спектакля «Играем... Шиллера!» («Мария Стюарт») есть исторический фон. Есть исторические аллюзии. Иногда не-ожиданные: я люблю вашу певицу Жанну Бичевскую и, когда слушаю ее песни, думаю о Марии и Елизавете. Об их судьбах.
Но в театре исторический фон уходит далеко, театральная жизнь любит и отталкивает историю, потому что создает сегодняшний день, нынешнюю секунду.
Я бы хотел, чтоб спектакль возвращал ощущение тоски по детству.
Ощущение детства связано с ощущением сиротства: нам кажется, что нас окружают друзья, учителя, родители, весь мир — но одиночество уже прорастает, оно неизбежно.
Одним из моих миров в детстве был шкаф (возможно, и вашим) — я залезал туда, там пахло платьями матери и платьями ее матери, они развевались от шороха дверцы — легкие, женственные платья послевоенных лет, они очаровывали, они возбуждали страх в этой замкнутой темноте...
В детстве мы подсознательно ищем страх: залезаем в шкаф, подвал, на кладбище, чердак, содрогаясь от воображаемых опасностей, которые мы там встретим, — это природа, я думаю, готовит нас к одиночеству. В детстве мы ищем страх не осознавая, что нас таким образом природа уже начала учить и готовить к грядущему одиночеству. А одиночество — к смерти.
В спектакле много игры со стульями — тяжелыми, дубовыми, резными, старинными. Там играют с тяжелым стальным шкафом (вообще, когда театр перестанет играть с предметами, играть предметами — театр что-то утратит).
Там есть сцена смерти молодого лорда Мортимера в шкафу, где хранится парадное платье королевы Елизаветы.
Та, елизаветинская эпоха была очень жестокой. И очень красивой — как раз для игры. Человек той эпохи служил Творцу или творению, но никогда не себе. Мы же — оглядываемся на самих себя каждую секунду.
Театр от этого становится литературным. Литературный театр имеет право существовать, но я не думаю, что он — цель, я не думаю, что он интересен. Мне кажется — в космосе, в истории навечно остается звук! И только. Звук веков. В театре надобно услышать звук эпох, и это поставить. Не картинки литературные, не мизансцены по живописи, по гравюрам тех времен! Конечно, их надо знать.
Но ставить — звук. Иногда это напоминает вызывание духов, общение с мертвецами, встречу на сцене с т е м и людьми — в облике актеров.
Или — копошение в грубой, грязной, влажной земле, из которой что-то надо вытащить на уровень сцены.
И иногда вдруг вытаскиваешь какую-то кость, осколок...
Отдаешь актеру. Он его очищает, играет с ним. Но режиссер, работая в этих вертикальных связях, не занимается творчеством, а находит тот же страх! Отсюда простая мысль, что не надо заниматься этой профессией, она опасна.
Происходит ли сегодня резкая, ощутимая смена эпох? Не знаю. Меня это не очень интересует, я всегда в прощании с уходящим временем, я учусь его благодарить за то, что коснулось щеки, точно рыба плавником. Это всегда холодноватое, неуютное прикосновение — и всегда живое. Нет! Смены нет! Нам только это кажется!
...Красота прошлого, красота нового времени? Никакой эпохе никто конечно же образ красоты не подарит. Не принесет. Он будет расти, создаваться, — как в каждом спектакле создается, прирастает театр.
Чего, я думаю, Москве сегодня очень не хватает — это театра Анатолия Эфроса. И самого Эфроса.
А поскольку я у него учился два года, прожил их просто в его театре, — я руководствуюсь «эфросовским» ощущением. Я думаю, что я его чувствовал.
И любил его. И мысленно — я всегда, в каждом спектакле, ему одну сцену посвящаю. И в «Марии Стюарт» будет такая сцена.
И всегда думаю: он сказал бы потом «Да!». Или — «Нет!».
И этого — было бы достаточно.
{{subtitle}}
{{/subtitle}}