Сюжеты · Общество

ЭТО НЕ МОРЩИНЫ, СОПЛЯКИ, ЭТО ШРАМЫ

Время накладывает швы Коварно поступило со мной время. Работала я, работала в разных газетах и журналах и всегда была везде самая молодая. Было мне 17 и даже 25 — и все молодая и молодая. И вдруг — бац! — буквально никого старше-то и нет....

#Время накладывает швы

       

       

оварно поступило со мной время. Работала я, работала в разных газетах и журналах и всегда была везде самая молодая. Было мне 17 и даже 25 — и все молодая и молодая. И вдруг — бац! — буквально никого старше-то и нет. Вот так номер.

       Сидим в буфете, девочка на пятом курсе нашего общего факультета. Только разделяют нас с ней почти тридцать лет. Год училась в Америке — такая международная университетская программа: те — к нам, а наши — туда, в штат Массачусетс. «У нас такого не было...» — завидую.

       — Ну откуда! — щурится пухлощекое создание. — У вас же этот был... карло-марксизм там, сталинизм...

       Слово «сталинизм» мой компьютер подчеркивает как неправильное, а значит, незнакомое.

       Живем на одном пятачке времени — ну что, какие-то тридцать лет, полтора поколения. А из мозгов вымыло целый исторический пласт.

       Но учителя-то общие, вот что замечательно!

       Ванникова, жалуется Ленка, потеряла мой реферат, а я писала ночами, кучу литературы перетрясла... А она потеряла и говорит, что я ничего не сдала.

       

       

на ходила в шикарной шляпе типа «борсалино» и не снимала ее даже на семинарах... Точно, кивает Ленка, она и сейчас ее носит. Нинель Ванникова, гроза московских неучей. «Сорбонну кончала», — перешептывались мы. Слово «Сорбонна» окружало Ванникову перистым облачком французских духов и французского же барокко, ее холодное лицо светилось, как камея.

       В билете у меня был нечитаный Генрих Манн. Дожила до 19 лет и вот не читала, дура такая. Но зато читала Томаса Манна же, роман «Будденброки», так как семейный эпос был в то время моим любимым жанром.

       Мы, конечно, не опускались до того, чтобы писать так называемые «шпоры», они же шпаргалки, по литературе. Карло-марксизм — другое дело. Микроскопическими буковками, как узбек на рисовом зерне в подарок товарищу Сталину, девочки переносили немыслимые парадоксы прибавочной стоимости на свои коленки под прозрачные чулочки. Все решали площадь колена и острота зрения. (Как поступали мальчики? Вот вопрос...)

       Но не татуировать же бедра братьями Маннами. Мы еще не смотрели (и, конечно, не читали) «Записки у изголовья».

       Короче, честно докладываю: так и так, не подойдет ли, мол, такой семейный чендж.

       Нинель Ивановна Ванникова посмотрела на меня — в другой ситуации я бы сказала «как солдат на вошь». Но тут был другой состав смеси изумления с презрением (с учетом шляпы, Сорбонны, романов «потока сознания» и моего простодушия). Посмотрела она на меня, как сытая львица на козленка, что по наивности отважился пристроиться рядом на водопое. Хрустеть моими костями ей сейчас не хотелось, но моя неуместность у этого прозрачного родника культуры вопияла.

       — Ну давайте, — пожала она плечами и возвела прекрасные глаза под поля своей небывалой шляпы. В этом кротком мимическом этюде содержалась, в сущности, драма жизни. Почему блестящая женщина, воспитанная среди радужных версальских фонтанов европейской мысли, рукою в узкой длинной перчатке скользившая по широким перилам лестницы прославленного университета, почему эта великолепная интеллектуалка должна выслушивать жалкий лепет полуграмотных идиоток да еще в окружении обшарпанных стен и сломанных стульев в убогом освещении колотых плафонов?! (Ибо не все аудитории нашей альма матери были одинаково сохранны, увы.)

       Я неплохо изложила расстановку сил и родственных связей Будденброков и преданно заглянула под шляпу. Ванникова сидела, глядя в стол и по нему же слегка постукивала овальными ногтями, похожими на перламутровый испод морских раковин.

       — А что вы читали Золя? — ах, этот тихий голос, ошибочно трактуемый нами как садистский. То был шелест не инквизиторской сутаны, а мученической власяницы.

       — «Жерминаль»! — браво рапортовала я.

       — И больше ничего? Ну вспомните хотя бы, кому принадлежит крылатая фраза: «Эмма — это я», и по какому поводу она сказана.

       Я зорко вгляделась в ряды моих товарищей по борьбе. Их губы что-то артикулировали, а Эмка Овечкина, спесивая отличница и впоследствии аспирантка, показала мне язык.

       — Эмма? — переспросила я, не в силах оторвать глаз от круглого, как оладья, лица Эмки Овечкиной.

       — Вам знакомо такое имя — Флобер? — Ванникова глядела на меня из-под шляпы с открытой брезгливостью, как глядела, небось, презренная Эмма Бовари на своего презренного мужа. Но я была более презренна, чем все великие литературные мизерабли вместе взятые.

       — Гюстав? — пискнула я, вспомнив корешок в шкафу.

       Возвращая мне зачетку с убогой троечкой, Нинель Ванникова, по примеру Гюстава Флобера, произнесла крылатую фразу, которая преследовала меня еще много-много лет после окончания Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова, пока все мои товарищи не канули кто куда: за границу, в бизнес, в запой или на небеса.

       Она сказала: «А вы, Боссарт, как я погляжу, книжки вообще читать не любите».

       Люблю, хотелось мне воскликнуть, ой как люблю! Что же я делаю и делала раньше всякую свободную минутку: за едой, в постели, в троллейбусе и, конечно, извиняюсь, в клозете? Я перечитала кучу книг к своим 19 годам, а выяснилось, что ничего не знаю. Значит, это были не те книги? Выходит, зря я прожила два десятка лет, ибо не прочитан толком даже Лев Толстой, а с запада движется туча, подбитая сиянием, и мне еще только предстоит нырнуть туда, в ее грозовое чрево и одолеть их всех: Сервантеса с его мельницами, Рабле с его чревоугодием, Шекспира с его тенями, Вольтера, Дидро, Золя, Гете, Шиллера и Флобера? И это лишь авангард...

       

       * * *

       «Ей хотелось, чтобы имя Бовари приобрело известность, чтобы его можно было видеть на витринах книжных лавок, чтобы оно мелькало в печати, чтобы его знала вся Франция». О ком это написал Флобер, честно во всем признавшийся? О себе? Да, конечно, поскольку Эмма — это он. А еще? Я скажу, о ком.

       Обо мне.

       Я пошла учиться на журналиста, потому что ужасно хотелось писать. Я не знала, о чем. Я не знала, как. Я знала только — зачем: «чтобы мое имя мелькало в печати». Писать меня на факультете не научили, так, само наросло. Зато научили читать.

       Ах, как они учили читать, наши учителя: Кучборская, Татаринова, Ванникова, Мулярчик; как тренировали наш слух — чтобы слышали шорох растущего слова, словно цветок из корня — с лепестками-суффиксами и бабочкой над ними — приставкой. Как изумлены мы были, узнав, что в слове «обувь» корень — «у», а в слове «виноград» — «виноград»... Шанская Тамара Васильевна, несгибаемый магистр языка, как бы насмешили ее нынешние дебаты о чистоте речи! Ее, предложившую нам на семинаре задание: подобрать синонимы к слову «задница». Мы никак не могли дотянуть до десятка, радостно вспомнив и «жопу», и «мускулюс глютеус»... «А «афедрон»? — грозно спросила Тамара Васильевна, подбоченившись. — Пушкина читали, гиены пера? А «телевизор»?»

       Кого вы учите, Тамара Васильевна, там, в горнем мире, куда унесли вас на мириадах своих крылышек слова-воробьи, свободно летающие меж землей и небом? Что могут понять в афедронах и обуви босые пустотелые ангелы? Чему могут научиться, кроме буквы «у», похожей на звук их труб?

       Однажды в метро у меня состоялась поучительная беседа с красноречивым алкашом, который в ответ на мою транспортную нечуткость сказал, раскачиваясь с опасной амплитудой: «Снимите шляпу, барышня! И запомните, что в жизни есть много разных суффиксов!»

       Это был мой ангел-хранитель. Ангел, обученный Тамарой Васильевной Шанской и отправленный на землю оберегать ее учеников. Заслушавшись, я проехала свою остановку. «Пушкинскую». В тот самый день и час.

       

       * * *

       Между прочим, в отличие от доктора Сорбонны Нинели Ивановны Ванниковой, у Тамары Васильевны я ходила в любимчиках. На курсе я славилась патологической грамотностью. На зачетных диктантах товарищи сажали меня в центр аудитории, чтобы удобно было списывать всем.

       Тут что-то на клеточном уровне. Ничего особенного. Зато у меня совершенно нет музыкального слуха. Поэтому мою страстную любовь к публичному пению может понять разве что Кобзон...

       И поэтому же сразу после школы я не пошла, скажем, играть на гитаре и петь романсы в подземный переход (тем более что институт андерграундных певцов, торговцев, богомольцев и нищих в те годы не существовал, и в это моим юным коллегам по «Новой газете» поверить, конечно, трудно, как и в карло-марксизм; как и нам невозможно было поверить, что через тридцать лет какой-нибудь мальчик, тогда еще далекий от появления на свет, возьмет да и отправится чисто из журналистского любопытства в кругосветное путешествие, а мы будем с ним переписываться по интернету. Кругосветка была сказкой под стать виртуалке. Все стало реальностью. Мой молодой коллега колесит по свету за 80 у.е., я пишу ему странные письма латиницей, и эти варварские слова: «Dorogoj Igoryok, beregi sebya» совершенно неведомым путем в считанные минуты достигают его микроскопического компьютера где-нибудь на борту сухогруза в Атлантике... А про Ленина дети говорят, что он был учитель и учил всех русскому языку — по телевизору). Ну, в общем, я не пошла играть и петь, а пошла я работать корректором в типографию «Красный пролетарий». Ленин выучил меня по телевизору по полной программе.

       

       * * *

       Я уже однажды рассказывала, как мы обслуживали «Политиздат». И лично я, фабричная, можно сказать, девчонка 17-ти лет, искала ошибки в партийных текстах... С тех пор, обретя опыт этих галер, я зоологически возненавидела все связанное с КПСС, да и с политикой в целом.

       Я работала в типографии, а Мишка подрабатывал в какой-то конторе на копировальной машине «Эра» (мы даже слова такого не знали: «ксерокс»! Не говоря уж о коробках из-под него...). И он втихаря печатал нам весь этот самиздат: «Дьяволиаду», «Москву-Петушки», «Камень» Мандельштама, «Лолиту» и «Приглашение на казнь»... Вот почему у нас не было времени читать Флобера и Томаса Манна. К тому же мы с Мишкой, Веруней и Разгоном очень любили ходить в пивбар «Жигули», поскольку прост и органичен, как вобла к пиву, был этот маршрут: вдоль кованой ограды, мимо Ломоносова... Да вы знаете.

       Мы очень дружили. У меня и сейчас висит на стенке плохая любительская фотография, я вожу ее с собой с квартиры на квартиру: мы с Веруней чинно сидим на стульях, ручки на коленках, а Мишка с Разгоном стоят за нашими спинами — как на старых семейных снимках.

       Теперь Разгон шляется по Иерусалиму, ежегодно рожает детей и изучает Тору. «Зачем ты крестилась?» — строго спросил он меня. «По причинам, которые мы не будем обсуждать», — отвечала я. «Понимаю, — смягчился мой иудей. — Но зачем для встречи с Богом тебе понадобился посредник?» Прилетая обычно летом на родину, как большая, толстая, бородатая перелетная птица в кипе, он останавливается у меня. Он ничего не привозит с собой, кроме кошерной вилки и ножа. По пятницам мне звонит из Иерусалима его фантастическая мама и просит каждые полчаса после появления первой звезды спускаться к подъезду и встречать Сашу, потому что шабат не позволяет ему пользоваться домофоном.

       Веруня улетела в пределы куда более далекие. Там у нее есть шанс встретиться с Шанской Тамарой Васильевной. А также с царственной Елизаветой Петровной Кучборской: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины...»; Кучборская плакала, когда я отвечала на вопросы по «Медее» Еврипида. Вот какие у нас были учителя. Кто помог тебе, Веруня, так доблестно держаться до последнего вздоха: Посредник? Или наше неизбытое язычество, внушенное Гомером и отчасти Мандельштамом, отчасти же Веничкой Ерофеевым, а отчасти и варварским чудо-городом Москвой, где стоит на горе дикий терем и толстый идол с косичкой восседает у его подножия?

       А Мишка остался. Заматерел в карьере, не помнит уж, небось, как леща продавал...

       

       * * *

       Как-то раз на последнюю трешку мы купили в «Жигулях» вяленого леща. Это был страшный деликатес, он же дефицит. Краснорожий белобрысый официант продал нам его из-под полы. В буквальном смысле: отвернув полу форменного пиджака, пропахшего рыбой, молча предъявил задумчивую жестяную морду.

       И вот вышли, как всегда вчетвером, на мороз и метель, с этим бессмысленным лещом, и мысль о портвейне в теплой квартире буквально овладела нами. Карло-марксизм же учил, что в этом уникальном случае идея становится материальной силой. Студенты-вечерники, мы к тому времени работали уже в «Московском комсомольце», где старшие товарищи учили нас курить, пить, учили также ремеслу и жизни, но зарплату не платили. К тому же, как известно, мы приобрели леща.

       Вот его-то, золотого и иссохшего, как царь Мидас, мы и решили «толкнуть».

       Мы свернули на темную улицу Маркса — Энгельса (это не двойная фамилия, к сведению встречающих, наконец, ХХI век, а два разных персонажа, столь разных, что ни словами сказать, ни в сказке описать). Глухая громада задника (афедрона) библиотеки имени Ленина бросала страшные тени. В мутном свете фонарей мчался куда-то гоголевский снег. О-о-о, это была лихая и зловещая мизансцена. Мишка в облике совершенно криминальном — небритая рожа, поднятый воротник обтрепанного пальтошки (одевались мы, прямо скажем, плохо), папироска под губой — топтался в свете фонаря с рукой за пазухой (а в руке-то — царь-рыба). А чуть поодаль — еще три партизанские тени.

       И вот — первый прохожий. Бросая пугливые взгляды из-под широких полей нездешней шляпы, цокает гражданочка в каракуле.

       — Мадам! — делает Мишка шаг навстречу. — Не бойтесь, мадам!

       Мадам оглядывается на нас, ища поддержки, но не находит ее.

       — Я закричу! — предупреждает шепотом.

       — Не надо, мадам. Только два слова: вобла не нужна?

       — Что? — изумляется мадам. Широкие каракулевые фалды, адское освещение и общий параноический колорит не может не напомнить нам «Шинели» Гоголя, из которой мы планируем когда-нибудь выйти.

       — Вобла типа лещ. Три рубля. Вы любите пиво, мадам? — Мишка, как кулису, чуть сдвигает лацкан. Золотая чешуя играет в свете фонаря под сенью Ленинской библиотеки.

       — Три рубля? Такая роскошная рыба? Неужели? — Милая дама улыбается и немного рдеет, потому что Мишка — это он для нас Мишка в драных говнодавах, а если смотреть непредвзято, то он, конечно, красавец и, скорее, Мишель.

       Дама платит, рукою в длинной перчатке хватает леща и щебеча: спасибо, товарищ, спасибо... — упархивает во тьму ущелья мрачного Маркса и его веселого друга Энгельса.

       — Видали, кто это? — Кивает вслед прекрасной даме Мишка и обтирает руки о пальто.

       — Да ладно тебе! — хохочем мы. — Просто похожа!

       — Кто с ней разговаривал — я или вы?

       И на всякий случай я кричу во тьму:

       — Ни-ко-гда! — кричу я, и парочка шарахается у фонаря. — Не хочу и не буду! И не стану я читать Генриха вашего Манна!

       Вот какие мы были дураки и идиоты. И было это время самым счастливым в нашей жизни.

       

       * * *

       А потом я работала в «Комсомольской правде» и впервые поняла, как сладок бывает отказ от подлого дела.

       А потом я работала в «Молодом коммунисте» и родила дочку.

       А потом я работала в «Огоньке». И впервые поняла, как сладко ничего не утаивать. И какое странное чувство бывает на войне: будто тебе-то уж ничего не грозит. И как кровоточат стены города, когда этот город — Тбилиси...

       А потом я работала в «Столице». И меня впервые продали.

       А потом я работала в «Московских новостях». И меня впервые выгнали.

       А потом я работала в «Общей газете». И впервые вместо заявления об уходе написала темпераментное письмо главному редактору. И впервые ни одного моего слова не поняли. Хотя в то время я писала по-русски уже очень хорошо.

       Ну а потом я стала работать в «Новой газете». И впервые кругом — никого старше меня. Где, ребята, где мои семнадцать лет? Думаете, не было? Было, да еще как...