Встречаются в узком подвальном коридоре донецкой травматологической больницы две медицинские каталки. На одной везут раненого, на второй — мешки с мусором.
Раненый — совсем молодой, лет двадцати с небольшим, до подбородка закрытый когда-то белой, плохо выстиранной из-за нехватки воды пятнистой простынёй, высвободивший из-под нее багровую левую кисть с загипсованными указательным и большим пальцами.
Мешки с мусором — неподъемные, трещащие и лопающиеся, цепляющиеся боками за стены и вообще изо всех сил намекающие, что их содержимое еще вполне могло бы пожить второй жизнью, где-нибудь пригодиться и совершенно незачем везти их на свалку.
Ему (раненому) — на рентген, в один конец коридора, ему (мусору) — к мусорным бакам, в другой. А коридор длинный-длинный, как кишка, тесный-тесный, такой, что и руки в стороны не развести, не то что разъехаться, — и еще теснее его делают сильно выпирающие из стены, как ребра, трубы. Вот и стоят каталки, думают, кто кому должен дорогу уступить.

Фото: Виктория Артемьева / «Новая газета»
Раненый, прежде чем оказаться в этом подвале, уже многое проехал. Утром понедельника — всегда самое кипящее для больницы время — его подвезла к главному входу белая скорая с большой табличкой «300» на лобовом стекле и с натянутой на крышу маскировочной сетью (вопросом о том, как белоснежную «Газель» могут защитить зеленые искусственные листья, вряд ли кто-то задавался). Из внутренностей «Газели» извлекся новоприбывший, и больница приняла его в свои объятия — буквально: здание республиканского центра травматологии, занимающее целый квартал, стоит, раскинув крылья полукругом, как колоннада Казанского собора, только без колонн. Монументальный фасад в стиле, как утверждают онлайн-путеводители, послевоенного классицизма начала пятидесятых недавно отреставрировали — и это последнее сегодняшнее, что видит всяк сюда входящий. Все остальное — прямиком из позднего, законсервированного, застывшего сталинизма.
После главного входа — первый узкий коридор и отправная точка, санпропускник: тесный двухкомнатный кабинет за хлипкими деревянными облупленными дверями, с ванной и краном, капающим в часы подачи воды, почти никогда не безлюдный и не спящий. Здесь вершат судьбы и посылают в путь: кого в последний, а кого — на рентген, или на операцию, или в палату, или куда-нибудь еще. Здесь все такие, которых подвозят ко входу скорые с табличками или «буханки» цвета хаки, — не солдаты, не имя-фамилия-часть: они все тут «трехсотые». И этот, который лежит на каталке в подвале, тоже. Есть примета: если с утра погода солнечная — «трехсотых» привезут поменьше, а если пасмурная, дождливая, или туман с утра — жди беспокойного вечера. Просто в плохую погоду хуже видят дроны, и солдаты успевают вытащить раненых.

Фото: Виктория Артемьева / «Новая газета»
И здесь же, в санпропускнике, «трехсотые» расстаются с формой и званиями: только что вытащенных с поля прошедшего боя отмывают, оттирают, раздевают. В первую очередь снимают обувь, иногда вместе со ступнями; брюки и рукава, если стянуть целиком невозможно, режут и выбрасывают, уцелевшее — собирают и кладут рядом с пациентом на каталку. Узелок с вещами этого, в подвале, лежит у него в ногах: куртка и брюки, но без обуви — так что очень может быть, что его ботинки, армейские, несносимые, лежат сейчас в тех самых мешках на соседней каталке и никак не хотят разъезжаться с хозяином.
Вообще-то они не должны были больше встречаться. Просто в больнице с мая не работает лифт, и на рентген всех приходится возить в обход — через двор, через подвал, через второй лифт, тоже работающий, только когда есть настроение. В основном для этого мы, волонтеры, спустившиеся сюда на смену длиной в девять дней, чтобы помочь не справляющейся с человеческим потоком больнице, и нужны. И я, оказавшаяся среди волонтеров для того, чтобы свидетельствовать о жизни и смерти этого избитого города, первый раз взялась за ручки каталки.
Мы забрали «трехсотого», как забираем всех, и повезли, тоже как всех, обратно к главному входу.
Мимо очереди в травмпункт и поликлинику — непустеющих скамеек в соседнем коридоре, где грязные, оборванные, туберкулезно кашляющие солдаты сидят бок о бок с неудачно покатавшимися на самокатах детьми, неудачно потянувшимися за сметанкой стариками и неудачно приземлившимися алкашами.
Статуса военного госпиталя у больницы не появилось даже тогда, когда из-за нехватки коек военными, лежащими на матрасах прямо на полу, были забиты все лестницы, — так что сюда по-прежнему стекаются все категории страждущих.
Повезли мимо икон, которые в этой больнице встречаются в самых непредсказуемых местах, количествах и состояниях: есть бумажные, есть деревянные, есть вышитые бисером, крестиком, вставленные в рамы для картин, вырезанные из старых календарей, но все одинаково отстраненно провожающие взглядами очередного увечного.
Мы обошли раскинутые крылья больницы и повезли его по двору — по намертво разбитому асфальту, от которого дребезжит на весь квартал старинная тяжелая советская каталка с то и дело выбивающимся из пазов верхом, а ее не менее побитые пассажиры стонут от тряски и боли. Но этот не стонал — он разглядывал проезжавшие мимо декорации: синее небо с позолотевшими листьями, пролетающих сорок, блики солнца на осколках разбитых окон больницы, которые снесла на прошлой неделе взрывная волна от прилета. Он смотрел на все с безразличной вежливостью: так обычно рассматривают выставки современного искусства те, кто в этом искусстве мало что понимает. Смотрел так, как если бы ни солнце, ни листья не имели к нему никакого отношения.

Статуса военного госпиталя у больницы не появилось даже тогда, когда из-за нехватки коек военными, лежащими на матрасах прямо на полу, были забиты все лестницы. Фото: Виктория Артемьева / «Новая газета»
Там, в кабинете, пока нам передавали тонкую, на старых пожелтевших бланках заполненную историю его болезни, я слышала краем уха разговор медсестер: «Я сказала ему, что три пальца на руке, скорее всего, отрежут. Ну он так, ничего, смирился — он вообще очень понимающий». Теперь, глядя на это чересчур понимающее лицо, я с опаской косилась на очертания тела под простыней — но нет, ноги явно были целы. Три багровых обреченных пальца на левой руке подрагивали, что-то подозревая, — и все-таки смотреть вокруг таким умирающим взглядом было не из-за чего: в конце концов, только пальцы, в конце концов, на левой. Хотя кто его знает, что он видел, когда их терял.
Мы провезли его мимо далеко слышных по запаху мусорных баков во дворе, спустили по пандусу вниз, в узкий коридор длинного подвала. Ну а потом — не предвещающее ничего хорошего встречное дребезжание и патовая позиция со встречной каталкой.
Из уважения надо сказать, что лежащий на ней и упирающийся во все стены мусор, прежде чем оказаться здесь, тоже успел проделать долгий путь. Выброшенная солдатская форма, например, быстро попадает в заботливые руки больничного бомжа Санька — потому Санек всегда неплохо одет. Слухи о нем ходят разные, и никто точно не знает, откуда он тут взялся: маленький, кругленький, взъерошенный, с хитрыми маленькими глазами и с полным отсутствием передних зубов, он просто пришел сюда весной 2022-го и просто здесь окопался.
— А скинетесь мне на костюм? — просит он при встрече возле баков у тех, кто в больнице впервые. — Мне, правда, надо, я врать не буду, я не такой человек.
— Давайте так: я вам — тысячу, а вы мне рассказываете, как тут оказались?
В ответ он мгновенно надевает скорбное лицо и хорошо отрепетированным похоронным тоном начинает монолог:
— *** отняла у меня все: семью, работу, дом…

Фото: Виктория Артемьева / «Новая газета»
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Очевидно, она же многое ему и дала: телефон, на котором он смотрит кино, сидя ночами на инвалидной коляске в коридоре первого этажа, выглядит покруче многих, по крайней мере, точно круче моего и местных врачей. Говорят, он у него не один — хорошо отрепетированный монолог явно находит отклик в сердцах благодарной публики.
Остальной мусор собирают со всех этажей — с пятого по первый. Со всех отделений, со всех палат. Из рентген-кабинета, откуда давно неплохо бы вынести и сам рентген: допотопный, кассетный, — и как сказала, впервые его увидев, одна из добровольцев-санитарок, сестра милосердия с большим опытом работы в московских больницах, «у нас такое в музее стоит». Впрочем, то же самое можно сказать про все оборудование ветхой клиники, явно и прочно забытой и Богом, и спонсорами.
Мусор выносят из реанимации, где меняют в шесть утра белье и одноразовые простыни под лежачими больными — под безрукими, безногими, под высохшими от недоедания или, наоборот, не умещающимися на больничной кровати, под безносыми с омлетом вместо глаз, под теми, у кого из признаков жизни остался один: тело оказывается горячим, когда его переворачиваешь.
Собирают мусор из операционных, и хотя всем этим иглам, шприцам и побуревшим повязкам, находящимся в почетном классе «Б» как опасным отходам, положено быть запертыми в большие желтые урны, умещаются в эти урны не все — и каждый раз, неся в руках тяжелый желтый пакет, приходится думать о том, чтобы он не бился об ноги.
О санитарных нормах здесь в состоянии заботиться только эстеты: хоть вода в больницу последнее время подается регулярно, по несколько часов в день даже в выходные, стирать форму санитары просто не успевают — и от безысходности идут в операционную в том же, в чем только что прогуливались у мусорных баков.
А если с водой снова начинаются перебои, бывает, что за всю девятидневную смену не успевают ни разу помыться и сами.
Там же, среди желтых мешков из операционных, выставляются свертки с остатками того, что оперировали, — и даже опытные санитары часто не могут вспомнить, нужно ли выбрасывать отрезанные руки в тот же бак, куда и остальное, или все-таки нет. Что, в общем, неудивительно: желтый мусор должен быть доставлен в специальный желтый дом, а желтый дом стоит бок о бок с чуть менее желтым моргом. Легко перепутать.
Но главные обитатели большого желтого дома по соседству с маленьким желтым домиком — это, конечно, скинувшие сотню «трехсотые». Отсюда, как недавно ко входу в больницу, они тоже едут на белой «Газели» с красной полосой на боку — но уже сильно постаревшей ровеснице кассетного рентгена, без всяких маскировочных сетей (от кого прятаться?) и совсем не «скорой» (куда спешить?).
В свою последнюю обзорную экскурсию по Донецку — от морга травматологии до общего морга при больнице Калинина — они проезжают мимо смотрящей на город слепыми черными оконными проемами гостиницы «Виктория»; мимо когда-то грандиозной, теперь побитой «Донбасс-арены»; мимо снесенных, как будто спиленных балконов и балконных перил, на которых редко, но мелькают полинявшие под палящим солнцем флаги России. Проезжают мимо незажигающихся окон хрущевок — по вечерам свет горит от силы квартирах в десяти на дом, хотя местные говорят, что дончане понемногу начали возвращаться в родную пересохшую гавань. Машин на донецких дорогах днем в самом деле много, так что «двухсотые» даже получают счастливую возможность постоять в последней пробке.

Фото: Виктория Артемьева / «Новая газета»
Они проезжают мимо высохших без воды пыльных парков с болезненно осенними деревьями на совершенно голой бестравной земле — хотя в центре города растительность стараются поливать, особенно около администрации, так что из окна труповозки еще можно увидеть раскидистые цветущие кусты знаменитых донецких роз. Но городом роз он только здесь и остался — все остальные районы давно стали городом свалок, и чем дальше от местного Белого дома, тем яснее запах гнили: про то, что здесь не вывозят мусор даже в самую жестокую жару, дончане кричат уже четвертый год. И пишут в соцсетях, что на все их «почему?» городские коммунальщики отвечают одно: потому что вывозить некому — все мужчины-мусорщики ушли на фронт.
На ржавой дребезжащей «Газели» «двухсотые» проезжают по гниющей ампутированной земле — отрезанной, но не пришитой, умирающей, как чернеющие пальцы раненого. Земле, которую где-то там, на самых верхних этажах, куда не доедет ни один сломанный лифт, делят большие дяди в белых рубашках.
Проезжают и приезжают к зданию другого морга — тоже стоящего по соседству с желтым домиком. Вдоль него рядком упавших косточек домино лежат огромные резиновые сапоги, в которых ходят по немытому кровавому полу патологоанатомы.
И здесь же, рядом, — все те же мусорные баки, так что когда заносишь в местную приемную историю плохо закончившейся болезни, не можешь понять, какой именно аромат здесь доминирует — свалки или останков, которыми забито помещение.
И пока патологоанатомы в новых сапогах оформляют новоприбывшего, можно увидеть, как из дверей желтого домика выходит кто-то из работников больницы, как кидается к нему рыдающая женщина с телефоном в руках, как сквозь слезы она сбивчиво объясняет, что ее сын ушел на фронт, что месяц с ним не было связи, что при нем остался телефон с включенной геолокацией, что мать по этому маячку приехала искать сына сюда и что сейчас — вот прямо сейчас — геолокация показывет не то на больницу, не то на морг, не то на мусорную свалку. Скоро к ней подходят военные, спрашивают, слушают, звонят в приемную больницы и выясняют, что ее мальчика в больницу не поступало. Но чем заканчивается история, «двухсотый» дослушать не успевает — потому что патологоанатомы закончили оформление, повесили бирку и уже уносят его домой.
Но тому «трехсотому», лежащему на каталке в подвале, такой путь пока не грозил. После недолгого выяснения отношений каталка с мусором отъехала назад, туда, где коридор расширялся, открывая встречную полосу. «Трехсотый» поехал дальше — но снова остановился в холле, у наглухо запертых дверей лифта, и вторая санитарка ушла искать задремавшего лифтера.
И вот «трехсотый» лежит, глядя вокруг все тем же безразлично вежливым взглядом, — мусор со всех этажей уже спустили сюда, и оказавшийся в окружении «трехсотый» смотрит на него точно так же, как только что смотрел на синее небо и желтое солнце. Так и стоим неизвестно сколько времени: я, и он, и белая каталка среди черных мешков, и груды старого медицинского оборудования: ламп, рентгенов, УЗИ — еще более дряхлого, чем то, что наверху. Молчим и молчим, и тишина длится долго — только слышно, как по трубам течет поданная специально для больницы вода.

Фото: Виктория Артемьева / «Новая газета»
А потом он внезапно садится.
Падает с плеча простыня — и я вздрагиваю: правой руки нет совсем. Левой, с гипсом и дрожащими чернеющими пальцами, он пытается развязать узелок с одеждой — я машинально помогаю.
— Вот тут, — он показывает застегнутый на пуговицу карман камуфляжных брюк с пятнами засохшей крови. Я открываю, достаю пачку сигарет.
Он пытается вытащить одну, но с усталым раздражением цокает языком — я торопливо достаю ему сигарету, прекрасно понимая, что ни у него, ни у меня нет зажигалки и что курить в больнице ему никто не даст. Помогая себе зубами, он зажимает сигарету между загипсованным указательным и чернеющим средним.
Открываются двери лифта, и когда мы завозим его в кабину, пожилой лифтер, вдавив кнопку верхнего этажа, замечает сигарету у него в руке. Глаза его теплеют, он с усмешкой и ласково смотрит на пассажира: ай-ай, мол.
И парень смущенно и виновато улыбается в ответ — впервые.
Этот материал вышел в тринадцатом номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
