«Новая газета. Журнал»Культура

«Христос никогда не смеялся»

Георгий Адамович: предчувствие трагедии

«Христос никогда не смеялся»

Георгий Адамович. Фото: архив

Всë начинается в Петербурге в ночном подвальчике с росписью Судейкина на стенах. Это «Бродячая собака», где было «очень тесно, очень душно, очень шумно и не то чтобы весело»; а слов для того, как там было, он и через полвека найти не мог. Не потому, что имел трудности со словами, а потому, что в тех ночах, в тех людях и тех годах было что-то зыбкое, неуловимое — предчувствие трагедии, начало конца.

Здесь он, студент романо-германского отделения историко-философского факультета и молодой поэт, видел тех, кто при его жизни и на его глазах перейдëт в миф и легенду.

Гумилёв в длинном сюртуке, овеянный африканской славой, говорящий с «насмешливым раздражением».

Весёлый Мандельштам, любитель разговоров.

Ахматова, с камеей на поясе и шалью на плечах, смеющаяся и своим смехом мешающая другим слушать стихи, звучащие со сцены.

Будущий Председатель Земного шара Хлебников, всегда в молчании, чего разговорчивый Мандельштам вынести не мог: «Я не могу говорить, когда он там молчит».

Потом, уже приняв в себя этот воздух и этот яд — воздух поэзии и яд, а вернее, ад литературы, — два года, с 1919-го по 1921-й, был учителем в маленьком, заброшенном в глушь, занесённом снегами, заросшем лесами Новоржеве. Тут, вблизи Михайловского, в 24 верстах от могилы Пушкина, он перечитывал Пушкина и нашёл, что «Онегин» написан «прямо трухлявыми стихами» и двенадцать строк «Безумных лет угасшее веселье» лучше всего «Онегина»; эти двенадцать строк повторял без конца, завораживая себя ритмом и гармонией. Из Новоржева на ободранных поездах приезжал в Петербург на лекции Гумилёва. Гумилёв его запомнил: «Умненький и острый мальчик».

В 1923-м уехал из России в Ниццу, где у его тëтки Веры, жены, потом вдовы богатого англичанина, была вилла «Резеда», рассчитывал погостить и вернуться через полгода — не вернулся в Россию никогда.

Телом, физически, не вернулся, а мыслью, чувством, душой, языком и стихом оставался с ней и в ней, но не в той реальной, советской, с примусами и коммуналками, парадами физкультурников и показательными процессами, а в той, где в Царском Селе комната Анненского пахнет лилиями и пылью и Гумилёв за три дня до ареста и за месяц до расстрела говорит о Париже и Лондоне, что «по сравнению с предвоенным Петербургом всё это «чуть-чуть провинция».

Был человеком литературы, жившим внутри литературы, знавшим все её имена, знавшим лично чуть ли всех писателей и поэтов эмиграции, выпивавшим с Буниным по десять рюмок кряду, чинно беседовавшим за чаем с Мережковским. Всю жизнь, десятилетия в эмиграции, писал статьи о поэзии и поэтах в газеты и журналы, перо своë называл извилистым, то есть писал не по прямой, а по зигзагам и окружностям, и многолетним трудом превратил себя — превратился в глазах всего русского Парижа — в привратника у калитки, ведущей на Парнас, в распорядителя поэзии, который «дурной товар «браковал».

Так был важен его отзыв, что одна женщина, писавшая стихи, просила: «Поставьте на мне вашу печать».

Подвал «Бродячей Собаки». Фото: архив

Подвал «Бродячей Собаки». Фото: архив

Маленький хрупкий человек с чуткими глазами, с косым пробором в гладких чëрных волосах, всегда изящно одетый, с платочком в кармане пиджака, с мелодичным голосом, тонко-ритмичный (в юности занимался балетом и любил балет всю жизнь) безжалостно раздавал всем сёстрам по серьгам.

Цветаева? «Внутренняя бальмонтщина», «неустранимая поза при несомненной искренности, постоянный «заскок».

Одоевцева? Еë стихи «вроде сбитых сливок, но я очень люблю сбитые сливки».

И ещё многое о многих, чьи имена сегодня не всем известны: Штейгер, Червинская, Вольская, Маковский («надутый болван»), Присманова, Смоленский, Буров, Оцуп («В сущности, мне этого болвана жалко, как на старости лет всех людей на свете»).

Был так строг, что даже Пушкина упрекнул в недостаточной ясности при познании мировой сложности, которую назвал «мировая муть», за посягательство на Пушкина был с ледяной вежливостью бит в ответной статье Ходасевичем.

Сам с юмором определил это как «бац — и по морде».

Десять лет, до смерти Ходасевича, спорил с ним в печати; на тесном пятачке эмиграции долго и упорно толкались плечами два русских поэта, выясняя, как надо писать стихи.

Годами, не уступая друг другу, — «надежда на мир с Ходасевичем откладывается ещё на десять лет» — спорили два поэта, один из которых жил в каморке, вёл ночной образ жизни, думал «не открыть ли газик» и не имел денег на врача, а другой жил в комнате для прислуги, выходившей на чëрную лестницу на седьмом этаже в доме, где лифт ходил до шестого. Комната под крышей в жару становилась печкой. Но летом можно уехать в Ниццу на виллу к тётке и даже играть в Каннах в казино.

Источник: архив

Источник: архив

Играя в казино, думал о Некрасове, с его «шулерническими ночами», после которых так остро чувствуешь одиночество и пустоту жизни; отсюда, из «праха жизни», возникают стихи.

Не меньше, чем статей, написал он писем, письма писал чуть ли не ежедневно, даже тогда, когда после гриппа, который называл то азиатским, то ямайским, от воспаления глаз должен был носить чёрные очки. Писал часто в кафе, по штампам на бумаге можно составить карту парижских кафе и баров; в письмах пересыпает свою чистую русскую речь французскими идиомами, пишет легко, с тончайшей иронией того, кто знает, что есть некая пошлость в том, чтобы говорить всерьез о серьёзном; и поэтому

о своих стихах говорит «стишки», о своих статьях — «статейки». Ещё называет их «газетная жвачка», но «конечно, бессмертный шедевр». И вообще пишет, говорит и живёт «с усмешечками и отчаянием».

Отчаяние жизни в чужой равнодушной стране, отчаяние невозврата в исчезнувшее — «мы стоим на берегу океана, в котором исчез материк», отчаяние «непоправимого одиночества», то ежедневное отчаяние человека и поэта, про которое Гёте говорил, что оно — долг.

А усмешечки и сам осуждает, потому что ведь «Христос никогда не смеялся». Человек, живший в море слов, в плеске и течении слов, день за днём листавший страницы, полные слов, знавший вес слов, звон слов, тяжесть слов, тщету слов, сам писавший слова тысячами в статьях и письмах, — в неустанном шелесте своих и чужих слов доходит до желания закрыть глаза, чтобы не видеть больше слов, приложить ладони к ушам, чтобы не слышать больше слов. И вспоминает какого-то Фалаковского, который в том Петербурге, которого больше нет, любил рыб, потому что они молчат.

«А, в сущности, о чём говорить? Чем больше живешь, тем яснее всё уходит сквозь пальцы, и если идиоты думают, что это «снобизм», то на то они и идиоты».

«Но я всё больше чувствую, что разговоры не ведут ни к чему, а потому лучше молчать и считать, что всё сказано и пересказано».

Из письма в письмо у него переходят два французских слова — passons («посмотрим») и radotage («вздор»). Первое всегда по-французски, второе всегда по-русски: радотаж.

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68

Париж 1920-х годов. Фото: архив

Париж 1920-х годов. Фото: архив

Законодатель поэтического вкуса с платочком в кармане пиджака, строгий знаток хореев и ямбов, двадцать лет терпеливо заботившийся о парализованной сестре, любитель балета, в сентябре 1939-го пошедший добровольцем во французскую армию, — он ещё пуще, чем к другим, строг и холоден к самому себе и к своим стихам, ибо видит в них то, что не видят другие: слабость, малость, изъян.

Мир болен многословием, стихи пишут все, они как общее место, как обыденность дня и вата бытия, а должны быть тверды и отчётливы, как камень, но при этом невесомы, легче воздуха. «Вообще хочет, чтобы стихи существовали без слов» (Гиппиус).

Поэтому вытравлял и вычёркивал «картинные» выражения. Хотел «точности и чистоты». «Будем писать, как в канцелярии, или как свод законов… Пусть люди отдохнут от трехкопеечной поэзии — во всём». И когда все вокруг поэты, лучше не быть поэтом, поэтому так и называет себя — экс-поэт.

«Единственно, что может объяснить существование поэзии, — это ощущение неполноты жизни, ощущение, что в жизни чего-то не хватает, что в ней какая-то трещина. И дело поэзии, её единственное дело, — эту неполноту заполнить, утолить человеческую душу. Если поэзия этого не делает, не отвлекает человека от жизни, не утоляет его, то, скажу прямо, — это поэзия не настоящая».

«Кстати, я всё больше становлюсь похож на Гинденбурга или бульдога, из-за мешков у рта в виде каких-то грецких орехов, что меня сильно огорчает».

Когда умер Алданов, которого он хорошо знал, много раз встречался и беседовал в кафе «Моцарт», причём разговор всегда приходил к Толстому и заканчивался Толстым, которого Алданов никогда не называл Толстым, а только Львом Николаевичем, — он смерть Алданова примерил на себя и понял, что так умирить не хочет, хочет по-другому. «Я бы лично не хотел так умереть, с папироской в руках, а хотел бы подумать раньше: что это всё было?»

Изображение

Так что это всё было?

«Я на досуге размышляю о Содоме и читаю Платона».

По-прежнему взбирался на свой седьмой этаж по парижскому адресу: 7, rue Frederic Bastiat. Трудно преодолевать пешком два последних пролëта после двух инфарктов.

Каждое утро повторял себе по-французски je vais de mieux en mieux («я становлюсь всё лучше и лучше») и капал в стакан полезные для сердца камфорные капли, после которых «становлюсь юным спортсменом, хотя и ненадолго».

Сорок лет подряд участвовал в той мелкой толкотне, которая зовётся «литературной жизнью» (назвал её однажды «войной мышей и лягушек»), маневрировал между меценатами, философствовал с филантропами, вступал в битвы над страницами сборников стихов, которые кроме автора прочитают ещё два человека; автор тысячи статей, тысячи писем и всего лишь — за всю жизнь — ста сорока стихотворений, последний вольтерьянец, последний акмеист, изысканно тонкий «знаток искусства» (Алданов), он живёт один и сам себе готовит пшëнную кашу. Тоже надо уметь!

Многое о нëм — в том числе и про кашу — мы узнаем из его писем, одно из которых он закончил так: «Пожалуйста, не сохраняйте моих писем, а рвите, а то потомство скажет: был знаменитый критик, но идиот». Да кто ж кого слушает в этом глупом мире — Одоевцева, Гиппиус, Алданов и многие другие его не послушались. Письма, им написанные, сохранились, а им полученные нет, он их читал и сразу уничтожал: «Если помру, будто никто никогда мне и не писал!»

Блаженство неизвестности. Покой бесславия и счастье анонимности. Уйти, затеряться и молчать.

«Я хотя и «великая сушь», но по ночам рыдаю в подушку, вспоминая, как жизнь прожита и зачем прожита».

Читает Толстого и снабжает свои письма Толстовским е.б.ж.

Вспоминает Бунина, каким он был, когда сделался стар и «совершенно очарователен в своём восстании против неизбежного».

Помнит Гумилёва: «Я помню всë это твëрдо, вижу комнату, стол, где он сидел».

«Я впал в старость и опасаюсь, не всерьёз ли».

«Пора, мой друг, пора, — но не хочется».

Читайте также

«Право на пулю в затылок, право на пулю в висок»

«Право на пулю в затылок, право на пулю в висок»

Стихи он писал везде: в Советской стране, где расстреляли отца, в оккупированном немцами Киеве, в Мюнхене, в Нью-Йорке. Алексей Поликовский — о судьбе и стихах Ивана Елагина

***

Без отдыха дни и недели,
Недели и дни без труда.
На синее небо глядели,
Влюблялись… И то не всегда.

И только. Но брезжил над нами
Какой-то божественный свет,
Какое-то лёгкое пламя,
Которому имени нет.

***

За всё, за всё спасибо. За войну,
За революцию и за изгнанье.
За равнодушно-светлую страну,
Где мы теперь «влачим существованье».

Нет доли сладостней — всё потерять.
Нет радостней судьбы — скитальцем стать,
И никогда ты к небу не был ближе,
Чем здесь, устав скучать,
Устав дышать,
Без сил, без денег,
Без любви, в Париже…

***

По широким мостам… Но ведь мы всё равно не успеем,
Этот ветер мешает, ведь мы заблудились в пути,
По безлюдным мостам, по широким и чёрным аллеям
Добежать хоть к рассвету, и остановить, и спасти.

Просыпаясь, дымит и вздыхает тревожно столица.
Окна призрачно светятся. Стынет дыханье в груди.
Отчего мне так страшно? Иль, может быть, всё это снится,
Ничего нет в прошедшем и нет ничего впереди?

Море близко. Светает. Шаги уже меряют где-то.
Будто скошены ноги, я больше бежать не могу.
О, ещё б хоть минуту! Но щёлкнул курок пистолета.
Не могу… Всё потеряно… Тёмная кровь на снегу.

Тишина, тишина. Поднимается солнце. Ни слова.
Тридцать градусов холода. Тускло сияет гранит.
И под чёрным вуалем у гроба стоит Гончарова,
Улыбается жалко и вдаль равнодушно глядит.

***

Холодно. Низкие кручи
Полуокутал туман.
Тянутся белые тучи
Из-за безмолвных полян.

Тихо. Пустая телега
Изредка продребезжит.
Полное близкого света,
Небо недвижно висит.

Господи, и умирая,
Через полвека едва ль
Этого мёртвого края,
Этого мёрзлого рая
Я позабуду печаль.

Ни музыки, ни мысли — ничего.
Тебе давно чистописанья мало,
Тебе давно игрой унылой стало,
Что для других — и путь, и торжество.

Но навсегда вплелся в напев твой сонный, —
Ты знаешь сам, — вошёл в слова твои,
Бог весть откуда, голос приглушённый,
Быть может, смерти, может быть, любви.

***

Ни с кем не говори. Не пей вина.
Оставь свой дом. Оставь жену и брата.
Оставь людей. Твоя душа должна
Почувствовать — к былому нет возврата.

Былое надо разлюбить. Потом
Настанет время разлюбить природу,
И быть всё безразличней — день за днём,
Неделю за неделей, год от году.

И медленно умрут твои мечты.
И будет тьма кругом. И в жизни новой
Отчётливо тогда увидишь ты
Крест деревянный и венец терновый.

Читайте также

Тишинка, тюрьма и пивной ларек

Тишинка, тюрьма и пивной ларек

В разрозненных записях поэта Смирнова нет объяснений, он писал для себя, а не для нас

Этот материал вышел в двадцать втором номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.

Этот материал входит в подписку

От Пушкина до Марадоны

Литература, музыка, футбол и прочие чудеса с Алексеем Поликовским

Добавляйте в Конструктор свои источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы

Войдите в профиль, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow