Прощай, оружиеКультура

Как хорошие немцы стали плохими

О Томасе Манне — из Америки

Как хорошие немцы стали плохими

Рисунок: Петр Саруханов / «Новая газета»

Но тех, кто к злу исполнен отвращеньем,
Оно и за рубеж погнать смогло бы,
Коль скоро дома служат злу с почтеньем.
Умней покинуть отчий край свой,
чтобы не слиться с неразумным поколеньем,
Не знать ярма слепой плебейской злобы.

Август фон Платен

1.

«Сансет бульвар» — фильм, который лучше других рассказывает о судьбе и драме немецких писателей-антифашистов в изгнании и который не имеет с ними ничего общего.

Если не считать его автора — австрийского еврея Билли Уайлдера. Фамилию для Голливуда он себе выдумал сам, зато именем ему стала детская кличка — в честь Буффало Билла. Его мать обожала американское кино, но языка он все равно не знал. Добравшись до Калифорнии, Уайлдер принялся учить английский с истерическим усердием: по триста слов в сутки, пока друзья и коллеги собирались на кухне за шнапсом, чтобы ругать Америку по-немецки. В результате он стал лучшим сценаристом Голливуда, фразы из его фильмов вошли в идиоматическое сознание нации. Получив шесть «Оскаров» и став звездой Нового Света, Уайлдер отдал дань Старому, сняв по нему реквием. Им-то и стала картина «Сансет бульвар».

На самом деле, как всё в Лос-Анджелесе, это не бульвар, а шоссе. Да и закат в фильме происходит внутри, а не снаружи.

Глория Свенсон в картине «Сансет бульвар». Кадр из фильма

Глория Свенсон в картине «Сансет бульвар». Кадр из фильма

Под видом героини, в прошлом великой актрисы немого кино, Уайлдер изобразил своих соотечественников, оставшихся в Америке без языка той предыдущей культуры, что принесла им славу.

Уайлдер понимал, что Европа сама во всем виновата, в том числе и в том, что не хочет, в отличие от него, переучиваться. Он знал, что выхода нет, но понимал, как много потерял мир с тех пор, как искусство перешло на доступный массам язык — вроде того, каким пользовалось звуковое кино.

2.

Бежавшие от нацизма немцы приезжали в Америку в ореоле культуры, которую они не без основания считали самой высокой в мире. Веря, что ей принадлежит будущее, Марк Твен учил своих детей немецкому, которым сам он безуспешно пытался овладеть тридцать лет. Брехт, Фейхтвангер, Верфель, Стефан Цвейг, Генрих и, конечно, Томас Манн привыкли к тому, чтобы их любили.

В Новом Свете все быстро кончилось. Не все они бедствовали в Америке так страшно, как можно было того ожидать: одних, — правда, ненадолго, — приютил Голливуд, других поддерживала слава, третьих — связи. Америка не мешала им писать. Среди сотни книг, выпущенных эмигрантами в годы фашизма, немало шедевров: «Иосиф и его братья» Манна, «Смерть Вергилия» Броха, брехтовский «Галилей». Но даже те, кому Америка ни в чем не отказывала, не могли с ней ужиться.

— Хорошо, что он вернулся в Европу, — сказал мне профессор, помнивший Томаса Манна по Принстону, — уж слишком придирался к Америке.

Томас Манн в Лос-Анджелесе, 1942 год. Фото: ASSOCIATED PRESS

Томас Манн в Лос-Анджелесе, 1942 год. Фото: ASSOCIATED PRESS

И было за что! Америка, о чем ясно написано на цоколе статуи Свободы, привыкла видеть в эмигрантах отбросы, а не соль Старого Света. Второй шанс она обещала только тем, у кого не было и первого.

Америка спасала жизнь эмигрантов за счет их статуса. Для авторов, успевших прославиться дома, эта вполне честная сделка оказалась столь же безнадежной, как та, в которую ввязался их земляк Фауст. Их личность, как у всех настоящих писателей, исчерпывалась словами на бумаге. Они не умели делать ничего другого, в том числе — пользоваться английским, которого не признавали даже выучившие язык.

— Приблизительный английский, — жаловался Генрих Манн на своих более решительных коллег, — приблизительные мысли.

Чтобы писать на другом языке, надо стать другим человеком. Живые классики, киты пера и акулы мысли, они были слишком полны собой, чтобы второе «я» сумело потеснить первое.

3.

— Немецкая литература, — сказал Томас Манн, осев в Америке, — там, где я.

К тому времени он считал себя хранителем высокого германского духа. Манн был как бы реинкарнацией Гете в ХХ веке. Об этом можно судить по самому совершенному и моему любимому у Манна роману «Лотта в Веймаре». В нем он так глубоко проник во внутренний мир своего кумира, что американский генерал, когда ему нужны были цитаты из классика, цитировал не оригинального Гете, а того, что изобразил Томас Манн.

Привыкнув к своему статусу, немецкий гений посвятил все годы американского изгнания попыткам понять, что случилось с его родиной.

Синагога, разрушенная во время «Хрустальной ночи». Фото: архив

Синагога, разрушенная во время «Хрустальной ночи». Фото: архив

Это, конечно, не помешало Манну писать свои знаменитые романы про приключения Иосифа в Египте и о сделке Адриана Леверкюна с дьяволом. Но на полях художественного творчества, в обильных письмах, дневниках, радиопередачах и публичных лекциях он разбирался с одним мучившим всех сбежавших соотечественников вопросом: как немцы докатились до фашизма.

Прежде всего он категорически отделил себя от режима, лишившего его родины и обвинявшего писателя в ее предательстве. Говоря о нацистских властях, он писал:

«Оказывается, выступив против них, я тем самым оскорбил империю, оскорбил Германию! Они проявили сомнительную храбрость — спутали себя с Германией! В то время, как, наверное, недалек момент, когда станет самым важным не спутать себя с ними».

Но с этими подонками и так все было ясно — в отличие от Гитлера, который представлял для Манна загадку. Как «немощный физически, не умеющий ничего из того, что умеют делать мужчины, — ни ездить верхом, ни управлять автомобилем или самолетом, ни даже сделать ребенка» стал фюрером столь духовно богатой нации? Размышляя о нем, он в 1937-м записывает в дневник:

«Нет, Гитлер не случайность, не несвойственное складу этого народа несчастье, не промах истории. Он — явление чисто немецкое.»

4.

И тут мир взорвала «хрустальная ночь». Во время еврейских погромов с 9 по 10 ноября 1938 года в Германии и Австрии убили 91 человека, 30 тысяч заключили в концлагеря, 70 тысяч магазинов были разграблены. Британская газета «Таймс» тогда писала: «Нет такого иностранного изощрённого пропагандиста, очернявшего Германию, который мог бы превзойти в глазах всего мира рассказы о поджогах и избиениях, о мерзких нападениях на беззащитных и ни в чём не повинных людей, которые приходили из этой страны вчера».

К этому времени Томас Манн жил в Принстоне, окруженный почетом, восхищением и именитыми товарищами по изгнанию. Преступления нацистов не задевали его репутацию, другое дело — преступления немецкой культуры.

После «Ночи разбитых витрин». Фото: архив

После «Ночи разбитых витрин». Фото: архив

Сразу после погромов Манн получил письмо профессора Анны Якобсон, которая заведовала кафедрой германистики в нью-йоркском тогда еще женском колледже Хантер. (Почти век спустя я выступал в том же колледже, где хорошо помнили Якобсон, и отвечал на схожие вопросы студентов-беженцев).

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68

«Мои студентки, — писала профессор немецкому классику, — начали сомневаться в том, что имеет смысл изучать культуру народа, в среде которого, вроде бы беспрепятственно, творятся столь гнусные дела».

По-старосветски вежливый Томас Манн ответил обстоятельным письмом-апологией. Ссылаясь на то, что «немецкий дух сделал для культуры человечества много великих и удивительных дел», писатель отделил режим от народа.

«Не в первый раз я замечаю, что в этой стране существует тенденция переносить такое справедливое отвращение к теперешнему германскому режиму и его зверствам на все немецкое вообще, отворачиваясь и от немецкой культуры, хотя она-то тут совсем ни при чем. Не надо же забывать, что большая часть немецкого народа живет в вынужденно немой и мучительной оппозиции к национал-социалистскому режиму и что ужасные преступления, происшедшие там в последние недели, отнюдь нельзя считать делом рук народа, как ни старается их выдать за таковое режим».

Читайте также

Релоканты

Релоканты

По следам Ремарка

5.

Вопрос, который задает этот текст, связан с ударением: какая часть народа в оппозиции к режиму — большАя или бОльшая?

Ответ Томас Манн искал все годы войны. Для этого ему нужно было найти причину чудовищного германского провала.

Занятый тем же другой великий немец Герман Гессе вывел простую формулу: «Немцы — великий, значительный народ, кто станет отрицать? Может быть, даже соль земли. Но как политическая нация они невозможны! В этом отношении я хочу раз навсегда с ними порвать». Что он и сделал, поселившись в Швейцарии задолго до прихода нацистов к власти на его родине.

Герман Гессе. Фото: Википедия

Герман Гессе. Фото: Википедия

Развивая тезис Гессе, Манн уже в 1943-м, в разгар сражений в Европе, нарисовал куда более суровый портрет немцев.

«Случай Германии потому так запутан и сложен, что доброе и злое, прекрасное и роковое смешались в нем самым необычайным образом. Немецкий дух по-настоящему лишен социальных и политических интересов… Один француз сказал: »Если немец хочет быть грациозным, он выпрыгивает из окна«. То же самое делает он, если хочет быть политиком. Он думает, что для этого нужно лишиться человеческого облика. В национал-социализме надо видеть такой прыжок из окна, безумную попытку с лихвой компенсировать немецкую политическую бесталанность».

Отсюда Манн сделал следующий шаг, когда в сентябре 1945 его пригласили в Вашингтон, чтобы прочесть в Библиотеке Конгресса интеллектуально завершающую войну лекцию «Германия и немцы».

«Теорию о двух Германиях, Германии доброй и Германии злой, я отверг. Злая Германия, заявил я, — это добрая на ложном пути, добрая в беде, в преступлениях и в гибели.

Не затем, продолжал я, пришел я сюда, чтобы, следуя дурному обычаю, представлять себя миру как добрую, благородную, справедливую Германию, как Германию в белоснежной одежде».

Отказавшись отделять одних от других, Манн в сущности сказал, что плохие немцы были хорошими, но чересчур последовательными. Поэтому, когда в страшные послевоенные годы пришла пора расплаты, Манн никого не щадил, прежде всего своих:

«Если бы немецкая интеллигенция, если бы все люди с мировыми именами — врачи, музыканты, педагоги, писатели, художники — единодушно выступили тогда против этого позора, если бы они объявили всеобщую забастовку, многое произошло бы не так, как произошло».

Вряд ли интеллигенция смогла бы остановить Гитлера. Но вина ее, согласно Манну, от этой беспомощности меньше не стала:

«Непозволительно, невозможно было заниматься «культурой» в Германии, покуда кругом творилось то, о чем мы знаем. Это означало приукрашивать деградацию, украшать преступление.

Одной из мук, которые мы терпели, было видеть, как немецкий дух, немецкое искусство неизменно покрывали самое настоящее изуверство и помогали ему».

6.

Понятно, что в Америке бежавшим от нацистов немецким авторам не хватало внимающих и понимающих поклонников. Хуже, что они исчезли навсегда. Когда кошмар кончился, выяснилось, что эмигранты и метрополия больше не нужны друг другу.

— Все вышедшие при нацистах книги, — объявил Томас Манн, — нужно пустить под нож, ибо они запятнаны «стыдом и кровью».

— С ваших и начнем, — запальчиво ответили немцы, отказавшие в праве учить себя тем, кто не перенес фашизма на своей шкуре.

Не только романы лучшего немецкого прозаика, вся эмигрантская литература вновь осталась без читателей.

— Политика, — говорили им, — отравила ваши чернила, от ненависти окоченел язык.

Эмиграция состарила живших в изгнании писателей сразу на несколько поколений, превратив из современников в классиков. Их язык стал казаться сухим и сложным, трезвым и холодным, ироничным и чужим.

Томас Манн. Фото: Bundesarchiv

Томас Манн. Фото: Bundesarchiv

К тому же за годы разлуки германская словесность заговорила на своем, и тоже хорошем, языке. После войны немцы понимали Генриха Белля лучше, чем Томаса Манна. Поэтому самый знаменитый, но отнюдь не самый любимый писатель Германии умер в Цюрихе.

Когда Набокова спросили, почему он после войны не навещал Берлин, где провел десять лет, тот отвечал: «Боюсь случайно пожать руку палачу»;

«Домой, — писал даже не покидавший родину американский романист Томас Вулф, — возврата нет».

Раньше других это понял Стефан Цвейг, во время войны живший в Бразилии. Он покончил с собой в 1942-м, не дождавшись, пока выйдет в свет его последняя книга — «Вчерашний мир», о которой мы рассказывали в первом выпуске этой рубрики.

О том, как писатель меняется меньше своей родины, рассказывает и опыт возвращения Солженицына, игравшего в нашей эмиграции роль, схожую с той, что исполнял для немцев Томас Манн. Триумфальный приезд Солженицына на родину немного отдавал аттракционом. Уехав на Запад, он вернулся с Востока, вместе с солнцем, — по пути, как оно, выслушивая хвалу, жалобы и претензии. Так началась бодрая осень патриарха, жившего, как все мы, в той параллельной реальности, где ничего не меняется.

— Мало того, что Земля круглая, — сказал мне старинный товарищ и коллега по эмиграции, — она еще вертится, и только мы стоим на месте, потому что нам не с кем идти в ногу.

Нью-Йорк

Этот материал входит в подписку

Кожа времени

Александр Генис. Эссе, истории о мире и переменах

Добавляйте в Конструктор свои источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы

Войдите в профиль, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow