Первый бунт
Я выросла в семье военного и учительницы, в небольшом авиационном гарнизоне в поселке Джида. Это Бурятия, недалеко от монгольской границы. Там я и замуж вышла, тоже за военного. В 2001 году у нас родилась дочь Алина. Из-за обвития пуповины вокруг шеи мне делали кесарево сечение. Дочь родилась с тяжелым, фактически безнадежным диагнозом: хроническое поражение центральной нервной системы, детский церебральный паралич и еще много всего. Врачи сразу предложили отдать девочку в специализированное учреждение. Но мы не могли так поступить. Это был наш ребенок, первенец. Нас не покидала надежда на то, что мы сможем ее вылечить.
Когда мужа перевели служить в станицу Егорлыкскую в Ростовской области, Алину приняли на лечение в знаменитый ростовский Научно-исследовательский институт акушерства и педиатрии. Три года нас там лечили, но никаких улучшений у дочери не наступило. Когда выписывали, врачи снова стали говорить, что ребенка нужно отдать в специнтернат, потому что нужен постоянный медицинский уход. Но мы поехали домой.
Твой первый бунт начинается, когда сталкиваешься с несправедливостью. Для меня такой несправедливостью стала невозможность купить по рецепту лекарство для Алины —
оно положено по закону, но его вовремя не привезли в аптеку. Я обращалась в Минздрав, звонила, ругалась в аптеках — и в конце концов добилась своего. На все это уходило огромное количество времени, которого у моего больного ребенка не было.
Дочь все время лежала, ничего не говорила, кричала от боли, часто плакала. Каждый день был наполнен болью, мýкой, страхом за ребенка. Она не могла сказать простых слов. Даже «мама» я от нее так никогда и не услышала.
Через три года родилась дочь Влада — здоровая. Когда Алина плакала, Влада тоже плакала вместе с ней. Ко мне переехала жить моя мама. Нам приходилось постоянно слышать упреки соседей в том, что Алина слишком громко кричит. Мы старались объяснить, что это больной ребенок. Но люди хотели тишины.
Здоровье Алины с каждым днем ухудшалось. В какой-то момент ей перестали помогать лекарства, которые я с таким трудом получала. В домашних условиях ей уже невозможно было помочь, нужна была постоянная медпомощь, чтобы она не страдала. По настоянию медиков пришлось отдать ребенка в детский дом-интернат для глубоко умственно отсталых детей в городе Зверево, тоже в Ростовской области.
Тогда не было сотовых телефонов, и в интернат я могла звонить только с уличного телефона-автомата. Я буквально жила возле этого телефона-автомата, постоянно звонила и спрашивала об Алине. Потом бежала домой ко второй дочери.
Мы часто туда ездили. Алине нужно было привозить лекарства, еду. Мы с мамой готовили ей борщ, измельчали блендером и потихонечку кормили — Алина не могла жевать, только сосала еду. Привозили детское питание, памперсы, пеленки.
Мы планировали постоянно забирать ребенка домой из интерната, но для ее здоровья это оказалось не очень хорошо. У дочери неожиданно началась аллергия, она покрылась красными пятнами. Мы сами решили, чтобы ребенок находился под постоянным медицинским контролем. Мы вернули ее в Зверево и продолжали к ней ездить. Сначала с Владой, а когда в 2012 году родился Миша, то и с ним. Я оставалась родителем, не была лишена родительских прав.
Перелом
Я не знала, как дальше жить, но в то же время понимала, что нужна своим дочерям здоровой, сильной. Работа стала моим спасением. Еще в 2006 году я устроилась на местное телевидение, которое было подразделением районной газеты «Заря» в станице Егорлыкской. Я проработала там четыре года, освещала работу власти и проблемы простых людей.
Потом, в 2010–2011 годах, я работала в местном отделе избирательной комиссии Ростовской области. Увидела избирательный процесс изнутри: я не работала на участках и не могла видеть нарушения и вбросы. Я занималась документами, там беззакония не было. В КПРФ ушла, поскольку хотела активно участвовать в жизни общества, расти дальше, не в рядах правящей партии. Но там тоже пробыла недолго.
Я искала себя. Познакомилась с другими активными ростовчанами. В 2014 году мы пытались реанимировать движение «Солидарность», стояли в пикетах за освобождение Надежды Савченко и Олега Сенцова. Наше движение выступало против установки памятника героям Донбасса в Ростове, потому что нельзя пропагандировать братоубийственную войну. Когда убили Бориса Немцова, у меня произошел окончательный перелом. Нельзя было сидеть дома. Я пришла к мысли, что нужно самой идти к правде. Бороться. Потому что за каждой бюрократической проволочкой стоит чья-то жизнь — как, например, жизнь моей Алины.
Я выбрала «Открытую Россию» (Минюст РФ включил движение с список «нежелательных организаций»). В «Открытке» были активисты из разных регионов, мы все сразу «совпали», хорошо понимали друг друга. Фамилии я называть не буду, чтобы их не схватили, как меня. В 2017 году я стала региональным координатором. К нам многие обращались за помощью. Мы занимались вопросом реституции церковных земель, развития городского транспорта, озеленения города.
В 2018 году против меня возбудили одно за другим два совершенно нелепых административных дела. Первое касалось моего участия в дебатах с представителем партии «Единая Россия» Игорем Третьяковым, которые проходили аж в 2017 году в Таганроге. Разве за дебаты можно сажать или штрафовать? Это ведь нормальная форма политического диалога. Второе административное дело возбудили за семинар в 2018 году перед выборами в ростовское Законодательное собрание. Участвовать в выборах — это мое право, в семинаре — тем более. Я никогда и нигде закон не нарушала. И вдруг они мне выписали штрафы.
На самом деле никаких обоснований того, почему они возбуждали эти дела и штрафовали, я так и не увидела. Я была уверена, что нарисовать уголовное дело у них не поднимется рука.
Я даже на несогласованные с властью митинги не ходила: понимала, что можно получить штраф, который нужно оплачивать, а у меня трое детей, мама, их всех кормить и одевать надо.
Никакой опасности я не видела. И сама не представляла никакой опасности. Но кто-то решил иначе.
Видеокамера в спальне
Летом 2018 года в какой-то момент я почувствовала за собой слежку. Иногда видела возле подъезда своего дома совершенно незнакомых людей. Они стояли и посматривали на меня. Иногда я говорила друзьям: «Мне кажется, за мной следят». И тут же мы смеялись над моими страхами. Зачем за мной следить?
Только потом, в материалах своего уголовного дела, я увидела фотографии: вот я сижу в кафе за соседним столиком, вот иду по улице. Ничего криминального на снимках не было.
В моей спальне была скрытно установлена видеокамера. Сотрудники Управления «Э» договорились об этом с моей теперь уже бывшей квартирной хозяйкой. Не знаю, почему она дала свое согласие и как на нее надавили. Пусть это будет на совести тех, кто это сделал.
О камере я узнала уже во время следствия. Она проработала над моей кроватью четыре месяца, с сентября по январь 2019 года. Ничего компрометирующего у меня в спальне не происходило. С мужем мы давно не живем вместе, моя семья — дети и мама. Следователь потом спрашивал про мои отношения с Ходорковским: на записи они услышали, как я говорю своей дочери о платье, которое собиралась надеть на конференцию в Праге. В конференции должен был участвовать и Ходорковский.
Для того чтобы собрать улики на человека, достаточно обычной аудиозаписи, можно было поставить микрофон. Но они же хотели не просто разговоры услышать, а получить картинку. Думаю, что камеру поставили с определенной целью: если не найдут чего-то для уголовного дела, то в случае «удачи» потом на НТВ или еще где-нибудь можно будет запустить компрометирующий ролик.
Любому человеку неприятно узнать, что за ним следят в его спальне. Думаю, это делалось для унижения, для давления на меня, на других активистов. Изучив мой опыт, они должны понимать, что их тоже могут запугивать и преследовать.
«Шевченко, на выводку!»
Раннее утро 21 января 2019 года. Понедельник. Я как обычно собрала сына Мишу в школу. Мы вышли из квартиры — и увидели в подъезде толпу людей. Сколько их было — не помню. Кто-то попросил не закрывать дверь квартиры. Они специально стояли и ждали, когда откроется дверь: если бы они просто позвонили, я бы могла и не открыть, а им было нужно проникнуть в квартиру сразу и наверняка.
Обыск шел до часу дня. Вещи все выбрасывали на пол. Забирали все, что можно использовать против меня: ручки и силиконовые браслеты с надписью «Открытая Россия», документы, мой заграничный паспорт, телефон, ноутбук, два планшета — мамин и мой.
Дети были напуганы, но при мне старались не плакать. Уже потом я узнала, что Влада плакала ночью, а у мамы резко подскочило давление.
Мне срочно нужен был адвокат. Дали позвонить. Я звонила всем адвокатам, которых знала, но было раннее утро и никто, к сожалению, не откликнулся. Сергея Ковалевича нашла правозащита «Открытки», он живет в Ростове, и сразу же согласился меня защищать. Но с ним я встретилась только в Следственном комитете перед допросом.
Потом меня отвезли в изолятор временного содержания. Было очень тяжело. Приходилось привыкать к новым словам и ощущать себя каким-то предметом, которому говорят непонятные слова.
— Шевченко, на выводку!
Слово «выводка» — пожалуй, самое коробящее — я услышала именно там, в следственном изоляторе. В переводе на человеческий язык оно означало, что тебя куда-то выведут и приведут обратно.
Через два дня, 23 января, в изолятор пришел конвойный, крикнул: «На выводку!», и меня повезли в суд. Заехали с черного входа. Меня вывели и спустили вниз по лестнице; я оказалась в глубоком подвале. Никогда не знала, что в Ленинском районном суде есть подвал. Серый. Мрачный. Там все было против жизни. Все, чтобы сломить человека. Стояло несколько железных клеток. Меня посадили в одну из них, размером метр на метр. Поставили рядом конвойного. Я там просидела примерно час, на лавке. Смотрела на исписанные стены: кто-то написал «Мама, прости», кто-то выцарапал номера статей.
В зал суда меня, в наручниках, вели шестеро конвойных. Объяснили, как надо себя вести в клетке, как правильно разворачиваться, чтобы расстегнуть-пристегнуть эти железные наручники.
В суде я просила не ограничивать мою свободу. У меня на руках трое детей и 69-летняя мама, больная гипертонией. Тогда я впервые публично рассказала о своей больной дочери Алине. Ей скоро должно было исполниться 18 лет, и ее нужно было переводить в другое, взрослое учреждение для инвалидов, так положено по нашему закону.
Но судья прочел: «Представляет угрозу конституционному строю, обороноспособности страны, может скрыться за границей» и избрал меру пресечения в виде домашнего ареста на один месяц и 25 дней.
Мне было запрещено выходить из квартиры, пользоваться сотовым телефоном и интернетом, разговаривать с людьми. Исключение составляли самые близкие родственники, адвокаты, следователи, прокурор и судья. Следователь мог мне дать разрешение на посещение врача. Но заболела не я — Алина.
«Я смогла увидеть ее еще живой»
Мне никто не мог дозвониться — телефон забрали еще при обыске. Из Зверевского интерната позвонили моему мужу, а он — моей маме. Сообщили, что Алина заболела обструктивным бронхитом. Так много раз бывало раньше — она заболеет, я сразу приезжаю. Ухаживаю, смотрю постоянно за состоянием ребенка. И Алина всегда поправлялась. Поэтому сотрудники стали мне звонить и в этот раз.
Но в этот раз я не смогла приехать. Нужно было получить разрешение. Мой адвокат тут же направил ходатайство о посещении дочери. Но меня к ней сразу не пустили. Разрешили только звонить и узнавать о состоянии, а Алину тем временем положили в городскую больницу. Она была одна, без меня. Там не было никого, кто мог бы за ней присматривать. Медицинский персонал не обязан сидеть около кровати и кормить больного ребенка. Это должны делать родители.
Но судья Ищенко (эту фамилию я не забуду никогда) посчитал меня настолько опасной, что не отпустил к ребенку в больницу. Думаю, на тот момент установка была такая: максимально ограничить все мои передвижения.
День 30 января помню в подробностях. До шести часов вечера я находилась вместе с адвокатами в Следственном комитете в надежде, что мне разрешат поехать к дочери. Но вместо этого следователь предъявлял мне обвинение по уголовному делу.
В это время состояние здоровья Алины стремительно ухудшалось: утром ее перевели из инфекционного отделения в реанимацию. К обеду состояние характеризовалось как тяжелое, а к 15:30 — как критическое. У Алины остановилось сердце. Ее реанимировали. Только после этого следователь начал запрашивать документы из больницы: нужна была справка, подписанная главным врачом, о том, что дочь действительно находится в тяжелом состоянии. Уже вечер наступал. А я все ждала и ждала разрешения от следователя, который только к шести часам принял решение отпустить меня к дочери, но лишь на двое суток, до 18:00 1 февраля.
Надо было быстро ехать в Зверево. А на чем ехать? Времени уже не оставалось. Меня согласилась отвезти моя подруга, на своей машине. С нее взяли подписку, что она доставит меня из-под домашнего ареста в больницу. Мы вдвоем с ней без конвоя выехали в Зверево. По дороге следователь звонил и узнавал, не свернули ли мы к украинской границе (там от трассы километров тридцать). Наверное, думал, что я сбегу.
В больницу мы приехали поздно вечером, и сразу меня к дочери в реанимацию не пустили — лечащий врач, который мог дать разрешение, уже ушел. Только утром 31 января мне разрешили пройти в реанимацию.
Когда я зашла в палату, Алина была без сознания. Вся в трубках. Я просто упала — ребенок при смерти лежит. Врач подхватила меня и посадила на кровать. Я смогла увидеть ее еще живой.
Когда она умерла, меня сразу повели писать объяснительную главврачу, что я не имею претензий. Потом мы дождались звонка от следователя, что можно уехать домой.
Никто не хотел, чтобы так случилось. Чтобы моя дочь умирала так. Но все эти проволочки, согласования, недоверие привели к трагедии. Думаю, что если бы меня отпустили вовремя, и я была рядом с Алиной, этого бы не случилось. А тут фактически за день ребенок сгорел.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Когда я приехала, наконец, домой к двум своим детям, они были все зареванные — потеря сестры их потрясла. Но, увидев меня, все взяли себя в руки: и Миша, и Влада, и мама. Я попросила всех собраться, потому что нужно было организовать похороны. С холодной головой все сделать. Сразу же пришел следователь. Я боялась, что и тут будут сложности. Но он сказал, что на похороны меня отпустит.
На Северном городском кладбище ко мне никому нельзя было подходить, даже чтобы просто высказать слова поддержки. Я стояла одна. Как прокаженная. Не имела права ни с кем говорить.
Алину кремировали. Урна с ее прахом у нас до сих пор стоит дома. Мы хотим поехать и развеять ее прах где-то в горах или на море. Ведь Алина всю свою жизнь пробыла в четырех стенах.
Взрослые игры
Следователи, прокурор, судьи, конвойные. Все это были новые для меня люди. Видишь человека впервые, но понимаешь, что от него зависит твоя дальнейшая жизнь. Я старалась их изучать, наблюдала за ними. Это разные люди: есть пожестче, есть помягче.
Никто меня не оскорблял. Мне кажется, они видели, что я держусь достойно. Они не смели вести себя оскорбительно по отношению ко мне. Мы общались два года, все это время невозможно было постоянно находиться в состоянии противодействия. Это были такие взрослые игры — только с тяжелыми последствиями для меня.
Они прощупывали меня, ждали, не скажу ли я что-нибудь такое, что можно сразу пришить в уголовное дело как доказательство моей вины. Это совершенно незнакомые люди, которые изначально к тебе относятся враждебно. И с ними нужно выстроить отношения, показать, что ты — нормальный человек, адекватный, не преступник. И то, что они делают, — это все зря. Ты пытаешься склонить их на свою сторону, а они пытаются раскрутить тебя, чтобы получить больше информации.
Им приказали сделать на меня уголовное дело, они и делали. Но я к ним нормально отношусь. Никакой ненависти у меня нет. У них у всех есть семьи, кошки, собаки. Сейчас иногда вижу, как они с ними гуляют на улице. То, как они мое дело восприняли, — это на их совести пусть остается.
Дух добра
Суд снова и снова продлевал мой домашний арест, всего я провела так два года. Жесткие ограничения действовали в течение года и одного месяца. Потом сделали послабление — разрешили выходить на прогулку. Я это связываю с тем, что следствие закончилось, и мое дело передали в суд.
За эти два года я стала другим человеком. Мне кажется, повзрослела. Ушло детское отношение к миру. Когда оказываешься в изоляции, начинаешь искать силы, чтобы выжить. Я стала писать автобиографическую книгу, описывала каждый свой день. Со временем многое забывается, а мне хотелось сохранить память о домашнем аресте, об испытаниях, которые выпали мне и моей семье, до самых мелочей.
Еще я учила наизусть стихи, потому что вне социума все быстро забывается. Люблю Бориса Пастернака. «Нобелевская премия» сейчас очень перекликается с моим ощущением мира:
«Я пропал, как зверь в загоне. Где-то люди, воля, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет».
И в конце: «Но и так, почти у гроба, Верю я, придет пора — Силу подлости и злобы Одолеет дух добра».
Я думала о том, что рано или поздно эти испытания закончатся, и я смогу жить нормальной жизнью, как раньше. Свободно гулять по улицам. Но два года я жила в постоянном напряжении, хотя «дух добра» иногда давал о себе знать: попадались добрые люди. Сергей, сотрудник ФСИН, был очень хорошим человеком. Недавно он умер от ковида, мне его очень жаль. Именно он забирал меня из суда, когда мне назначили домашний арест. Сергей мог тоже все сделать жестко, как это делали другие. После изолятора, где были ужасные условия, после того, как меня держали в подвале суда и водили в наручниках под конвоем, простое человеческое отношение воспринималось как чудо.
Сергей по-простому объяснил, что сейчас мы поедем домой. Спросил, на какую ногу надеть браслет. До сих пор не знаю, зачем он это спросил и какая разница, на какой ноге браслет. Он всегда старался помочь. Я говорила: «Не хватает свежего воздуха» — Сергей открывал окно в машине. Или парковался подальше от суда, чтобы мы могли немного пройтись. Или мы приезжали на судебное заседание пораньше и стояли несколько минут на улице, так он давал мне подышать. Я понимаю, что это дико звучит — «давал подышать». Но в тех условиях любой шаг навстречу казался целым подвигом.
Из меня сделали страшную преступницу, никаких поблажек я не получала. И когда человек шел навстречу, я была очень благодарна — он мог бы ничего не делать.
Безусловно, в этой системе есть жестокие люди, но не все они такие.
Условно
Я была уверена, что буду сидеть. Следователи собрали 29 томов уголовного дела. Морально было очень тяжело. Смерть Алины и последние дни перед приговором — это были самые тяжелые моменты. Мы в семье все время говорили об этом: мама плакала, а дети снимали меня на видео. На память. Я там все время шучу, чтобы они потом смеялись при просмотре.
На кружке, которую я специально подарила своему сыну Мише, написано «Улыбайся!». Это и моя инструкция для жизни. Я попросила сына не грустить, если меня посадят. Попросила, чтобы он всегда смотрел на эту надпись с утра и улыбался. Он и сейчас из нее пьет. Еще я записала несколько голосовых сообщений о том, как я его сильно люблю. И чтобы он не ругался с сестрой. А он их прослушал только спустя три дня после приговора.
Перед последним заседанием в суде я записала на видео инструкции для мамы и детей. Обычные вещи: как включить духовку, что делать, если отключат свет, если потечет кран. Ни дочь, ни я эти инструкции не удаляем из телефона, потому что я еще в подвешенном состоянии. В любой момент условный срок могут заменить на реальный. Надеюсь, этого не будет.
На последнее заседание я взяла с собой сумку. Мне кажется, она была небольшой. Влада мне помогала ее собирать. Дочь очень переживала, все ли у меня есть, подкладывала и подкладывала разные вещи. «Это не забудь, и вот это не забудь». Ходила в магазин, покупала для меня книжки, блокноты, тетради. До последнего переживала, переспрашивала: «Ты все положила?» Я ей еще инструкции дала о том, как правильно делать передачи в СИЗО, если будет обвинительный приговор, потому что осужденного после приговора сразу везут в СИЗО.
В мае Владе исполнится семнадцать, она учится в десятом классе. За эти два года она очень повзрослела, может и меня поправить, когда видит, что меня «заносит». Хорошо отстаивает свои границы. Мне нравится, что она не устраивает из всего этого трагедии. На днях рассказала, что ей написала знакомая девочка, у которой возникли сложности с матерью: «Я хотела бы таких отношений, как у тебя с твоей мамой». А сама Влада однажды мне сказала: «Если бы этого не произошло, я бы не была тем, кем стала сейчас. Я ни о чем в жизни не жалею».
Я тоже ни о чем не жалею. Но есть трагические моменты, которые моя семья не должна была пережить. Они этого не заслужили.
Приговор мне оглашали 18 февраля, почти целый день, с небольшим перерывом. Судья говорила так тихо и быстро, что я многого не поняла. Семилетний Миша так устал, что стал засыпать. Когда сказали «условно», ко мне бросилась дочь.
«Хочется быть такой, какая я есть»
Все два года, пока я находилась под домашним арестом, я молчала. Люди читали все, что пишет моя дочь Влада на своей странице в фейсбуке, и рисовали себе такой образ в голове, какой им видится. Сейчас, выйдя на условную свободу, я могу не совпасть с ожиданиями людей. Наверное, впервые в жизни мне и не хочется совпадать ни с чьими ожиданиями. Хочется быть такой, какая я есть.
Участвовать в выборах, наблюдать за ними, ходить на митинги мне нельзя в любом качестве — я осуждена условно по политической статье, и мне нужно держаться подальше от всего этого, чтобы не попасть за решетку по-настоящему.
Но сейчас есть много сфер, где можно проявить себя как активный гражданин. Я себя ограничивать не собираюсь.
Буду больше заниматься детьми. Вообще мне кажется, что надо больше обращать внимание на своих детей, любить их такими, какие они есть, интересоваться процессом образования. То, что сейчас делается с образованием, — это очень, очень опасно. Регулирование просветительской деятельности, например. Под этот закон может попасть каждый, в том числе репетиторы. Мне кажется, контролировать всю просветительскую деятельность невозможно и довольно опасно. Тема образования меня очень волнует как родителя и как преподавателя. Я сейчас занимаюсь репетиторством.
Детей надо беречь и учить. Я учу свою дочь, чтобы она смотрела информацию в разных источниках. Черпать информацию из одного школьного учебника — это неправильно. Нужно слушать подкасты, книжки читать, фильмы смотреть, все это вместе обсуждать. Так создается полная картина мира. А через одно только школьное образование она становится однонаправленной.
Это касается и гендерных ролей. Есть такое жизненное клише, что величайшее счастье для женщины — выйти замуж и рожать детей. Никто ее не спрашивает, хочет ли она замуж, хочет ли она детей. Женщина имеет полное право не хотеть ни того, ни другого — и работать на той работе, где может полностью раскрыться. Никто, к сожалению, не слышит это женское мнение, даже в школе. Девочки идут готовить, а мальчики — делать табуретки. Мне в детстве всегда хотелось делать табуретки. Мне это было намного интересней, чем борщ готовить.
Я очень много встречаюсь с молодыми людьми, студентами, школьниками, и вижу: все хорошо. Мне нравятся эти люди, которые не смотрят телевизор, которые формируют свое мнение самостоятельно. Они на самом деле кажутся взрослее меня. И это не те люди, которые будут голосовать послушно или что-то подрисовывать на избирательных участках.
Нас ждет смена поколений. Это неизбежно. Это вопрос времени. Хочется, конечно, прямо сейчас жить свободно, спокойно, не оглядываясь по сторонам. Но придется немного подождать.
Полина Ефимова «Новая» совместно с изданием «Гласная»
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68