акцентКультура

Азбука тошнотворного

Как бороться с отвратительным, которое повсюду, и как не примкнуть к нему

Азбука тошнотворного

Фото: Александр Коряков / Коммерсантъ

Современные художники, пытаясь осмыслить изменения, произошедшие в мире за последние два года, раз за разом сталкиваются с одной и той же проблемой. Эта проблема — отвратительное.

Оно повсюду. В головах и на улицах, в экранах телевизоров и дисплеях телефонов.

Когда вокруг так много грязи — как не опустить руки? А продолжая действовать, как не привыкнуть к ней?

Недавно я прочитал текст, опубликованный накануне Второй мировой войны писателем-эмигрантом Георгием Ивановым. Он называется «Распад атома», и мне кажется, что его анализ — лучший способ ответить на эти вопросы.

Обложка книги «Распад атома»

Обложка книги «Распад атома»

Чтение «Распада атома» — это чтение отвратительное. Бессюжетное повествование, построенное на музыкальных рефренах, с первых же предложений отпугивает читателя гиперфиксацией на тошнотворном: сперме, моче и некрофилии, более того, тошнотворном, по-декадентски эстетизированным. Впрочем, происходит эта эстетизация постольку-поскольку, как бы мимоходом; Иванов — не Бодлер, он констатирует, а не любуется. Здесь кроется преимущество поэмы и ее же недостаток — одинаково важные для любого современного художника.

Преимущество потому, что «Распад атома» — это исповедь. Рассказ глухонемого, вдруг обнаружившего, что правда его жизни — в мраке XX века, а искусство, которым он жил до сего дня — книги Пушкина, Толстого и Гоголя (впрочем, с Гоголем случай особый), — оказалось искусством предательским. Все эти раскисшие от мочи булки хлеба, дохлые крысы, завернутые в газеты, — это и есть прозрачность пушкинского слога и тонкий психологизм Толстого; достоинства классической литературы, растерявшей всю свою художественную правду и облезшей до скелета. Адекватна новому времени одна «заумь» Алексея Кручёных, почти что мифологические «Дыр бул щыл», несколько раз всплывающие в тексте, как бы предвосхищая надвигающийся апокалипсис.

Почему свидетельство разложения — это хорошо? Потому что «Распад атома» (по тонкому наблюдению Ходасевича) — это все-таки поэма, хоть и поэма в прозе. Беспощадное описание того, как автор чувствует, должно занимать в ней ключевое место. И хотя я, например, не чувствую, как он (и слава богу!), но то, как чувствует Иванов, передано в тексте с невероятной силой.

Ключевой недостаток поэмы — рядом. Августин, Руссо, Толстой, рассказывая о себе, одновременно учили жить других. Иначе говоря, любая исповедь — это еще и проповедь. И вот тут оказывается, что то, что работает для репрезентации смятенного состояния Иванова, человека, прямо скажем, специфических взглядов и наклонностей, катастрофически не работает для других. Сочувствовать главному герою «Распада атома» невозможно. Мир чудовищен, человек действительно так мелок, как его описывает автор, но ведь не придет же нам в голову совершать те, простите, свинцовые мерзости, о которых то и дело мечтает герой! Дело тут, как я думаю, в том, что эстетизированное описание само себя дискредитирует; если художественная правда облезла до оголенного провода, то уже неважно — тошнотворное ты описываешь или прекрасное, первое (вопреки чувству Иванова) воздействует на нас ничуть не больше, чем второе.

Декадентская тяга к низкому, кровь «проклятых поэтов», проливаемая на пьяниц и проституток, очень понятна: она же не оттого идет, что кому-то надругательство над девочкой кажется прекрасным, а оттого, что это выбивает из привычного режима чтения. Иванов пользуется древним приемом:

чтобы привлечь читателя на свою сторону, надо прежде его ошарашить. Мне близко это желание вытащить читателя из зоны комфорта, кубарем спустить с лестницы; оно и вообще, как мне кажется, есть основа любого творчества. Только дело в том, что оно не выбивает. Больше нет.

Читайте также

Как сделать из свиньи человека

Бисер Гилберта Честертона, сыщик как исповедник и детектив как проповедь

Отвратительное оборачивается антонимом возвышенного — описания, например, грандиозного горного пика. Но мы живем во время, когда художественная реальность как таковая перестала быть убедительной. В эру медиа мы привыкли верить всему и ничему одновременно; и уж точно отвыкли чему бы то ни было удивляться. От противных сцен в фильме мы не отшатнемся в ужасе — в лучшем случае скажем «фу». Так же, как вряд ли вдохновимся возвышенным описанием далекого горного пика.

Действовать надо иначе. Работать не с настройкой прицела на те или иные стороны жизни, а с самим прицелом; с тем, как художник смотрит на объекты. Нужно перестать отсылать к человеку — как поступали и декаденты, и романтики, и классики — в надежде на то, что человек «что-то почувствует». Нужно писать о том, что есть, непосредственно — так, словно человек ничем не отличается от остального мира: от пчел, канадских елей и диоксида углерода.

Потому что так оно и есть.

Однако это уже другой разговор.

А что касается самого Иванова, то, по крайней мере, мы можем научиться у него дуалистичности, одному из лучших инструментов спасения души в темные времена.

Первый его сборник, перепечатанный за год до «Распада атома», назывался «Отплытье на о. Цитеру» — по картине Ватто, на которой изображен остров богини Афродиты, остров любви. Хитрость в том, что эта картина существует в двух версиях: одна находится в Париже, а другая — в Берлине. Обе не подписаны, и благодаря разному расположению фигур на полотнах интерпретируются они тоже по-разному: как прибытие на остров (берлинская версия) или, наоборот, отплытие с него (версия из Лувра). Поскольку на картинах изображены современники Ватто — это, очевидно, либо про то, что мы вышли из эпохи любви, либо, наоборот, вошли в нее.

Стихотворение по мотивам этих картин есть и у Бодлера. Там на острове Афродиты стоит виселица, символизирующая, что человек хотя и существует внутри мировой любви, но он в ней — труп, не способный воспринимать прекрасное:

стихотворение Шарля Бодлера

— Ласкали небеса, сияло гладью море;

Но видел я вокруг лишь мрак да крови ток,

И, словно саваном, мне сердце обволок,

Венера, страшный смысл представших аллегорий.

Столб виселицы там, где всё — в твоём цвету,

Столб символический… моё изображенье…

— О, Боже! Дай мне сил глядеть без омерзенья

На сердца моего и плоти наготу!

Перевод И. А. Лихачёва

Иванов же все время подчеркивает эту двойственность: то ли мы плывем внутри музыки времени, то ли из нее уже выплыли, а скорее — ни то и ни другое; мы где-то посередине, в пространстве, откуда чудесная музыка слышна, но которое погружено в беспросветный мрак и ужас. И да, сам Иванов как раз таки опускает руки, отказывается слушать, сам себе затыкает уши — но в тот момент, когда он это делает, поэма его, соответственно, становится хуже; теряет художественную убедительность и внутреннюю логику.

Еще раз:

вокруг — одна грязь, но если очень хорошо прислушаться, то можно различить доносящуюся откуда-то издалека мелодию прекрасного.

Ergo, надо бы прочистить уши.

Трудно не согласиться, правда?

Читайте также

Культура крайних мер

Как маргиналы утверждают новую традицию

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow