.
Шевырёв далеко не сразу заматерел в своем искреннем, а на самом деле недобросовестно разрушительном охранительстве, ибо ничто так не разрушает государство, как отсутствие у сограждан свободы высказывать самые нелицеприятные мнения о нем. Поэтому поначалу Шевырёва приветствовали и Жуковский, и Вяземский, и Гоголь, и сам Пушкин, который отметил его как автора стихотворения «Мысль», «одного из замечательнейших стихотворений нашего времени». Но оно так и осталось одиноким шедевром Шевырёва, хотя проблески первоначального таланта иногда пробивались сквозь дидактику.
В стихотворении «Мудрость» были очень сильные, почти державинские строки: «…И разверзалися волканы, Казнила мир палач-война, Упрямо резались народы За призрак счастья и свободы...». Но вот конец был высокопарно пошл: «Я сам — хваления орга€н». Хваления — кого? Тогда, в 1828-м, Шевырёву еще не было ясно. Потом если и не все, то слишком многие струны его несомненного дара настроились на здравицы властям и на грозно обличительные аккорды противу всяческих «потрясателей основ». Он еще называл Пушкина «колоколом во славу россиян» и «избранником Божества», но в этом уже сквозила некая завистливая претензия, слегка сальериевское поучение обожаемому, но все-таки никак не послушному его, Шевырёва, органным струнам буйно курчавому даже в своих мыслях поэту, от рождения многоструннее всех остальных. Ущербность поучительства состояла в том, что Пушкин давным-давно стал всем, к чему Шевырёв его призывал, и даже гораздо больше.
Неуверенное самомнение довело Шевырёва до того, что в 30—40-х годах он, один из самых популярных профессоров Московского университета, стал изрядно поднадоевшим, нудновато поучающим Шевыркой, как его теперь величали.
Он сам себе выбрал маску сварливого, зачастую мелко гневливого поучателя, и она приросла к его лицу — сначала незаметно, а потом явно и неотдираемо. Многие уже начали забывать, что это тот самый Шевырёв, который в юности однажды совместно с Пушкиным написал эпиграмму на Каченовского и которого Пушкин ставил по одаренности даже выше нежно любимого им Веневитинова.
Но мы с вами этого забывать не должны, как, впрочем, и того, к чему приводит и надменное поучительство собственного учителя.
СТЕПАН ШЕВЫРЁВ
1806 (Саратов) — 1864 (Париж)
Мысль
Падет в наш ум чуть видное зерно
И зреет в нем, питаясь жизни соком;
Но час придет — и вырастет оно
В создании иль подвиге высоком
И разовьет красу своих рамен,
Как пышный кедр на высотах Ливана:
Не подточить его червям времен,
Не смыть корней волнами океана;
Не потрясти и бурям вековым
Его главы, увенчанной звездами,
И не стереть потоком дождевым
Его коры, исписанной летами.
Под ним идут неслышною стопой
Полки веков — и падают державы,
И племена сменяются чредой
В тени его благословенной славы.
И трупы царств под ним лежат без сил,
И новые растут для новых целей,
И миллион оплаканных могил,
И миллион веселых колыбелей.
Под ним и тот уже давно истлел,
Во чьей главе зерно то сокрывалось,
Отколь тот кедр родился и созрел,
Под тенью чьей потомство воспиталось.
Май 1828
Тяжелый поэт
Как гусь, подбитый на лету,
Влачится стих его без крылий;
По напряженному лицу
Текут следы его усилий.
Вот после муки голова
Стихами тяжко разродилась –
В них рифма рифме удивилась
И шумно стреснулись слова.
Не в светлых снах воображенья
Его поэзия живет;
Не в них он ловит те виденья,
Что в звуках нам передает;
Но в душной кузнице терпенья,
Стихом, как молотом, стуча,
Кует он с дюжего плеча
Свои чугунные творенья.
Ноябрь 1829
Критику
Вменяешь в грех ты мне мой темный стих.
Прозрачных мне ненадобно твоих:
Ты нищего ручья видал ли жижу?
Видал насквозь, как я весь стих твой вижу.
Бывал ли ты хоть на реке Десне?
Открой же мне: что у нее на дне?
Вменяешь в грех ты мне нечистый стих,
Пречистых мне ненадобно твоих:
Вот чистая водица ключевая,
Вот «Алеатико»* струя густая!
Что ж? — выбирай, возьми любой стакан:
Ты за€ воду… Зато не будешь пьян.
1830
Стансы
Когда безмолвствуешь, природа,
И дремлет шумный твой язык,
Тогда душе моей свобода,
Я слышу в ней призывный клик.
Живее сердца наслажденья,
И мысль возвышенна, светла:
Как будто в мир преображенья
Душа из тела перешла.
Ее обнял восторг спокойный –
И песни вольные живей
Текут рекою звучной, стройной
В святом безмолвии ночей.
Когда же мрачного покрова
Ты сбросишь девственную тень,
И загремит живое слово,
И яркий загорится день –
Тогда заботы докучают,
И гонит труд души покой,
И песни сердца умолкают,
Когда я слышу голос твой.
<1830>
* * *
Он все концы земли изведал,
Она изъезжена им вся,
Он всей Европою обедал,
Ее наелся, напился.
Неповоротливый рассудок
Пока на месте просидел,
В нем путешествовал желудок
И всюду пил и всюду ел.
1830?
* Марка итальянского вина.
Спасибо, теперь на почту вам будут приходить письма лично от редакторов «Новой»