Всего два портрета осталось, две фотографические карточки на плотном картоне, на одной он в офицерском мундире с большими погонами на плечах, портупея через грудь, круглые очки на лице. На другом нет уже в облике военной, офицерской чёткости, а есть другое — чёрный замшевый пиджак, длинные волосы, впалые щеки, лицо идеалиста, облик богемы. И лицо похудело.
Это, наверное, болезнь, та самая болезнь, которая уже подтачивает его силы, даёт всплески высокой температуры, болезнь, в исходе которой у него нет сомнений. В 22 года в автобиографии он написал «в 1884 начал умирать». Два года жизни ещё остаются.
Странной короткой жизни, как будто поднятой на крыльях над болотом и глиной, над толпой и злобой дня, жизни, ищущей правды и счастья и обречённой жизни, в которой так невозможно и неправдоподобно много смерти.
Детство — прелюдия в раю: ребёнком был он «маленьким деспотом и маленьким чудом» (из автобиографии), мать любила его до безумия. В четыре года умел читать, в шесть лет влюбился в девочку Лелю, в девять сочинял стихи и рассказы, в которых героем был благородный мальчик Ваня.
Но как жестоко и грубо разбит этот рай!
Отец его умер, отчим повесился в приступе сумасшествия, мать умерла от туберкулёза. После смерти родителей жил в семье брата матери. Это была состоятельная семья, никаких материальных, физических неудобств он не знал. Даже деньги на папиросы ему, гимназисту, давали. Но до отчаяния, до слёз ощущал одиночество, сиротство, тосковал по маме, шорох платья и голос которой слышал по ночам. Вот подходит она к нему, вот её тёплые руки и голос: «Здравствуй!» Но нет её… А если он плакал, ему презрительно говорили: «Опять начинается жидовская комедия».
«Давно уже замечал я, что я лишний в семье дяди, что меня держат потому, что неловко же, в самом деле, выкинуть меня за дверь, как собачонку, и, странная вещь, чем глубже сознавал я своё положение в доме дяди — положение приживальщика, тем больше было какого-то злобного удовольствия сознавать его, сознавать, что я с молодости испытал горе и что я начинаю закаляться, вырабатывать в себе презрение к людям и земле, возвышаться над беспечною или развратною толпою моих товарищей и сверстников».
Дядя и тётя, думая, как устроить его жизнь, выбрали военную карьеру — прочное положение, гарантированное обеспечение. Со слепотой близких людей они и в упор не видели и не понимали его — тонкого, нервного, болезненно-самолюбивого, прекрасно играющего на скрипке, пишущего стихи. «Что у меня впереди? Мрак густой, непроглядный, грубая жизнь армейского офицера». В Павловском военном училище он маршировал на плацу среди ещё трёх сотен кадетов, стоял по ночам в карауле, изучал тактику и знал о себе, что будет плохим офицером, потому что не вытерпит грубости и несправедливости, сорвётся, наговорит лишнего и попадёт под суд. Ненавидел дело, которому учился, и ясно, без всяких романтических героических туманов, понимал, что учится отвратительному — убивать. От горя попал в лазарет, не хотел жить, выбрасывал лекарства, сидел у открытого окна, чтобы усилить простуду.
Вот он, Семён Надсон, ещё один офицер в русской поэзии — после дерзкого Лермонтова, которого он чуть ли не всего знает наизусть, после лихого Давыдова, пьяного жжёнкой и сражением, после практичного Фета, чья поэзия идёт рука об руку с хозяйством. Но он другой. Нет в нём ни дерзости, ни лихости, ни практической сметки, а есть потерянная душа, ищущая идеал.
Редкость такое лицо, как у него — на нём запечатлена врождённая, вдохновенная честность. Честность не в том, чтобы на каждом перекрёстке говорить правду, честность в том, чтобы быть честным перед собой, внутри себя.
Честность знать свою слабость и свою малость, честность знать свою неспособность верить и страстное желание веры. И всё это движется и живёт в нём в беспрерывном, мучительном самоанализе.
О Наташе, которую он любил, мы знаем из его дневника, что была голубоглазой, носила синее платье и диадему в «роскошных русых волосах». И вот нет её, умерла от скоротечной чахотки. Опять смерть! Да сколько же может быть смерти в одной человеческой жизни? «Я не могу поверить, чтоб она умерла — я нередко жду её целые ночи напролёт, обманываю себя, говорю себе, что она пришла, разговариваю с ней и расстраиваю нервы до почти нечеловеческой чуткости…»
«У меня есть талант, в этом я наконец убедился — и её именем я обещаю не допускать ни одного фальшивого и неискреннего звука в моих песнях, ни одного подкупного слова».
Стихи его, о чём бы они не были, полны безысходности — это его короткая жизнь знает, что идёт к концу, это его усталая душа бьётся в жизни, как птица в силке, и не может вырваться к другому небу, другому свету. Болезнь освободила его от военной службы, он пытался излечить туберкулёз в благотворном воздухе Кавказа, в Висбадене и Канне, в тёплом воздухе Украины, но спасения нет. Словно все те смерти, которые он пережил, вошли в него этой болезнью и ведут его к собственной смерти.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68

Дом в Ялте где жил Надсон. Источник: Википедия
Умирал под восторги поклонников, декламировавших его стихи, и в потоках газетной грязи, которые изливал на него критик Буренин, обвинявший его в том, что он симулирует болезнь, чтобы собирать благотворительные пожертвования. Хряк, весь состоявший из мерзости, Буренин писал про него одну сплошную мерзость и любовался собой и мерзостью: «… я написал ещё две-три насмешливые пародии на его чисто гимназическое посвящение своей поэзии каким-то умершим девам, которых он «любил», и тому подобные пошлости его интимных и гражданских стишков. Надсон, разжигаемый окружающими его еврейчиками и перезрелыми психопатками, необдуманно бросился в раздражительную полемику».
В бреду болезни, с воспалённым лёгким, с наполовину парализованным телом, лёжа в постели, он собирался встать и ехать из Ялты в Петербург, чтобы встретиться с подонком на суде чести, которой у того не было.
Когда-то, подростком, он написал стихотворение, где пожелал себе, чтобы у него была «спокойная совесть до гроба». Но не было на краю гроба спокойной совести, было мучение и смятение оскорблённой души.
Однажды, тоже подростком, он под полуночный бой часов «написал на бумажке три желания; они были: Здоровье, Слава, Любовь Наташи». Слава теперь была — поклонники, овации, цветы, Пушкинская премия, — но на что нужна слава ему, умирающему, униженному, оскорблённому, принявшему в себя столько смерти?
Он знал, что его быстро забудут.
И если б только это. Но над ним, забытым, будут насмехаться, над его искренностью будут смеяться, его поэзия будет признана безнадёжно устаревшей, и люди будут пожимать плечами: «Что они тогда находили в этом Надсоне? Как можно читать этот поток однообразных, на одной ноте написанных унылых строк?»
В глухие брежневские времена я в букинистическом купил том его стихов. Том развалился на страницы, страницы были жёлтые и хрупкие. Мой тогдашний друг, ночной пожарный из Литературного музея Пушкина на Пречистенке — я в том музее был ночным сторожем — переплёл книгу для меня. Он был мастер в этом деле, переплетал книги для друзей, делал прочные красивые обложки; по ночам в ночном музее, вблизи домовых книг князя Вяземского и его пианино, мы слушали Deep Purple и говорили о поэтах. Ранимый, тосковавший по недостижимому идеалу Надсон был среди них.
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,
Кто б ты ни был, не падай душой.
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытой слезами землёй,
Пусть разбит и поруган святой идеал
И струится невинная кровь, —
Верь: настанет пора — и погибнет Ваал,
И вернётся на землю любовь!
Не в терновом венце, не под гнётом цепей,
Не с крестом на согбенных плечах, —
В мир придёт она в силе и славе своей,
С ярким светочем счастья в руках.
И не будет на свете ни слёз, ни вражды,
Ни бескрестных могил, ни рабов,
Ни нужды, беспросветной, мертвящей нужды,
Ни меча, ни позорных столбов!
О мой друг! Не мечта этот светлый приход,
Не пустая надежда одна:
Оглянись, — зло вокруг чересчур уж гнетёт,
Ночь вокруг чересчур уж темна!
Мир устанет от мук, захлебнётся в крови,
Утомится безумной борьбой —
И поднимет к любви, к беззаветной любви,
Очи, полные скорбной мольбой!..
1880
Этот материал вышел в девятнадцатом номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68


