18+. НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ГЕНИСОМ АЛЕКСАНДРОМ АЛЕКСАНДРОВИЧЕМ ИЛИ КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА ГЕНИСА АЛЕКСАНДРА АЛЕКСАНДРОВИЧА.

Иллюстрация Йозефа Лады
1. Идиот
Все мы выросли на Гашеке, даже маршал Гречко. После вторжения в Чехословакию в 1968 году он, раздраженный переговорами с чехословацким руководством, в сердцах воскликнул: «Мы тоже читали Швейка!»
Свидетель и участник тех событий, однокашник Горбачева Зденек Млынарж объяснял природу этого знаменитого героя несчастной географией:
«У чехов всегда был выбор только между большим и меньшим злом. Этому народу не свойствен мессианский комплекс: гоняться за танками с метлой не соответствует нашему представлению о героизме. Так что не случайно именно у нас родился Швейк».
Возможно, это и так. Но к стечению исторических обстоятельств необходимо добавить заслугу автора, создавшего уникальный, незаменимый и совершенный в своей убедительности персонаж — солдата Швейка.

Ярослав Гашек. Фото: википедия
Главное, что надо о нем знать, находится уже в пятой строчке романа. Это заявление о намерении. Нам предлагают еще одну «историю, рассказанную идиотом» («Макбет»): Швейк «после того как медицинская комиссия признала его идиотом, ушел с военной службы и теперь промышляет продажей собак».
Идиотизм — определяющая черта героя. Но это и главная тайна даже не книги, а образа, который перешагнул через переплет, чтобы зажить самому по себе в любых напоминающих его родину условиях, на что и намекал маршал.
Если идиот Достоевского слишком хорош для нашего порочного мира, то Швейк — в самый раз. Он соответствует окружающему и побеждает его благодаря своей природе, которую нельзя объяснить ни до конца, ни убедительно.
Проще всего решить, что Швейк притворяется, как, скажем, Гамлет. Его «слабоумие», на котором настаивает каждый встречный, как и в случае с принцем, лишь разубеждает нас в диагнозе — но не до конца. Швейк слишком прост для притворства. Он не выдает себя за другого, он и есть другой. В этом его уникальность во всем романе. Секрет идеальной маскировки заключается в том, что ни мы, ни сам Швейк не знаем, идиот ли он. Достаточно того, что ему удобно им быть и слыть.
Конечно, мы понимаем, что утрированная лояльность по отношению к идиотской власти — издевательство над ней, что так сильно раздражало все того же маршала.
Но этот щедринский прием («Знали они, что бунтуют, но не стоять на коленах не могли») отнюдь не исчерпывает запутанные отношения Швейка с миром. Он вписывается в окружающую среду именно потому, что не играет роль, а проживает ее, вливаясь без остатка.
Швейк — комплекс противоречий, воплотившийся в плотного человечка с «глупыми, добрыми», как настаивает приписанный ему постоянный эпитет, голубыми глазами.
Герой плутовского романа, который кажется родичем Швейку, всегда себе на уме, ибо ищет выгоды. Но этот категорически небравый солдат пытается всего лишь уцелеть в неподходящих для этой цели условиях, которые называются мировой войной.
— В нее, — объясняет на пальцах автор, — Швейк вступает в качестве представителя «народа, которому предстоит изойти кровью за интересы, абсолютно чуждые ему».
2. Империя
Собственно войны в книге не так много, как могло бы быть, учитывая ее полное название: «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны». Впрочем, трудно было ожидать другого от героя, который, предупреждает автор уже во введении, «не поджег храма богини в Эфесе, как это сделал глупец Герострат, для того, чтобы попасть в газеты и школьные хрестоматии».
Заслуга Швейка в том, что он самим своим неуклюжим обликом компрометирует рыцарский идеал, угробленный в окопах Первой мировой. Он в ней и не собирался сражаться, ибо знал, что она была никому не нужна. Чуть ли не единственное свидетельство успеха австрийской армии, мимоходом замечает автор, — снимок из Сербии, «где была сфотографирована повешенная семья: маленький мальчик, отец и мать».
Когда весь этот кошмар завершился, Швейк, отрицавший хоть какой-то смысл этой войны, оказался прав. Но из-за этого и автор, и его герой попали в двусмысленное положение. Врагами в книге служит не батальный противник, которого мы даже не видим, а «свои», если таковыми можно считать Австро-Венгерскую империю, ее верных слуг, садистов и палачей. Все это отразилось на книге Гашека, названной Бахтиным «дезертирской».
Надо признать, что Австро-Венгерской империи у нас крупно не повезло. То, что мы о ней знали, пришло через прозу двух любимых писателей — Гашека и Кафки. Мы даже не очень понимали, чем они разнятся, потому что обоих прикладывали к своим болячкам.
Лишенная цели, смысла и оправдания одряхлевшая империя была чужой и чуждой. Швейк не без основания считал ее бесконечно идиотской и опасной. Он судил о ней примерно так, как Фазиль Искандер о своем опыте обращения с советской властью.
— Всю нашу жизнь, — говорил он, — мы были вынуждены играть в шахматы с буйным сумасшедшим, следя за тем, чтобы не выиграть.
Швейк был гроссмейстером этой имперской игры и выходил сухим из воды даже тогда, когда выхода не было вовсе.

Книга Ярослава Гашека «Похождения бравого солдата Швейка»
Герою Кафки не повезло таким родиться. Он играл по правилам, но известным не ему, а умонепостигаемой власти. И это сближает двух персонажей: виновны без вины.
К. из «Процесса», как и Швейк, не знает, за что власть его карает. Но оба признают такое положение вещей неизбежным. Абсурд — естественное состояние империи. Поэтому он не удивляет, когда прячется от невнимательного взгляда:
«Старушку судил военный суд, и ввиду того что ничего не было доказано, ее отвезли в концентрационный лагерь в Штейнгоф».
Понятно, почему восторженные читатели сперва Гашека, а потом и Кафки солидаризировались с их героями: их враги напоминали наших. То-то все так радостно подхватывали издевательский каламбур Бахчаняна «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», Швейк былью уже был, и мы считали его роднёй.
— Как и его, — рассуждали мы, — нас угораздило оказаться внутренней колонией глупого левиафана — малым народом внутри большого.
В таком положении в книге находится изображенный не без симпатии поручик Лукаш.
— Будучи чехом, — пишет о нем автор, — «он считал чешский народ своего рода тайной организацией, от которой лучше всего держаться подальше».
Что не мешало ему любить чешские песни, как нам — Высоцкого.
Важно заметить, что со Швейком никто не спорил. У 50-миллионной державы, известной вальсами и пирожными, не нашлось достойных защитников даже тогда, когда в наш круг чтения попал лучший австрийский прозаик. Роберт Музиль тоже смеялся над своей родиной, называя ее «Каканией». Но он хотя бы подсказал, кем она хотела считаться. Только когда эта империя исчезла, как Атлантида или СССР, вспомнили, что она мечтала создать в Европе вторую Америку. Вместо этого Австро-Венгрию сочли «тюрьмой народов». У Гашека метрополия выглядит не только глупой, но и смешной — в силу непомерных претензий второстепенной державы на мировую роль и упование на божественное провидение. Вся она отразилась на бутылке паршивого ликера с умоляющей этикеткой «Боже, покарай Англию!».
Так или иначе, геополитическая карта в представлении Швейка мало похожа на знакомую. Поделенная между империями Европа была простой и скучной. Попав в нее, два великих пражских писателя обрели статус жертв, которых приносят непомерному молоху власти без их вины и государственной причины.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Справедливости ради, надо сказать, что был и третий пражский автор-современник, которого я люблю не меньше первых двух. Но Карел Чапек отличался тем, что воплощал норму даже тогда, когда в его книге действовали саламандры. Убежденный европеец, он защищал достоинство разума, особенно тогда, когда писал детективы и оборонялся от абсурда издевкой: «Враг коварно напал на наши самолеты, мирно бомбившие его города».
Если Чапек был адвокатом нормы, то Швейк рядом с ней не ночевал.

Карел Чапек, 1934 год. Фото: википедия
3. Дуэт
Повествование в «Швейке» доверено двум рассказчикам. С одним проблем нет — это сам автор. Гашек пользуется всей палитрой фельетонного стиля: злым сарказмом, свирепым пафосом, пространными отступлениями. В тексте «от автора» даже слышны отголоски школьной учености. Один раз он называет приключения Швейка «Одиссеей», другой раз — «Анабасисом». Но любви к гимназическому детству тут не чувствуется. Один из самых вредных персонажей всей книги — подпоручик Дуб, по профессии учитель. Чтобы не стать на него похожим, вольноопределяющийся Марек, под которым Гашек вывел себя, с азартом обменивает офицерскую карьеру на что угодно.
Журналист по опыту и признанию, Гашек подробно до навязчивости объясняет все, что хотел сказать, причем своими словами, иногда очень смешными. Например, он описывает военное богослужение, как Лев Толстой — оперу: «О боге начали говорить, будто о начальнике Генерального штаба, который руководит военными действиями». В середине главы автор застревает на описании походного алтаря, делясь по-гоголевски обильными и вздорными сравнениями:
«Намалеванный кричащими красками, этот алтарь издали казался цветной таблицей для проверки зрения железнодорожников» и «вся троица расплывалась, и создавалось впечатление, будто в крытый вокзал въезжает поезд».
Чаще, однако, Гашек называет кошку кошкой, говоря то, что и так понятно. Это случается с авторами, которые твердо знают, что хотели сказать. Вот тут-то в дуэт вступает второй солист. Это, конечно, сам Швейк.
Таких принято называть ненадежными рассказчиками. У нас нет оснований считать, что он все врет, но и безоговорочно доверять ему не следует. Особенно если вслушаться в ту чушь, которую он несет. Объясняя другим арестантам, как им повезло жить в просвещенные времена, Швейк сравнивает их долю с прошлыми испытаниями: «А потом человека четвертовали или же сажали на кол где-нибудь возле Музея».
Этот изумительный «музей» возле места казни я ему никогда не забуду, потому что в нем сосредоточена прелесть всех баек Швейка, умело приплетающего ненужные и уморительные подробности.
Рассказывая о пехотинце, застрелившем офицера, он смазывает весь драматизм дурацкой концовкой: «Пуля пробила капитана насквозь да еще наделала в канцелярии бед: расколола бутылку с чернилами, и они залили служебные бумаги».
Но и это не конец. Швейк включает в свою историю тюремного сторожа, которому «вкатили шесть месяцев, но он их не отсидел, удрал в Швейцарию и теперь проповедует там в какой-то церкви».
Параллельно развитию сюжета — передвижение героя из тыла к фронту — в романе разворачивается панорама вылепленного Швейком мира. Он многолюден, нелеп, страшен, по-карнавальному свободен от логики и на удивление уютен — как, решусь сказать, тот, что высмеивает дураков на полотнах Брейгеля.
В этом кромешном — «наоборотном» — мире нет нормы. В рассказах Швейка наказывается все, что может за нее сойти. Если честный герой сдает в полицию найденные 600 крон, то соседи довели его за глупость до того, что он утопился. Если найдя закопанную дароносицу, крестьянин вместо того, чтобы, подсказывает Швейк, ее переплавить, отнесет находку в церковь, его поволокут в участок. Если поцелованная на танцах девица скажет, что с нее сняли «пыльцу невинности», то мамаша надает ей тумаков.
Присмотревшись к огромной толпе, гуляющей по рассказам Швейка, мы вправе решить, что обычная жизнь у него наказуема. Зато грехи и пороки делают героев сносными.
Таков любимец всех моих знакомых читателей фельдкурат Отто Кац. Жулик, выкрест, безбожник, ставший ради выгоды католическим священником, неудачливый шулер, проигравший денщика в карты, у него даже «риза наизнанку». Но именно им любуется автор, не преминувший целыми страницами цитировать поток безнадежно пьяного сознания фельдкурата: «Сегодня понедельник или пятница? Изволите иметь взрослую дочь? Может ли лошадь попасть на небо?»
Тайный анархист, Швейк не прощает безгрешности, связывая ее с официальным порядком власти, гибельной для свободного человека.
4. Стоик
С «Швейком» связано одно обстоятельство, столь очевидное, что никого не удивляет: это — комический роман о трагедии, равной которой на то время история не знала.
Именно за неуместный смех мы любили Швейка до истерики. Задолго до Солженицына с его «Архипелагом» Швейк был библией оппозиции, если так можно назвать всех, кто, мягко говоря, скептически относился к власти.
Она, как у Швейка, была дурой. Бесполезная, злобная, непобедимая, власть считалась выжившим динозавром с чрезвычайно маленькой головой и очень большими зубами. С такими, как мы узнали намного позже от Спилберга, нельзя спорить.

Ярослав Гашек. Фото: википедия
Никто этого и не делал, если не считать легальных марксистов, надеявшихся улучшить положение вещей за счет исправления классиков. Такой власти нельзя было служить, потому что за честный труд сажали первыми (вспомним Сахарова). И уж конечно, к ней нельзя было стремиться — само соседство считалось опасным для души и тела (поэтому мой беспартийный отец не пустил меня даже в комсомол).
А ведь тогда еще не было войны. Мы жили в относительно мирное время, если, конечно, не считать вторжения в ту же Чехословакию. И все же именно солдат Швейк давал нам уроки выживания. Главным из них был веселый стоицизм.
Горе не исключает смех, и мужество связано со смешным сложным, но убедительным узлом. Беккет, который знал толк и в том, и в другом, утверждал, что нет ничего смешнее горя, и умудрился убедить в этом зрителя в безнадежной драме. Чехов, конечно, делал то же самое, но еще более незаметным образом.
В отличие от этих рафинированных авторов, юмор Швейка нельзя не заметить: он рождается от несусветной неуместности, в первую очередь в тюрьме.
— Глупо, что у нас нет будильника, — говорит Швейк сокамерникам, боясь проспать допрос.
Соблюдая видимость порядка и за решеткой, Швейк отказывает карательной власти в праве навязывать арестантам свои законы.
Мой товарищ, отсидевший свое в Мордовии по не менее идиотским обвинениям, чем Швейк, рассказывал, что в их камере политические обращались друг к другу на «вы», по имени-отчеству, иногда по-английски, который там преподавал, кто умел.
Но моя любимая реплика во всем романе та, которую я в молодости избрал эпиграфом, а в старости — девизом. Она прозвучала опять же в тюрьме, которая служит фоном и, как теперь говорят, аттрактором повествования, — рано или поздно Швейк в нее обязательно угодит. На этот раз, войдя в камеру, он не без одобрения замечает:
— Здесь недурно, — попытался завязать разговор Швейк. — Нары из струганого дерева.
Не обладая нужным опытом, я только догадываюсь, в чем преимущество струганых досок, но мне достаточно того, что им обрадовался Швейк.
Жизнь спустя, я по-прежнему считаю обратной стороной беды юмор, который не дает горю тотальной власти над человеком, если тот способен, как шут у Шекспира, находить смешное в любых обстоятельствах — включая безвыходные. Юмор и есть выход. Он не отвечает на вызов времени, судьбы, режима; он меняет тему, замечая «нары струганого дерева» и радуясь им.
Несуразная реакция Швейка на бесконечные удары придает ему ту самую божественную неуязвимость, которую стоики называли автаркией — независимость и невозмутимость, всегда и всюду.
Она выражалась не в борьбе с насилием, а в насмешке над ним. Не в силах ничего изменить, она меняла тех, кто смеялся, наделяя их толикой свободы.
В этом соль любимого оружия жертв — анекдота. Недавно я услышал такой:
«Попав в рай, два еврея вспоминают свою жизнь в Освенциме и хохочут. Удивленный Бог спрашивает, что они нашли смешного в лагере смерти.
— Ты не поймешь, — говорят евреи. — Тебя там не было».
Нью-Йорк, апрель 2026 г.
* Внесен в реестр «иноагентов».
Этот материал вышел в восемнадцатом номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68