30.09.1992. Классный год был (бы), первый год капитализма в новейшей России, и люди делали новых, срок рождения старшего из вас поставили ориентировочно на 30 сентября 1992-го, к этой дате я прилетел утром из Красноярска в Екатеринбург и сел на поезд до Сургута — чтобы выйти в Тобольске, забрать из родительского дома жену и бережно доставить ее к срокам в Тюмень, в лучший роддом, выстроенный на нефтегазовые деньги. И не вникайте в тонкости логистики, довольно знать одно: только эта схема работала (хорошо хоть лететь было не через Москву), и она вовсе не сложная. Но чтобы подчеркнуть географическую витиеватость наших замыслов и чаяний, добавлю штрих: ваша бабушка (моя мать) как начмед главного роддома в столице соседнего с Тюменью субъекта Федерации была очень хорошего мнения о своей коллеге, начмеде того тюменского роддома. И вот нас там ждали.
30-го числа все обычно бывает хорошо. Но только если в феврале. Я уже что-то понимал — уже пролетали, отбомбившись, персональные черные лебеди, потому старался в важные моменты суетиться заблаговременно, оставляя время на коррекцию.
Хотя чего уж. Это я тоже, кажется, понимал.
В Екатеринбурге успел плодотворно встретиться с недавними сокурсниками, купить жене (соответственно, и ребенку, чье появление ожидалось) два кило винограда, красивый букет и успеть на вокзал.
В Тюмени вагон опустел, и тут же его забили под завязку вахтовики — до конечной. Проводница исчезла. Но я успел зацепить ее, напомнить о себе — что меня надо разбудить рано утром в Тобольске. Сидел дальше и слушал занимательные истории про вахту, еще ту, остаточно социалистическую. Еще никто не знал, что это уходящая натура, как и все эти веселые выпивающие мужики, и скоро эта огромная часть русской жизни совсем, совсем изменится.
Так вот, их истории. Например, на дальнюю нефтяную скважину начальство прилетало всегда по одному поводу и всегда ругалось: спирт для промывки вмерзающих механизмов выпивался не то что регулярно, а на каких-то фантастических скоростях. Мастера, в общем, своего дела. В последний раз бугор собрал всех и при всех нассал в канистру со спиртом. И поставил на самое видное место. И та, очевидно, стояла, мозолила глаз. И час стояла-мозолила после отлета командования, и два, и двадцать четыре, и сорок восемь. Когда случилась производственная надобность — дней через пять, что ли, канистру открыли. То, что западные винокуры поэтически называют «долей ангелов» — те два процента вискаря, шесть коньяка и до десяти рома, что испаряются за год их выдержки в бочках, — тут составила 93 процента или все 95, а то и 96. (Рассказчик, может, и обошелся без поэтических метафор, но мне сейчас кажется, что именно так это звучало, более того — совершенно без мата, я слышу этот звонкий голос.)
Вероятно, доля ангелов сильно зависит от климата. Здесь надо греться. Иначе замерзнешь на лету, как воробей.
И пока народ подходил посмотреть в горловину и потрясти канистру, на глазах испарились остатки, следы.
Ну а кто еще, как не ангелы, могли пренебречь тем, что сделал бугор? Им не зашквар априори. И в то же время все понимали, что каждый в наш безбожный век может подозревать каждого. Тень пала на всех. Что говорить, закончил плацкартный сказитель, все перессорились, глаза в глаза друг другу не смотрели. Раньше-то пили вместе, все делали рука об руку, а в тот день — хоть в петлю.

«Поезд набирал ход, и показалось, что уже явно не туда». Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»
…Въезжали в ночь безлунную, вовсе непроглядную, и я еще успел подумать: для кого поезда тут так красиво движутся, с этим уютным желтым светом, а сами такие железные — кому глядеть на них? Ведь не просто же так, кто-то их заводит, населяет, запускает тут, в безлюдье, тьме абсолютной, и — смотрит. А как еще? Но, видимо, поездная бригада (или кто там распоряжается) так не считала, в поезде — уж в нашем вагоне точно — свет притушили донельзя, лишь желтая пятка в драном носке с боковой верхней полки, как раз над черным пейзажем, замещала луну и слабо мерцала, отражая невесть какие и откуда сияния.
И выпал напрочь из течения жизни, потерялся в ее тканях — не спал до этого уже двое суток, и срубило меня под корень.
Вынырнул со странным ощущением. Поезд набирал ход, и показалось, что уже явно не туда. В вагоне было тихо. Ну как тихо: бессознательная жизнь. Люди с добрыми и виноватыми лицами от души дрыхли или притворялись, что дрыхнут. Часы у меня остановились в полчетвертого. За окном — все то же, что всегда, но звезды уже оглядывались, исчезая.
Ту Люсю: доходило постепенно, и закипал я крещендо, равномерно и неотвратимо — как японский красивый чайник со свистком (каковой мы с моей женой, тогда невестой, купили в свердловском салоне для новобрачных в 89-м, а больше там ничего интересного и не было). Нервно побегав из конца в конец вагона, разгоняя чужие сны, испарения, перегар, быстро и собранно утеплился и, взяв вещи, стукнул в купе проводников. Пасмурная рожа сказала, что Тобольск мы проехали, а следующая остановка — хер-те когда. Ну да, не разбудили, так сами же… Что? Точно? Проводница выскочила, осознав. И что-то застрочила — радиорекламой от экономных компаний. Но тогда я был молод и ходил так, смотрел так, говорил — точно бессмертный; антимоний, во всяком случае, не разводил: был обезвожен — и пил, голоден — и ел, надо было к жене — и я скомандовал открывать мне дверь. У проводницы и всего ее поезда, неустанно прущего на север, против меня не было шансов. Ну а как? Пора рождаться ребенку, которому будут рассказывать сказки, тискать будут, подбрасывать к небу, а я что — поеду как ни в чем не бывало в вашу Газию, в ваши углеводородные болота?
Проводница сопротивлялась, но без энтузиазма, чувствуя вину и попутно соображая, как бы это все избыть, загладить, и вот поезд по неизвестной нам причине — вероятно, мои молитвы или крутой поворот — начал замедлять ход, и мятая, хорошо кормленная, но мало спящая женщина в форме, как часть его, тоже постепенно стала сдуваться. Сказала ждать. Ждали долго, полсекунды. И поняли, что замедление закончилось: по составу прокатилась судорога, и он принялся ускоряться. Просвет закрывался, как двери в метро, но мы были не в метро: женщина сдалась, перекрестилась и дверь распахнула.
Вы наверняка уже догадались: спрыгнув, остался жив. И такое это было счастье, что я все сделал верно: когда полетел в зарю, когда поднялся на ноги — не переломал, когда махнул ей, гадине, на прощание и зачастил в противоположную сторону — словно в рай, такое счастье… А будет еще лучше. На послезакатной заре уже буду рядом с Тобольском, уже увижу станцию. Шах и мат. А между — редко выдающееся чувство успешного, шаг за шагом, исполнения долга, когда никто и ничто не мешает и все зависит исключительно от тебя, человека освобожденного. Когда тебя не просто несет по адресу — а к месту назначения, и сам несешься с этим нелепым букетом и подавленным виноградом в пакете: ноги дымятся, воздух дымится, сердце дымится. Сначала по шпалам, но неудобно их укладывают, не под ход ноги, потом рядом, потом снова по шпалам, по рельсам, и снова рядом, по насыпи, по склонам; идти как можно быстрее — все, что требовалось.
Успеть. Не раздавить окончательно виноград, не стать завтраком зверья, не вляпаться по колено в лужу, найти потом веселые слова для жены. Вот и все. Я на своем месте, я делал, что нужно, я гордился собой.
Лес стоял другой: пониже, пореже, не такой, как на родине, и это не темная тайга под Красноярском. Вот и бледное небо снизилось и далее продолжило играть на понижение. Тучи, мелкий дождь (все здесь помельче), недолгий и горячий, и солнце потом выглянуло, и оно не выглядело далеким — все подыгрывало мне: да, мне бы в Лилипутию, уменьшить континенты до островов, сблизить точки А и В. Увидеть за поворотом лилипутейцев в фуфайках и в ярких по замыслу, но в натуре блеклых — особенно осенью — жилетах цвета их носов и недавно свергнутого знамени, коротких мощных баб со шпалами. Хтонь, тут это хронь, тут моя бронь… Солнце, показавшись, быстро спряталось. Это чтоб мне было легче идти. Но я долго, в такт твердил идиотское: «пре-крас-ный, как сол-неч-ный свет, пре-крас-ный, как…» Шире шаг, ты не на Луне, человечество ничего не ждет от тебя.
Шишки, лужи с порыжевшей от хвои водой, шпалы, грязь, гравий, унылые использованные гондоны, водочные бутылки, тоже использованные по назначению, прочие элементы неброской сибирской природы. То ли медвежьи кучи, то ли пассажирские. Грандиозные. В любом случае кучи эти означали одно: пилить еще и пилить, и мишкам делать нечего рядом с городом — нынче он голодный, резкий, и там стреляют, а в лесу шишки и ягода еще есть. А если это люди, они вот так, с вызовом, не сдерживаться, так обнаглеть могут только после окончания санитарной зоны для поездов дальнего следования (во мне еще не перегорели остатки юношеского романтизма).
Память — отличный комбайн по переработке говна в конфету. Сейчас кажется: на цыпочках бы снова на тот уголок земли, и шагать, шагать… Так выполнишь свою задачу, долг; главное — безусловность, зачем идти. И никаких проблем с тем, чтобы идти. Сейчас видится, что я сам был тогда будто младенцем — такое все вокруг и во мне самом было чистое, новое, красивое.
Потом, в последующей жизни, бывало, еще также фартило, но уже приходилось мчаться, лететь, ехать. Не на своих двоих. Немного не то.
Вот насколько велика и полна жизнь, а нам все ее мало, и нужно всегда что-то еще, но однажды — бах, и можно обойтись одним этим пейзажем, своими передвигающимися ногами, не захлебывающимся сердцем, тем, что ты не бросаешь на фиг этот веник и пакет с виноградной жижей, пахнущей уже портвешком «Три топора», и рядом барражирует жук, тоже опоздавший уже всюду, но мы подбадриваем друг друга (я спрашиваю, спроста ли его «ж-ж-ж», он отвечает в том духе, что не может ни подтвердить, ни опровергнуть), и мы не унываем.
Положение мое было куда предпочтительней, чем у пассажира последнего вагона шедшего на полном ходу поезда «Москва — Нерюнгри», покинувшего его внезапно (не для нас, понятно, — для себя): покурил в тамбуре, а потом перепутал двери — и та, торцевая, обрывающаяся в пространство, тайгу, темноту, зиму с сорока пятью градусами, оказалась не закрыта.
Он шагнет из железного поезда на волю куда позже меня, вахтовик-водила, ехавший вторые сутки из Братска в Алдан, и — в джинсах, футболке и спадающих сланцах будет бежать по шпалам семь верст до ближайшей станции, уже потом я о нем прочитаю. Но такое случалось и до меня, и после, это регулярный сюжет выпадения в реальность.
Никакого уныния: сонный, говорит, я был, на автомате не ту дверь открыл, а потом бежал и совсем не матерился, бежал и видел, что семафоры учащаются, и понимал — мне повезло, станция должна быть рядом. И бежал. Нет, говорит, я не Форест Гамп, и не пьяный я был, и не выдающийся это вовсе случай — у нас часто. Он прав, этот парень из нашего города-побратима Братска. Хотя в основном по пьяни — я, разумеется, позже стал коллекционировать такие происшествия. Вот, к примеру, «слегка перебравший», как писали местные коллеги-газетчики, житель Хакасии выпал из скорого поезда «Владивосток — Новосибирск» прямо на ходу в иркутской тайге (тоже, кстати, в конце сентября). И ничего. Плечо только вывихнул, но со временем добрался до кафе «Верблюд» на границе с Красноярским краем. Или есть персонажи еще круче, как алтайский вице-премьер, что, браконьерствуя, стреляя то архаров, то лосей по заказникам, не раз падал с вертолета, вертолеты с ним бились, товарищи его московские гибли пачками, а он — ничего. Выходил по тайге к людям. Грелся у костерка, дожидаясь спасателей.
Летчика такого лично знаю — полярного аса, бившего волков лыжей (на шасси) на эвенкийском озере Виви: рыбу там они наловленную в леднике хранили, а волки повадились их раскулачивать, ну и получали по прилету. Это — по рассказам, но потом и я с ним много раз летал над тайгой, и упал он в ней на моих глазах: завис на «Робинсоне» низко над Енисеем, низко очень завис, подушке воздушной тут не образоваться, ну и рухнул. Сам всплыл и сидел, цуцик, на большом, размером с «жигуль»-девятку, камне, дрожал (правильней бы тут писать с двумя «ж») — вода у нас холодная, да.

«Я понял, что меня сейчас притянет, куда надо». Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»
Мне нравилось: ветви, шагать, знать зачем. Как пахнет осенью и креозотом. Что в хаосе порой можно найти или навести (что почти одно и то же) порядок. Наконец видеть себя для чего-то назначенным; это какая-то продолжительная, вроде Hotel California, нет, дольше — Echoes с более глубокими запилами и Shine On You Crazy Diamond — музыка внутри, это близко то ли к нескончаемому истеричному ликованию, то ли к умопомрачению; вранье, что такие откровения не бывают длинней секунд. Нравилось, что потом это непременно закончится.
Потом пойму про себя в очередной раз: просто безответственный дурак. Но пока идти было хорошо, хорошо даже вот то, что «и я один, как лодка в океане». Какое хорошо — отлично. Нравилось то, что день сумеречный, как по заказу. И то, что он не иссякает, — снова группа продленного дня, теперь это милость. И то, что к вечеру тучи утекли и стало ясно. Что пустой, гулкий и напряженный вокруг воздух, а не голова после вчерашнего. Да и не было вчера почти ничего, во всяком случае вот этого известного способа телепортации (ну или просто ускорения перемещений) — засоси пузырь, и ты дома.
Я не оправдываюсь, я тащусь до сих пор, и сейчас, вспоминая, как тащился тогда, когда пил — наконец вдосталь, глазами — даль, сумрак, прохладу. Мне также нравились, приподнимая меня над самим собой, этот нелепый веник (что-то свербящее все же в нем чувствовалось), кулек с бурым виноградом — ну, нечто вроде золота, ладана, смирны; главное — найти и успеть; и само это не чувство, а предчувствие, что вот-вот — и завижу город. Идти и греть с птицами воздух, продляя осень, задерживая зиму. Красивый пейзаж, все зашибись. Это невыносимо.
…Еще тек день, но нарезал высь реактивный самолет, и его ледяной корпус уже стал малиновым, след от него — розовым, я шагал равноправным элементом пейзажа (он меня, может, и не учитывал бы, но я зашел в него по факту, и сквозь него шагал, а далее — вместе с ним, а потом — он волочил меня за собой; что у нас доброго оставалось от родины — только он, вот этот ландшафт, и этого довольно, этого более чем довольно), и вот уже небо, земля, деревья, камни начали плыть как рыбы, а рыбы подходили к берегу, а птицы подлетали к земле и деревьям, прятались, и я понял, что и меня сейчас притянет, куда надо.
Успел.
Не скажу, что это станет моей страстью — не сходить вовремя с поезда и опаздывать на самолеты, но порой хватает и двух раз: спустя семь лет я опоздаю на самолет в Домодедово, а мобил все еще не будет, и междугородний автомат искать не стану — во-первых, понадеюсь сесть на следующий рейс через час, во-вторых, в чем проблема — ну позже прилечу; но жена в кои-то веки вдруг рано утром приедет в порт меня встречать.
А я не вылечу ни рейсом через час, ни через восемь утренним. Только через сутки. Что-то тогда окончательно надломится, мы вскоре расстанемся. Будут, конечно, и другие причины, конечно, но обратный отсчет начнется с того опоздания.
А тогда счастливый человек дойдет по шпалам до жены. И следующим прекрасным утром в горисполкоме (или к тому времени уже его переименовали?) мэр, узнав, что мне нужно бережно доставить в Тюмень жену на сносях, кивнет — ему тоже надо в Тюмень, и мы доедем с ним на его «Волге» к самому роддому. Однако жену туда не примут: как это обычно бывает с родней врачей, когда примешиваются дополнительные факторы, перестарались и напутали со сроками.
Мы ждали Даньку в санатории на окраине Тюмени еще полмесяца и два дня. Последние дни я уже жил там один. Это было хорошее время — раз так долго ребенок не хотел сюда, значит, точно сын, и это мой сын; я ел правильное и по расписанию в теплой, сложившейся компании пенсов, ложился вовремя спать и спал, и видел сны, писал за столом роман, и он спасал меня (и этого мне более чем хватило, публиковать его не стал), а за столом — большое окно, распахнутое в лес. Выдыхай.
Вылезая из-под его полога, ехал к роддому. И встречались с женой в катакомбах, среди труб-проводов-брошенных каталок, в подземных лабиринтах между корпусами, привозил жене алый поздний цветок из леса, пирожки с вареньем из санатория, зимние сапоги. Я представлял, как должны быть устроены фантастические космодромы, строгие приемные пункты, знал, что хотя бы тут обходятся без традиционных пошлостей вроде «Добро пожаловать» или «Оставь надежду всяк…». И я знал, что говорить, чтобы пройти, знал, куда можно, а куда не стоит: ребенком часто возвращался туда, где сам появился и где до того и после того работала мать; девятиклассником впахивал несколько месяцев дворником в другом роддоме, огромном, куда мать перешла работать. Ко всем ее талантам она (по-моему, уже говорил), слушая стетоскопом сердце плода, на ранних сроках определяла его пол — у мальчиков, говорила, бьется быстрей. Но, конечно, не только в скоростях дело, иначе этим искусством обладали бы все акушерки. Короче, я не терялся среди беременных и рожениц, старался не потеряться.
Потом из Тюмени в Тобольск — на «буханке», которую подогнал тесть Виктор Яковлевич. И обратно — мои остались, а я улетел в Красноярск готовить квартиру на улице Ленина (ее отдали мне под самострой — с голыми стенами) и зарабатывать деньги.

«У ребенка должна быть елка — пусть за тысячи верст». Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»
Еще мгновение счастья запомнил из того периода. Купил на Новый год елку (точнее, пихту — она пушистей). Знал, что не привезу своих к 1 января, но у меня уже был ребенок, а у ребенка должна быть елка — пусть за тысячи верст. Потом, лет через пятнадцать, уже с другим сыном, Ильей, произойдет диалог, и пойму, что был прав (как всегда). Выключаю гирлянды, а он меня останавливает: «Пусть елка всегда-всегда горит». — «Пусть». — «И когда мы спать ляжем — пусть». — «Так мы же уснем и не будем видеть, горит она или нет». — «Все равно пусть горит!»
И вот ночью в пятницу брел с этим дурацким спиленным и обмотанным бечевой деревом по темным центральным улицам на свою — Ленина, где теперь жил («и меня зарубало время от времени» — дядя Федор уже спел это, и я тоже шел, курил и пел, почему бы нет): чужие окна заливал не только синий нервный свет от включенных телевизоров, но уже и ядовито-малиновый, фиолетовый, химически-оранжевый — это, как понимаю, народ выкручивал лампочки из гирлянд публичных городских елок, чтобы занести домой фрагмент праздника. Времена стояли бедные, свободные, ни в чем не твердые и лишь обещавшие. Как бы сами себя не любящие. И тогда вопреки то ли этой безрадостной серости, то ли благодаря комплексам градоначальника появилась традиция ставить здесь самые высокие на континенте елки — в реальности, конечно, металлоконструкции (чтоб твердо стояло, не качаясь).
Позже эти фаллические понты пыталась превзойти Чечня, но Красноярск продолжал считать, что у нас самый большой — никто ж с рулеткой не полезет измерять. Лезли за лампочками, покрытыми смесью эпоксидки с чернилами из стержней шариковых ручек (цапонлак был в дефиците), а то и просто синей, фиолетовой или красной краской, как в общественных туалетах. Крашеные лампочки пахли, несмотря ни на что, лампадным маслом. Еще мне в Красноярске нравилось то, что на елке здесь горела не советская звезда, а реальная вифлеемская, восьмиконечная (она же воровская — та, что урки набивают на ключицах и коленях). Она и им, она всем светит, она же опоясывала барельефными орнаментами фасады старинных каменных домов, вдоль которых я выходил к себе, на Ленина. На деревянных тоже резной декор — народные обереги: сотнями куриные лапы и диагональные кресты. А я шел, пел, лупился в чужие окна, нес свой внушительный колючий осколок праздника под эту цветомузыку. Зайдя домой, вынес елку на балкон — отлежаться.
А затем поставить ее все не складывалось, все недосуг. В конце января непроглядной ночью даже не развязанную с балкона и выкинул. Спустился, вынул из сугроба, снес на помойку. Нераспечатанное счастье. На самом деле нет: счастье было, когда покупал и нес, и пел, заглядывая в чужие окна. А невскрытой осталась беда: каково это было бы одному сидеть с елкой на праздники. А так я просто сидел, пил, спал, писал, тупил в окно. Порядок в танковых войсках.
Спустя 11 лет появился Илья. Еще через 9 — Федор. Там тоже забавно было: метания в первом случае между роддомами на таком же почти, как «буханка», советском артефакте — на «Волге» 24-03 с красной продольной полосой по бортам, с красными крестами и сгнившим днищем, а потом, когда нас все же доставили туда, где нас ждали и где уже было оплачено, метания в приемном покое — одновременно с нами привезли роженицу из пригородной деревни Красный Пахарь. «У меня сифилис», — громко шепнула она персоналу. И потом перечисляла, что у нее еще.
Во втором случае я метался уже сам за рулем над забитыми наглухо в пятничной июньской пробке въездами и выездами в город: я был в нем, снова ремонт в квартире, жена на даче — надо было за ней, потом обратно в город с ней, потом еще раз на дачу за забытыми документами и вещами. Когда я в очередной раз гордо пролетал на бреющем над обочиной встречки мимо ментов, они ко мне уже привыкли; но все эти перемещения хоть и совершались с огромным воодушевлением, уже не распробуешь, не ощутишь, как тогда, в лесу, момент, не растворишься в нем — следишь за тем, что летит навстречу. А потом, в самом роддоме и непосредственно в родовой, в непременный ступор впадаешь, от тебя уже ничего не зависит. Кровища, всякие биологические жидкости, слизи, субстанции, вещества. Такое женское дело и царство не для слабонервных. Совсем немногие романтические герои, те, кто соглашается на присутствие, сохраняют самообладание.
Я помню, как везли Даньку из роддома — дорога не ближняя, 250 км, в ночь, ударил мороз. Чтоб не дуло — поворачивался с ребенком так и эдак. И вот так. Сквозило отовсюду сразу — «буханка». Плескало космосом. Хорошо, Яковлевич захватил полушубок, Даньку укутали, я наконец вроде нашел положение и замер. Километров через сто рука затекла совсем, да и хрен бы с ней. Вообще со всем и всеми вокруг. Вот он — детоцентризм, относительно новая зараза цивилизации, вот и тебя настигло. Даже не вспомню, где сидела тогда жена, еще вчера главный твой человек; изменилось все. Не в той, конечно, мере, как у нее, но…
20.06.2021. Красноярск, Москва, Клин, Тверь, Псков. Перечисляю только те города, где Данила с Алиной жили и работали. Намылились в Воронеж. А мальчика Мирона родить подгадали в Тюмени. В том же роддоме. Ну и действительно — зря я, что ли, так долго к нему шагал. И осенью 2020-го я вновь, спустя 33 года, стал дедом (только уже без кавычек) — впервые после армии и вновь вполне заслуженно.
Но въяве внука потискал только через 9 месяцев. Пандемия — не до разъездов.
Они вернулись в Красноярск летом 2021-го. С Федором встретили их в аэропорту. «Небо, самолет, дедушка», — только и успел сказать: дождь точно дожидался. Но нет, то был не дождь — извержение, производство воды с вытеснением воздуха, изгнанием, вода в какой-то момент уже не падала — висела толстыми пластами, плавно опускаясь, заполняя собой пространства. «Ну что, глубинный народ? Ваш капитан Немо: прошу в «Наутилус», и погнали». За день до этого в Ялте с полуночи до шести утра выпала месячная норма осадков. Та же месячная норма вылилась на Красноярск с окрестностями, на нашу несерьезную движущуюся капсулу ровно за один час — с момента, когда мы выехали из порта в город и пока мы двигались, въезжая в него — вплывая, чего уж.

«Ну что, глубинный народ? Ваш капитан Немо: прошу в «Наутилус», и погнали». Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Час тот выдался изобильный. Молнии били прямо по курсу, справа, слева, сзади. Красиво, ети его. Били в 47-метровый крест на Дрокинской горе — на въезде в город, недавно поставленный — у нас не только елки самые высокие (как от нового креста шарахаются заходящие на посадку борта, показывал флайтрадар). Сейчас крест нервно светился, такая сибирская готика. В Красноярске его считают надгробным, а Дрокинскую сопку — могильным холмом над Гулливером. И только в этот момент до меня дошло: если тут вот так лежит Гулливер — ну да, очень смешно, обхохочешься — это означает в реальности лишь одно. Это значит, что мы-то сами — не грильдриги, как он, не человеки, даже не человечки (хоть это и повсеместно говорят — «подождем человечка, сейчас он подскочит»), а самые что ни на есть лилипуты, отъявленные.
И все наше — подражание муравьям.
Ну а как, какие еще выводы могут быть?
Ну и ладно. Что с того. Пожалеть разве наших коротышек-предков — они закапывали.
В Большом Балчуге, немного в стороне, молния ударила в деревянную колокольню Покровской церкви — как раз шла вечерняя служба, Троица. Народ выбежал, пытался поначалу тушить, и пожарные из закрытого ядерного Железногорска приехали, но церковь сгорела стремительно, как в кино, и дотла. В 1912-м освящена; в 30-е частично разрушена, иконостас тогда еще сожгли, помещения использованы под зерносклад; восстановлена к 2011-му; поп Алексей Язев призвал не проводить «параллели» и не усматривать грозные предзнаменования в том, что все случилось в Троицу: «Это нецерковное сознание».
До этого ветер дважды сдувал золото с куполов Рождественского храма в самом Красноярске — в них зияли дыры. Купола всякий раз заново обшивали золочеными (ну или выглядящими так) листами. Мы, пигмеи, упорные, нам лучше знать.
В общем, «светопредставление», как говорят тут некоторые, хляби небесные. Залповый дождь — стеной, с диким напором. И ничего кроме. Какая ливневка — даже если б она была и даже если б не была забита. Град, штормовой ветер.
И прежде высокая, но спокойная вода в реках (а в это лето в них и так было налито немало, Енисей вышел из берегов) тоже понеслась. Город топило. Город — зафиксирован сваями, и он шел на дно.
На Брянскую, по которой мы плыли домой, с сопок сходят оползни, грязекаменные и водокаменные сели. На Партизана Железняка раздвигают бетонные блоки, разделяющие встречные потоки машин, чтобы вода уходила. Последовательное обесточивание окраин и центра города. Размытие верхней части дамбы Абаканской протоки. Размывы и провалы грунта, грунт вместе с водой несется на проезжую часть. Грязевые и глиняные наносы, разрушения дорожного покрытия. Ну все эти страсти, исчерпывающе описанные еще в Ветхом Завете, вы знаете.
Троица, воскресенье, вечер — народ прет уже не с кладбищ и деревень, с дач. Ладно бы — воды, люди, собаки, закоротившее электричество, огонь, нет же —
все вещество этого мира, все энергии его пухнут и извергаются, месиво: вздыбленные залежи вековечной пыли, праха, мусора, мерзостей, скверны — кто-то кинул пачку дрожжей в глобальную выгребную яму.
Энергосбыт. Хорошо, если региональный, однако по задору, по силе тока (без малейшей надежды даже на временную слабость) кажется достойным всей планеты.
Впереди затор. Суши весла, бросай якорь. Картина Репина «Приплыли». И не говорите, что нет у него такой: вот она. На нас, но нас огибая, несутся потоки. Стоим. Точнее, сидим. Как перед телеящиком, то же в тюрьме: сиди и смотри. А Мирон в персональном кресле полулежит, зафиксированный. Вся, насколько хватает глаз, перспектива — в расплывающихся красных огнях стоп-сигналов; какой-то Южный Китай, аквакультура — снулые грязные рыбины в тесном канале… Тепленькая пошла: впереди стоявшие начинают медленно и нерешительно разворачиваться — благо встречка тоже где-то тормознулась — то ли невозможно уже проехать, то ли боятся. Вперед. Когда караван поворачивается, хромой верблюд (точнее, олень, еще точнее — пангасиус) надевает майку лидера, «будут последние первыми», огибая замерших и заглохших, получивших гидроудар, съехавших, уплывших не туда. Вперед. Воды нас пропускают, смыкаясь за нами, молнии бьют, чтобы подсветить нам путь. Вот сын и вот внук. Еще один сын и невестка. Напложал — водись. Плыви вперед под вопли Мирона. Мирон в конце концов устал молчать. Мирон требует прекратить это все. Мирон, наверное, ощущает себя в китовом чреве на третий день. И хочет выйти. Мальчики хотят воевать и всегда готовы.
А были бы мы хотя бы как Гулливер. И машины были бы под стать. Что нам этот дождик тогда.
Вот справа сидит Данила, молчит, даже не сопит, вот сзади вырывается и вопит Мирон. А твоя сознательная жизнь прошла между, и хрен с ней.
Мирону уже девять месяцев, а ты за это время не прокачался, не снарядился, не усмирил стихии и даже не построил лодку, не установил ее на крышу авто, уж не говорю про яхту. И вот так всё у тебя, и всегда так.
Но ты же — вспомни и признайся — вместе с тем всегда подозревал, что когда-нибудь на что-то сгодишься. Ну так давай, вперед. Сегодня воскресенье — выходной. «Ваш выход, Ной!» — говоришь ты. До тебя доходит, что эта вода — та же самая, что была тогда: круговорот в природе. И ты говоришь (повторяя за почетным чекистом Владимиром Ивановичем): «Алга, комсомол!» И ты говоришь (ну не петь же тебе за Александра Васильева): «Скоро будет солнечно!» Что еще тебе остается. У тебя даже дети и внуки появляются внезапно, ты всегда не готов. А тебе одному разруливать — это же твои дети и внуки.
И мы гнали. Рассекали воды потопа. Поднявшегося мирового океана. Гнали сквозь всю эту жуть, как раньше сквозь воздух (только госномер спереди оторвало с мясом — не помог и десяток саморезов, которыми, по опыту предыдущих бурь, крепил его — на них остались висеть обломанные куски рамки), с ровными сердцами и гудением мотора, без особых эмоциональных выплесков и всплесков, даже Мирон больше не терял самообладания. Ехали, потом плыли, снова гнали и снова плыли. Не только Цой — Ной жив!

«Залег на дно (будущее) в Красноярске. В самом сухопутном миллионнике, дальше всех от морей и океанов». Фото: Алексей Душутин / «Новая газета»
Да, ты пытался подготовиться. Залег на дно (будущее) в Красноярске. В самом сухопутном миллионнике, дальше всех от морей и океанов. Можно было, вероятно, найти и еще дальше, но тебя интересовали только большие города — иначе писать было бы не о чем (ты бы, может, и нашел, но газеты это вряд ли бы устроило), и тогда план бы провалился, и спасенные дети твои померли бы с голода. Ты нашел дом на горе. Да, громко сказано. Хорошо, на возвышенности, 20-й микрорайон во всяком случае под вами. А ту гору, что над вами, — Караульную — к тому времени уже заняли цыганские особняки, там у цыган в огороде рос героин (зачем-то же они его закапывали).
Были бы мы грильдриги, ты бы выстроил город из кубиков. Из кубиков всех троих сыновей, у тебя их залежи, и сейчас смахнул бы просто эти кубики, чтоб вода уходила.
Твой отец отдал тебя в бассейн, и ты поплыл. Ты учил плавать своих детей. Но вот Мирона не успел.
Стоп, на него договоренности не было, у него есть отец. Которого ты учил.
У тебя не было больших успехов, и вот что интересно: в этой профуканной, испарившейся почти до дна жизни проглядывает пусть жалкая, двухпроцентная доля ангелов? Или ни-че-го? Все наголо разбито, все впустую, даже им не отстегнул? Ты-то, конечно, ее видишь, ты оставлял интервалы, паузы, воздух — было же, было.
Ты знаешь, как мы умеем себя обманывать. Воздух.
Ты все по-крестьянски пускал в дело, даже и воздух. Даже и главное, невесомое, то, что как линия лодки, как молчание, как далекая музыка откуда-то, как волнение нескошенной травы. А из материального позади тебя лишь несколько неплохих заметок, но они не в счет, они живут меньше поденок, этих прозрачных, незаметных, мимолетных бабочек, да и те порезали, сократили, но — никаких сожалений, так устроено, и это хорошо, ты это знаешь, и вот сейчас же совсем о другом разговор, о главном, и полное свое поражение ты осознал давно, а потому ты тверд и спокоен, и рулишь в море, и все будет.
Все всегда терпят крах, ничего не вышло не только у тебя.
Что единственное раздражает — медлительность красноярцев, вообще людей: жмутся, бараны, во вторую полосу, и замирают… Зачем им вообще шарабаны, аэропланы, ракеты? Ходили бы пешком с зонтиком на своих декоративных рогах. Одни стопари всю дорогу — нижних из-за волн не видно, хорошо, что под крышами есть еще. На спусках эти красные фонари точно размечают взлетную полосу: давай.

«Может, ангелы и в самом деле такие же прикольные?» Юлия Иванова «Ангел над городом». 2004 год
Даю. Объезжаю. Дождь может одно — падать, ты со своими активами тоже только одно — двигаться вперед.
Да, вот если детей действительно записать себе в актив? Это же немеряная крутизна: растить троих. Правда, что в них ценного для других, не для тебя? Так себе мысль, и потом: главные — матери же. Они решают насчет активов. Ну да, но ты тоже поучаствовал.
Зачем и кому ты дуришь голову? Сам себе, не иначе. Ты понимаешь, что можешь обращаться только к своим детям, только перед ними пробовать оправдаться, только это имеет хоть какой-то смысл. И это важно одному тебе, да и тебе, если разобраться… Все дети — уже давно улетевшее куда-то, уже выстрелянное, момент был и ушел. О чем говорить, связывать надежды тем более.
Новый затор, новая гора салата из овощей, для них и вправду самое рациональное — оставаться в неподвижности, так победят, и опять стоим, есть время посюсюкать с внуком — это извечное «идет коза рогатая, идет коза поддатая. Или бодатая? Как там в оригинале, Мирон?», потом более-менее едем, и рассказываю уже старшему сыну про аквапланирование — не гоняй по мокрой дороге, можно улететь… Но подтормаживаю перед новым затором. И, чувствую, мы и стоя начинаем улетать: плывем с дороги под откос, воля Твоя? Нет, это внутреннее — у тебя. Разбалансированная личность. Головокружение. Как у планет, электронов, хлыстов. Вот так и балансируй над бездной. Ищи новую устойчивость. Пой: «Скоро будет солнечно, скоро будет весело, скоро ты услышишь последнюю песню пропащего крейсера».
И потом пой. Всю дорогу, всегда. Даже когда сдохнешь — пой. И по хрену, что соседи не любят твоих песен.
Семья старшего сына еще не знала, что их тут ждет. Что вскоре всех троих, но по очереди, сразит коронавирус, Мирон будет выкарабкиваться с трудом — никак не могли сбить критическую температуру, и его с Алиной увезут в инфекционку в Роще, ставшую ковидарием. Потом, как выпишут, через пару недель загремит туда снова, на этаж выше, уже поставят энтеровирус — снова под сорок, снова никак не сбить, только теперь еще и синюшные пальцы, сыпь и язвы, мокрые, прилипшие ко лбу и затылку, и к вискам волосы, душераздирающие видео из палаты-клетушки.
Из-за аллергии у ребенка не было почти прививок, а тут — инфекционка, коллекция зараз, бестиарий невидимых чудищ, что еще меньше нас, хотя, казалось бы, куда мельчить, хватит… Будут лежать с матерью, будут дорисовывать Мирону линию жизни.
Впрочем, и это, и другое — всего пока не перечесть, сюжет в развитии, будущее туманно — потом. Пока я за рулем, и снова затор перед бурным потоком с гор. Да, пока вспомнил — а ведь пора на этом заканчивать: поблагодарить же вас хотел, дети. Прямым текстом. Не то чтобы сомневаюсь, дойдет ли до вас, это моя внутренняя потребность.
Итак, отдельное спасибо вам за три кратких момента, нет, теперь четыре. За восторг и «полет над бездной», как формулирует мой товарищ Николай. За те пустяки, что с тобой навсегда. В них, вероятно, и паслись ангелы, там их доля. Как-то это связано, уж не буду углубляться, твои реальные дети — и эти самые ангелы, полумифические, то являющиеся, то на десятилетия пропадающие.
Может, ангелы и в самом деле такие же прикольные, безмятежные и бездумные, что младенцы — ну, как на пошлых открытках? А не те сиволапые громадные и грозные мужики, кем являются на самом деле?
Сочинять не буду, не знаю. За Петровичем тогда в Козульке они были внушительны, от их порханий и взмахов крылами — сдувало. Видно, у него они обретались не на правах миноритариев, видно, отстегивал им долю сполна. Банку откроет — и вперед. Он такой был, да.
Или вот посмотрите тех, что летали над Красноярском и запечатлены Юлей Ивановой с ее ангельским реализмом (в тот момент она еще была жива, ее похоронят 14 сентября 2021-го). Не знаю, не знаю.
Позволь уже себе счастье, разреши себе. Вот в чем всегда проблема. Только проигравшие всё могут на какие-то секунды ощущать счастье, реальное, как вот сами эти ангелы. Ты заслужил. Смотри. Но ты дергаешься, вибрируешь, дрейфишь, ты очкуешь. Потому что сразу вместе со счастьем — жуткий дух последнего большого события. То ли праздника, то ли тризны — у нас принято совмещать.
Нет, едем дальше, появляется первый за всю дорогу мент на перекрестке, тормозит поток — не с гор, что слева, но железный, наш. Нам вперед не дает, регулирует два других потока — один уходит вправо, второй приходит справа. А нам прямо, нам гоу ту хоум, но про нас забыли. Мы напомним, мы гудим, мы дергаемся и вибрируем. И нас, пигмеев, наконец увидят. «Царь для радости такой отпустил всех трех домой», — говорю; скоро действительно конечная. Но нам показывают: только направо. А раньше? Раньше это показать? Направо? Уже пузырьки в выкипающей кастрюле. Объехав мента, вижу завалы на дороге, куда нас не пустили. Потом прочитаю: там был жигуль, накрытый на своей полосе посреди Брянской грязевым потоком.
Мы безнадежны. Если только частный сектор. А многоэтажные дома не поплывут — привязаны проводами, и никто их не обрубит, швартовы не отдаст. Вода не уходит — некуда. Впитывать ее земля отказалась.
А нам внушили, что по воде ходить нельзя, мы и не ходим, ПДД на сей счет опять же нет. Нам внушили, что мы по образу и подобию, но ходить по воде — не наше дело, не влезай — убьет! Ничего, мы все равно будем там, куда хотим, куда нам надо.
За бортом крейсера несется жижа. Жизнь жестока. Зато коротка. Пробираемся по дворам. Когда приедем, дождь перестанет.
Красноярск, сентябрь 2021 года
Этот материал вышел в тринадцатом номере «Новая газета. Журнал». Купить его можно в онлайн-магазине наших партнеров.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
