Сюжеты · Общество

Генералы, идите в баню!

Банщик Рамзан знает то, что не знают в Москве, Вашингтоне, Лондоне, Страсбурге

_— Дайте нам жить, — произносит дедушка Рамзан. У него сильный акцент. Он плохо складывает слова по-русски. Каждое — понимаешь, а все вместе — не совсем. Старик сам это чувствует и старается обходиться очень короткими фразами, для большей доходчивости долго прилаживая друг к другу увертливые слова чужого языка. Не стесняясь пауз._
_Паузы для Рамзана — лучший переводчик._
_ Он очень старается — во что бы то ни стало хочет быть понятым: «Дай-те... Нам... Жить... Я. Так. Думаю»._
_(Жаль, есть люди, которые думают не так.)_
_И вдруг с места в карьер, возгоревшись и вздыбив брови домиком, повысив голос и постаравшись выпрямить одеревеневшую спину: «Нет! Я. Так. Считаю»._
  **34** года назад, в самом расцвете сил, перепробовав десятки специальностей, Рамзан Хумидов, родом из Шали, отец девятерых детей, ушел в баню. То есть стал заведовать этим скромным предприятием бытового обслуживания на окраине Аргуна.
Ушел в баню просто человеком — вернулся философом.
Внешне карьера складывалась просто. 70-е: люди любят Рамзана. 80-е: к нему валом валят. А к середине 90-х и вовсе стало ясно: Аргун без старого банщика Рамзана — город-незавершенка, рама без картины. Рамзан превратился в главного аргунского мудреца. Толкователя жизни — именно так его мне и рекомендовали аргунцы.
Странно? Неестественно? Ведь не мулла же? Да и старик испуганно загораживает рукой свое красивое лицо от громких слов: мол, ничего я не толкую, я только слушаю... Но, спрашивается, зачем слова, когда ты умен и тонок и тебе уже 75 лет, а ты только и делаешь, что отчищаешь с людей грехи их и муки? Восстанавливаешь баню после очередных бомбежек и опять моешь-скребешь-выпариваешь? Всех. Безотказно.
Запуганных боевиков.
Зашуганных российских солдат.
За рубли — издерганных офицеров, выставляющих дозоры вокруг себя чуть ли не в парилке.
Отчаявшихся беженцев — бесплатно.
Полевых командиров, когда выходят те из подполья, —за доллары.
И всех их, конечно, выслушиваешь — такова уж суть грязного уставшего человека по пути к чистоте. Тянет выговориться. Хоть русский он, хоть чеченец.
— Чья история в эту войну потрясла вас больше остальных?
Рамзан смотрит гневно:
— Как ты могла подумать, что расскажу. Никому не расскажу. У банщика все умирает здесь.
Показывает глазами на левую сторону груди.
Каждый преданный своей профессии человек постепенно расплачивается за эту верность собственной внешностью. Рамзан — не исключение. Его глаза печальны всегда, даже когда губы — в улыбке. А когда гневается — остаются добрыми. Это и есть глаза философа. Рамзан вынес столько откровений и тайн, столько чужих трагедий и преступлений погрузил в собственное «я», что ничего не оставалось делать — за невозможностью с кем-либо поделиться этим грузом, — как превратиться в мыслителя.
И я пользуюсь моментом. Прошу старика об одолжении: не может ли он кое-что важное и мне растолковать? В этой войне так много совершенно непонятного, необъяснимого и нелогичного, окончательно вышедшего из берегов разума...
Кивает согласно. И профессионально склоняется ко мне: он нужен, значит, весь он только здесь. У Рамзана этот склон-поклон — особый перед человеком, который в нем нуждается. Еще у Рамзана неестественно длинные руки, почти до колен, наверное, от склоненной, вечно сутулой спины, похожей на горбик, — это именно его он пытался выпрямить, подчеркивая особую важность произносимого «Я. Так. Считаю».
Старик весь в движении вперед, к человеку, которого отчищает. И слушает.
Вот история на суд Рамзана, которую сама никак не могу раскусить. Хотя вроде бы она и мелкая, деталь, а задела сильно.
Оказывается, те офицеры, которые дислоцированы в Ханкале на военной базе, сильно недолюбливают тех, чьим местом службы выпал Грозный. Даже больше: недолюбливают — это мягко сказано. Временами люто, до истерик ненавидят.
Рассказываю банщику эпизод. Возвращаемся на военном грузовике, принадлежащем одной из районных грозненских комендатур, из пригорода в Грозный. Едем колонной, за бронетранспортером, усыпанным бойцами. Включены фары — все, как положено. На блокпостах не имеют права расчленять такие колонны, останавливая какую-либо одну из машин. Или всех вместе, или никого: таково незыблемое правило войны, где объявлена особая охота на военные грузовики.
Но вот незадача: дорога, тянущаяся вдоль ханкалинской базы, очень узкая. Двум машинам тут не разъехаться, особенно если один — «КамАЗ». Кому на войне уступают дорогу? Очевидно: тем, кто в колонне. По одной причине: если выстроили кого-то в цепочку, значит, того требует боевая целесообразность.
Движемся. Грузовику перерезает дорогу «таблетка» — рафик. (И «голова» колонны тут же скрывается в глухой ханкалинской пылюге.) Из «таблетки» выпрыгивает разъяренный, в пене, полковник и с диким матом (в переводе: «Как посмел МНЕ не уступить дорогу! Я — заместитель командующего группировки по строительству!») отбирает у водителя документы. А тот реагирует, как дохлый слон: без слов, эмоций и объяснений. Только цедит, отъехав: «Да забери хоть все, тебя в Грозный все равно не заманишь. А мы каждый день по нему ездим и не знаем, вернемся или нет...»
— Что случилось? Что это с полковником?
— Штабные, ханкалинские, нас сильно не любят, — объясняет водитель.
— То есть?
— Каждый раз, когда надо быть в Ханкале, над нами тут издеваются, как хотят.
— Но почему? В чем причина?
— Я не думаю об этом, — отвечает водитель, смотря перед собой. И еще раза два то же самое повторяет, все более бесстрастно чеканя слоги и прокладывая их шекспировскими паузами. — Я. Не думаю. Об этом. Я. Не. Ду-ма-ю. Об. Э-том...
...Совсем, как у Рамзана: «Я. Так. Считаю».
Чем длиннее паузы, тем очевиднее: водитель Костя, конечно, имеет «свой» ответ. Он просто молчит, чтобы не вышло бабьего сведения счетов...
Вот и вся история. Рамзана она явно не поражает. Он и бровью не ведет, будто и сам ежедневно наблюдает трудные взаимоотношения ханкалинских с грозненскими. Но уводит разговор далеко:
— Мужчина не любит каждого, кто сильнее его. В ком он чувствует большую силу, чем в себе. Мужчина боится, что это заметят женщины и он будет в тени.
— Но при чем тут Ханкала и Грозный? «Наша» коллизия?
— Не спеши. Не суетись. А что это — «коллизия»?
— Сюжетная линия.
— А что это такое — сюжетная линия?
— Ну как люди себя ведут в тех или иных обстоятельствах.
— Люди себя ведут на войне так же, как не на войне. Это только кажется, что по-другому, что открываются лучшие или худшие качества. А вообще-то, все то же самое. Вот я и говорю: мужчина не любит каждого, кто сильнее и мужественнее его. Те, кто в Грозном, мужественнее тех, кто в Ханкале. Потому что в Ханкале слишком много охраны. С одной стороны, это хорошо — офицеры чувствуют себя спокойнее. С другой стороны, на душе у них нехорошо: они будто на войне, но и не на войне неполноценные. В них каждый знающий может потом пальцем ткнуть: «Ты сидел в Ханкале». Ведь у каждой передовой есть свой тыл. Грозный — это передовая, а Ханкала — ее тыл. Кто был на передовой, у того больше мужества, тому будет больше славы.
— Но об этом потом, после войны, будут знать только те, кто был на войне. И больше никто.
— Самое главное — об этом будут знать сами ханкалинцы. И от этого им уже сейчас плохо. Вот и орут на грозненцев. Ханкалинцы ненавидят грозненцев за свой панический страх перед Грозным.
— А откуда вы все это знаете? Вы бывали на военной базе?
— Нет. Просто то же самое и с нами, чеченцами. Военные дружно ненавидят нас, чеченцев, за свою боязнь, за свой постоянный страх, когда мы рядом. А боятся потому, что мы оказались сильнее и мужественнее их. Большинство из нас ведь не боится смерти. А когда не боишься смерти, то не боишься жить сейчас в Чечне. Значит, не боишься военных. А они хотят, чтобы мы боялись смерти. Боялись жить в Чечне. Боялись их. Вот поэтому война и продолжается. Несвободные они люди, а мы — свободные.
— «Назвать тирана тираном всегда было опасно. Но сегодня не менее опасно назвать раба рабом».
— Что ты там такое говоришь? Повтори. Плохо слышу, — не в первый раз банщик притворяется глухим, когда чего-то не понимает.
Жалко что ли, повторяю.
И объясняю, что в Японии в начале века был такой писатель-классик — Акутагава. Это его слова.
Рамзан приходит в движение. Он заметно волнуется, только не пойму, собственно, почему. Он встает и начинает передвигаться, будто за успокоением, по банным коридорам и переходам — от парилки до бассейна, от душевых до прачечной. Бесшумно — банщик ведь, бестелесно, как бриз, ступая с носка. Это немного похоже на лисий шаг, только уж очень горделивый. Стопа — лисья, а посадка головы — львиная. Наконец, успокоившись, Рамзан останавливает свой тихий бег по банному кругу, и мы опять присаживаемся на край пустого бассейна (сегодня в бане — выходной).
— А что такое Япония? И кто такой раб?
— Япония — страна на краю земли, где встает солнце. А раб и есть несвободный человек. А сам Акутагава умер молодым примерно тогда, когда вы, Рамзан, только родились.
Старик шокирован. У него опять брови — острой крышей.
— Да? Не обманываешь? Тогда почему он знает все о нашей войне? И о чеченцах?
— Мудрец был.
Рамзан — тишайшее создание. Потому что банщик не может быть громким — иначе к нему никто не пойдет. Но тут старик даже голос несколько поднимает. И еще больше сгорбившись, бредет — с носка, из парилки на улицу. Этой ночью его баню опять обстреляли. В который раз слетела часть крыши. Пробита осколками только что оштукатуренная стена.
— Почему всегда ночью стреляют? Пришли бы днем, посмотрели бы мне в глаза, сказали: «Ты, Рамзан, террорист. Мы тебя — к ответу». А они — ночью... Боятся посмотреть мне в глаза, потому что знают: Рамзан — не бандит, а банщик. А стреляют потому, что несвободные, боятся всех. Особенно боятся ночью — темно у нас очень.
— Вы так много говорите о смерти, о том, что чеченцы ее не боятся и поэтому с ними сложно справиться... Будто сами себя убеждаете. А не меня...
— Нет. Я именно тебя убеждаю.
— Но все равно не сходится: не бояться смерти для человека — это признак психического заболевания!
— Ты говоришь, что чеченцы — дурачки? Суетишься опять. Не бояться смерти у нас — главное качество мужчины.
— И что? Когда все это закончится? Вы устали, мы устали? Тысячи могил?.. Может, уже пора начать бояться смерти? В войне участвуют не более пяти процентов чеченского населения, а страдают остальные девяносто пять? — задаю вопрос на засыпку, тот самый, над которым бьются в Кремле, Лондоне, Вашингтоне, Страсбурге. И все не впрок — никто не может ответить, когда в Чечне закончится война.
Рамзан опять напускает на себя столетнего. Взгляд его мутнеет и рассеивается. Он делает вид, что совсем плохо слышит, видит и ничего не помнит. Выходит, у Рамзана тоже нет ответа на главный вопрос, несмотря на всю его мудрость? Проходит десять безмолвных минут, сижу, как лишняя на чужой свадьбе, и начинает казаться: банщик-философ прекратил всякое сношение с миром, пора уходить восвояси. Тихо пробираюсь к двери. И слышу:
— Когда захочет наш народ, тогда она и закончится. Не раньше и не позже. Хоть сто тысяч военных, хоть двести...
И опять Рамзан слышит, видит и все понимает. И даже встает проводить.
— Ой, осторожно, не вляпайтесь. Тут коровья лепешка... — мы уже метрах в десяти от дверей бани.
Я точно вижу, что Рамзан услышал мой городской вопль, но все равно вколачивает ботинок прямо в центр той самой кучи. Да с удовольствием, с шиком, с помпой. И приговаривает: «Не этих мин надо бояться».
В марте вся домашняя скотина банщика погибла при очередном обстреле — шепчут какие-то мужчины. Он очень скучает, а семья, где 16 внуков, теперь живет несытно. Но Рамзан тверд: он все равно моет солдат и беженцев бесплатно.
Доллары полевых командиров отдает бедным.
А на офицерские рубли после ночных боев восстанавливает баню.