«Новая газета. Журнал»Общество

Спасти капитана Копейкина

Или спастись от капитана Копейкина: разоружить, демобилизовать, реинтегрировать. Ирина Лукьянова — о возвращающихся с войн

Спасти капитана Копейкина

Фото: ITAR-TASS

Жил-был капитан Копейкин, воевал в 1812 году. Где-то под Лейпцигом или под Красным оторвало ему руку и ногу. Тщетно искал капитан помощи у власть имущих и стал разбойником. Обо всем этом без малого двести лет назад Гоголь написал в «Мертвых душах». Отчего же повесть о капитане Копейкине то и дело вспоминают нынешние политологи?

Понаведайтесь на днях

«Повесть о капитане Копейкине» приводится в 10-й главе «Мертвых душ». Почтмейстер рассказывает эту историю чиновникам, которые собрались у полицмейстера, чтобы обсудить, кто такой Чичиков, покупающий мертвые души, — уж не переодетый ли Наполеон? Почтмейстера вдруг озаряет: да ведь Чичиков — это капитан Копейкин! И дальше он с бесконечными экивоками и оговорками — «в некотором роде», «можете представить себе», «судырь ты мой» — рассказывает столь же печальную, сколь и типичную («в некотором роде») историю о честном служаке, который после войны напрасно рассчитывал на помощь государства, за которое воевал. И даже родной отец не помог ему, а просто сказал: «Мне нечем тебя кормить, я, — можете представить себе, — сам едва достаю хлеб».

Капитан Копейкин отправился в Петербург просить монаршей милости, поскольку «тогда еще не сделано было насчет раненых никаких, знаете, эдаких распоряжений; этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете представить себе, в некотором роде, гораздо после». Петербург потрясает его своим великолепием — и своей дороговизной: рубль в день за еду, и цирюльнику надо платить, а квартиру не снимешь — «кусается страшно»… И заработать на жизнь ему, безрукому и безногому, умеющему только воевать, нечем.

Капитан Копейкин. Рисунок Петра Боклевского. Источник: википедия

Капитан Копейкин. Рисунок Петра Боклевского. Источник: википедия

Он отправляется к министру (в подцензурных редакциях — просто «к самому начальнику, к вельможе»), чтобы просить пенсиона. Тот живет роскошно: «драгоценные марморы» на стенах, ручки на дверях такие, что надо сперва руки с мылом мыть, чтобы их потрогать, швейцар на дверях «смотрит генералиссимусом»… Капитан Копейкин ждет генерала часа четыре — только для того, чтобы услышать «понаведайтесь на днях».

Воодушевленный обещанием капитан «кутнул»: «зашел в Палкинский трактир выпить рюмку водки, пообедал, судырь мой, в «Лондоне», приказал подать себе котлетку с каперсами, пулярку спросил с разными финтерлеями; спросил бутылку вина, ввечеру отправился в театр» — и чуть даже не соблазнился «стройной англичанкой», но отложил такую роскошь до получения пенсиона.

Через три-четыре дня капитан снова идет к министру — и слышит, что надо дождаться возвращения государя из заграничного похода: «Тогда, без сомнения, будут сделаны распоряжения насчет раненых, а без монаршей, так сказать, воли я ничего не могу сделать».

Но дожидаться государя капитану нет возможности, поскольку денег в обрез:

«То, бывало, едал щи, говядины кусок, а теперь в лавочке возьмет какую-нибудь селедку или огурец соленый да хлеба на два гроша, — словом, голодает бедняга, а между тем аппетит просто волчий». А Петербург дразнит его громадными арбузами, семгой и прочими «финтерлеями».

Капитан Копейкин снова является к министру, снова слышит предложение подождать — и заявляет в сердцах, что не сойдет с места, пока его дело не решится. Министру предъявлять ультиматумы бесполезно: «Хорошо, говорит, если вам здесь дорого жить и вы не можете в столице покойно ожидать решенья вашей участи, так я вас вышлю на казенный счет. Позвать фельдъегеря! препроводить его на место жительства!»

По дороге капитан Копейкин размышляет: министр ему предложил самому изыскать средства для пропитания? — что ж, он их изыщет.

Почтмейстер заканчивает свою историю так: «Итак, куда делся Копейкин, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судырь мой, не кто другой…»

«Мертвые души». Иллюстрация к «Повести о капитане Копейкине».

«Мертвые души». Иллюстрация к «Повести о капитане Копейкине».

Что не понравилось цензуре

Чиновников рассказ почтмейстера не впечатляет: у Чичикова и руки, и ноги все на месте. Однако цензуру «Повесть о капитане Копейкине» так впечатлила, что цензор Александр Никитенко ее разом запретил. Никитенко при этом вовсе не был каким-нибудь меднолобым ретроградом. Его отец был крепостным крестьянином, а сам он окончил Петербургский университет и со временем стал его профессором. Кстати, Никитенко много лет вел дневник, который стал для исследователей литературы и общественной жизни XIX века очень важным документом. В дневнике он довольно язвительно отзывался об эпохе николаевского правления, но из благоразумия называл Россию «Сандвичевыми островами». Так сегодня зет-военкоры критикуют порядки в «армии Лаоса». Никитенко всё понимал — в том числе, конечно, и то, что даже если он пропустит в печать историю капитана Копейкина, то его самого потом отправят на гауптвахту — он там сиживал пару раз за недостаточную бдительность. И Никитенко, конечно, написал Гоголю, что шансов на публикацию «Повести…» нет: в таком отрицательном ключе в ней изображено государство и его важнейшие должностные лица. А критиковать в те времена не дозволялось не только министров, но даже фельдъегерей: именно из-за пропущенной в печать критики фельдъегеря Никитенко однажды сидел на гауптвахте.

Гоголь был не готов смириться с запретом «Повести…»: «Это одно из лучших мест, — писал он Александру Никитенко. — И я не в силах ничем залатать ту прореху, которая видна в моей поэме».

Он был согласен на уступки цензуре: убрал «министра», убрал слово «превосходительство», даже сделал Копейкина не голодающим ветераном войны, а человеком, неумеренным в своей жажде наслаждений, — так что теперь всем должно было стать ясно, что тот «сам причиной своих поступков». Он даже был готов назвать Копейкина Пяткиным, если цензуру пугает эта фамилия.

Почему фамилия пугала цензуру — тоже понятно: в народе давно бытовала песня о «воре Копейкине», известном разбойнике. И фамилия «Копейкин» не потому дана капитану, что он, как Чичиков, одной копейке доверяет, — совсем наоборот, в черновой редакции повести говорилось: «…Всё это привыкло, знаете, к распускной жизни, всякому жизнь — копейка, забубенная везде жизнь, хоть трава не расти».

Капитану Копейкину жизнь — копейка, она ему вовсе не мила, если есть нечего: ему настолько нечего терять, что он храбро пререкается с министром.

Гоголь старательно менял капитана Копейкина в худшую сторону, стремясь изобразить его рабом низменных страстей в подцензурном варианте: пусть всем кажется, что капитан сам виноват.

Он, оказывается, буйного нрава («побывал и на гауптвахтах и под арестом»), и скромным пособием, которое ему обещает министр (под влиянием цензуры и министр смягчился), он вовсе не удовлетворен, поскольку привык к «распускной жизни»: «Мне нужно, говорит, съесть и котлетку, бутылку французского вина, поразвлечь тоже себя, в театр, понимаете». Словом, не герой, а искатель удовольствий за казенный счет.

Гоголь был готов и на это — чтобы только осталось самое главное: ощущение мертвящей пустоты там, где капитан Копейкин рассчитывает на человеческое участие и понимание. И его отчаянная готовность добывать средства к пропитанию самостоятельно — отчего он и превращается в разбойника.

В черновиках Копейкин становился не просто разбойником и грабителем — а своебразным Робин Гудом: во второй черновой редакции он не грабит обычных людей, не берет их личное имущество, а присваивает только казенное: «...как только какой-нибудь фураж казенный, провиянт или деньги... всё носит, так сказать, имя казенное, спуску никакого». Копейкин мстит государству. А потом сбегает в Америку и оттуда пишет письмо государю, где объясняет, почему стал разбойником, и просит заботиться об инвалидах. Впрочем, Америки и письма государю не было уже в чистовом варианте.

«Повесть о капитане Копейкине»

«Повесть о капитане Копейкине»

Бунт и месть

Благородных разбойников ко времени публикации «Мертвых душ» в литературе уже было полным-полно — начиная от шиллеровского Карла Моора и заканчивая пушкинским Дубровским. Пушкина вообще интересовал сюжет «благородный человек становится разбойником», об этом много и подробно писал Юрий Лотман.

Стать благородным разбойником — это такой способ самостоятельно вершить справедливость в отчаянно несправедливом обществе, где не остается никакой надежды доказать свою правоту. Дубровский становится разбойником, потому что оскорблен не только Троекуровым, но и государственным правосудием: теперь он сам свершает свой суд. Благородный разбойник — бунтарь: недаром и капитан Копейкин в черновиках собирает шайку из беглых крестьян, и соратниками Дубровского становятся его крестьяне, не желающие быть крепостными Троекурова. Бунтуют те, кому больше ничего не осталось, кому жизнь — копейка.

Впрочем, не всякий грабеж — бунт и месть. Иногда просто желание котлетки и французского вина, как в подцензурной редакции: там капитан Копейкин не просто голоден — он желает вкусно есть и развлекаться.

Всё это одновременно и размывает гоголевский первоначальный посыл, и приближает повесть к нашим дням. Капитан Копейкин перестает быть однозначным: он уже не просто обиженный властью герой войны — он человек несдержанный, вспыльчивый, склонный к излишествам, побывавший под арестом и на гауптвахте, — что никак не отменяет государственных обязательств перед ним.

И получается очень опасный для тогдашней цензуры сюжет: государство само создает преступника, разбойника, выпихивает добропорядочного гражданина и даже героя на обочину жизни.

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68

Война участвует во мне

Что же говорит нам сегодняшним этот сюжет? А говорит он, что когда с войны приходят вооруженные люди, привыкшие к насилию и повидавшие такого, чего ни один человек видеть не должен, вряд ли стоит ожидать от них, что они, как другой гоголевский герой, будут смиренно терпеть всё, что ни выпадет на их долю, и только повторять «господа, зачем вы меня обижаете?» — впрочем, даже и этот герой взбунтовался, хотя и после смерти.

История возвращения героя с войны настолько же не нова, насколько не новы войны. Одиссей приходит домой после десяти лет войны и десяти лет странствий — и готовит кровавый пир для женихов, посмевших осаждать его жену и разорять его дом. Возвращение Агамемнона у Эсхила оказывается началом новой трагедии. Шекспировский Кориолан, гордый и высокомерный военачальник, настоящая боевая машина, неспособен жить по гражданским законам.

Двадцатый век дал целую плеяду авторов, пытавшихся осмыслить судьбы военного поколения после войны, — от Ремарка, Фолкнера и Хемингуэя до Светланы Алексиевич. В их произведениях особенно остро звучит тема разочарования, внутреннего опустошения вчерашних фронтовиков. Демобилизованные глубоко травмированы, неспособны доверять кому бы то ни было, кроме боевых товарищей, и пребывают в постоянном конфликте с послевоенным обществом, которое занято только своей «распускной жизнью», если говорить по-гоголевски, или «просперити», если по-фитцджеральдовски.

Цивилизация для них — «огромная башня лицемерия» (Дос Пассос). Они пытаются найти в жизни настоящее — но для души, оглушенной войной, все недостаточно настоящее — так что они напиваются до полусмерти, гоняют на бешеной скорости, увлекаются корридой: азарт, сильные эмоции, опьянение — всё это позволяет им почувствовать себя живыми.

Легализация насилия

Было бы натяжкой, однако, придавать капитану Копейкину сходство с «потерянным поколением», жившим через сто лет после него. Копейкину дай пенсион — и никуда он не потеряется, несмотря на свое увечье. Он даже не романтический герой, как Дубровский. Он мыслит просто и рационально: денег нет, а есть хочется. Государство призвало на опасную службу, а помогать справляться с последствиями не хочет.

Жить как-то надо, оружием владею — остается разбой. Та же ясная логика XIX века толкала девушек на панель — и писатели видели в них уже не воплощение безнравственности, как в прежние времена, а мучениц социального строя и «жертв общественного темперамента».

И, конечно, один Копейкин может возглавить разбойничью шайку, а миллионы копейкиных начинают менять историю. Было бы слишком просто, однако, утверждать, что солдаты Первой мировой пришли с фронта и сделали революцию, а солдаты Второй мировой вернулись и учинили послевоенный бандитизм. Всё сложнее и драматичнее.

Художник Сергей Чайкун, иллюстрация к «Мёртвым душам», 2008 год

Художник Сергей Чайкун, иллюстрация к «Мёртвым душам», 2008 год

Работы современных историков (например, Орландо Файджеса, Джошуа Санборна, Питера Холквиста, Бориса Колоницкого) рисуют картину предреволюционной России как милитаризованного, пронизанного насилием общества. Миллионы людей научились обращаться с оружием и убивать. Война обессмыслилась, а военная дисциплина разрушилась гораздо раньше, чем разрушилось государство, и по стране пошли миллионы вчерашних солдат — не демобилизованных, а самовольно ушедших с фронта. У них было оружие, они были полны ненависти, их можно было легко организовать — и именно поэтому любая политическая сила могла быстро создать свое вооруженное формирование. И фронтовики стали не столько главной движущей силой, сколько главным ресурсом для всех сторон конфликта: помимо убежденных красных и убежденных белых на всех фронтах было много ни в чем не убежденных мобилизованных, которых поочередно ставили под ружье то одни, то другие. И еще — убежденных дезертиров: «Наплевать, наплевать, надоело воевать, моя хата с краю, ничего не знаю».

Гражданская война оказалась психологически возможной после четырех лет мировой войны: насилие перестало казаться чем-то невообразимым. Дикое зверство, проявленное с обеих сторон и многократно задокументированное, вполне сопоставимо со зверствами времен Второй мировой (людей уже жгли в топках заживо, но еще не делали этого в промышленных масштабах; еврейские погромы и массовые расстрелы в рамках террора — то красного, то белого — сопровождали едва ли не каждую смену власти в городах, переходивших из рук в руки). Братоубийство, сыноубийство и отцеубийство перестали казаться таким грехом, от которого небо должно упасть на землю: вот вам «Родинка» Шолохова, вот вам «Письмо» Бабеля.

Опыт людей, прошедших Вторую мировую, был не менее, а возможно, и более травматичным, поскольку изменилась сама война — но государство не находилось в стадии распада и железной рукой удерживало вооруженные массы демобилизующихся.

Разрушенная экономика, голод, беспризорность — всё вносило вклад в рост преступности. Но не фронтовики были ее движущей силой. Фронтовики, возвращаясь к мирной жизни, шли работать в милицию, госбезопасность, партийные и советские органы, занимались восстановлением экономики. Перед ними стояли ясные созидательные задачи, за ними была правота победителей — а это довольно мощный способ избежать тотального разочарования, свойственного «потерянному поколению».

Преступный мир тоже пополнялся фронтовиками. Обычно это были люди, которым не доверяла советская власть: попавшие в окружение, побывавшие в плену, бывшие на оккупированных территориях; люди, которые и сами не доверяли советской власти, с тяжелым личным и семейным опытом репрессий; люди, искалеченные войной душевно и физически, привыкшие к насилию. Австралийский историк Марк Эделе, исследовавший опыт реинтеграции ветеранов в СССР, подчеркивает, что в подавляющем большинстве ветераны успешно вернулись к мирной жизни; некоторая часть демобилизованных действительно попала в преступную среду, но Эделе скорее связывает послевоенный взлет преступности с тяжелым состоянием экономики, голодом, дефицитом жилья, проблемами управления и большим количеством оружия на руках у населения.

Роберт Дейл, исследователь демобилизации, изучавший вопрос возвращения фронтовиков в Ленинград, обращает внимание на свойственное ветеранам ощущение — «мы спасли страну, а теперь никому не нужны», однако не выводит из него напрямую ухода ветеранов в уголовную среду: куда чаще эта обида порождала бытовое насилие или выход в теневую экономику, чем бандитизм как таковой.

Елена Зубкова, автор книги «Послевоенное советское общество: политика и повседневность. 1945–1953», среди проблем фронтовиков, возвращающихся домой, называет жилищный кризис, проблемы с трудоустройством, разочарование в идеалах, сложности, возникающие в адаптации инвалидов, бытовые конфликты — но не массовый уход в бандитизм.

Амир Вайнер в своей книге Making Sense of War рассуждает о том, как война изменила советское общество. И приходит к закономерному выводу: она изменила представления о допустимом уровне насилия.

Значит ли это, что Гоголь был неправ? Ничуть. Современные историки показывают, что война не обязательно производит разбойников.

Разбойники появляются при неудачном переходе от войны к мирной жизни — когда государство не хочет или не может предложить участнику войны новое место в обществе, не признает своей ответственности перед ним.

Двойной опыт насилия

Нынешний исторический период резко отличается от предыдущих тем, что среди возвращающихся к мирной жизни будет значительно больше людей, ушедших воевать из мест лишения свободы, уже осужденных за тяжкие (и часто насильственные) преступления. Пройдя через боевые действия, они получили опыт применения крайнего насилия. Многие из них были освобождены от наказания. Это совсем не то же самое, что демобилизация 1945 года или повальное дезертирство 1917-го. И задача послевоенной адаптации накладывается здесь на задачу ресоциализации, реинтеграции и реадаптации после отбытия наказания. Современная криминология давно считает, что для безопасности общества недостаточно просто наказать преступника. Если общество хочет, чтобы он больше не совершал преступлений, оно должно заниматься ресоциализацией бывших осужденных.

Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»

Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»

А исследователи военных конфликтов говорят о реинтеграции ветеранов. И то, и другое — по сути, один вопрос: как вернуть человека, привыкшего к насилию, в жизнь, где проблемы насилием не решаются.

Однако обычно общества решают или одну задачу, или другую. Решать две сразу, да еще в массовом порядке, мало кому приходилось. Однако такой опыт тоже существует.

Задачу одновременно уголовной, психологической и социальной реинтеграции решали в Руанде, когда десятки тысяч осужденных за участие в геноциде вернулись в свои общины после отбытия наказания или после амнистии.

Многие участники Балканских войн были осуждены и возвращались в общество с двойным опытом насилия — тюремным и военным.

В Колумбии программы DDR (разоружение, демобилизация, реинтеграция) распространялись и на боевиков, которые во время войны участвовали в наркоторговле, похищениях людей и других тяжких преступлениях.

Не все эти программы были успешны. Здесь вообще трудно говорить о хорошем опыте — и куда легче говорить о плохом.

В Руанде пересажать пожизненно всех участников геноцида было невозможно: никакая пенитенциарная система не вместит столько заключенных, страна просто перестала бы существовать. Поэтому возникла система судов гачача, несовершенная и политизированная, но нацеленная на осуждение и наказание преступника — однако и на его возвращение в общество. И если этой системе не удалось добиться полного восстановления справедливости, то ей удалось предотвратить новую войну.

В Колубмии боевиков тоже не посадили на десятки лет, а обязали признать вину, возместить пострадавшим ущерб, участвовать в восстановительных работах и пройти программы реинтеграции. Это возмутило родственников погибших, которые спрашивали, почему убийцы их близких остаются на свободе. Специалисты по реабилитации отвечали на это: вопрос не в том, чего они заслуживают, а в том, хотим ли мы, чтобы через пять лет они опять ушли в лес с автоматами.

На Балканах до сих пор нет ясных ответов на многие вопросы о военных преступлениях. Споры продолжаются, война живет в памяти и в политике.

Современная наука не противопоставляет наказание и реинтеграцию в общество. Самые успешные модели возвращения вчерашних комбатантов и осужденных в общество обычно сочетают установление виновных, их наказание, компенсации жертвам и программы, уменьшающие риск нового насилия.

Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»

Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»

Разумеется, вопрос о том, можно ли реабилитировать преступников, заслуживающих наказания, еще не раз встанет в ходе обсуждения этой темы: условного капитана Копейкина надо либо пожалеть и включить в программы реабилитации, либо назвать преступником и наказать. Казнить нельзя помиловать. Но выбор между справедливостью и безопасностью для общества — ложный. Обществу приходится думать и о том, и о другом одновременно. Можно расследовать военные преступления, судить виновных, назначать им наказания — но при этом думать о том, что произойдет дальше. Человек не исчезнет после приговора — он будет жить рядом с этим обществом, а потом в него вернется.

Конец всех ограничений

Современная Россия, однако, выбирает иной путь. Она не говорит своим ветеранам «вы нам не нужны» — по крайней мере, на самом высоком уровне их называют героями и новой элитой, осыпают наградами и льготами. Но это не решает проблемы, а создает новые. Символическое признание не заменяет ни правосудия, ни реабилитации, ни контроля над насилием. Если назвать человека героем, его травмированная психика не станет здоровой, а сам он не окажется более готовым к мирной жизни и менее опасным для близких.

Государство разработало для нынешних ветеранов систему исключительных правовых и социальных мер: в 2024 году приняты законодательные нормы об освобождении от уголовной ответственности при заключении контракта, недавно появилось решение о списании им долгов по кредитам. Бывшие солдаты существуют в режиме исключений (впрочем, как обычно, наверху забота и громкие слова, внизу «приходите завтра»; достаточно почитать, на что военнослужащие и члены их семей жалуются уполномоченному по правам человека, привет капитану Копейкину).

Опасно не только игнорировать бывшего солдата, пока он не подастся в разбойники. Опасно и другое: когда забота превращается в систему исключений, прежняя вина списывается, новые эпизоды насилия не получают публичной оценки, социальные обязательства подменяются ритуалом награждения — общество получает не реинтеграцию, а легализацию особого статуса: для человека отменяются все правила. Способствует ли это его возвращению в мирную жизнь?

Да и будет ли она вовсе — и для него, и для всего общества?

Этот материал вышел в двадцать первом номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow