«Плейбой»
Голодные и свободные 90-е совпали с расцветом гламурных журналов, что так и осталось непонятным моему меркантильному разуму.
В московской версии американского мужского журнала перепечатали заметку из оригинального издания «Как купить пиджак за 5 долларов», исправив пять на пять тысяч.
— Иначе, — объяснили мне в редакции, — уважать не будут.
В другом журнале рекламировали исключительно товары не повседневного спроса: бриллианты, меха, «Мазерати».
— Иначе конкуренты съедят, — объяснили мне, — у нас ведь потребление — вид зрелищного спорта.
В третьем гламур дошел до ручки: моды рекламировали не знойные красавицы, а лысоватые интеллектуалы, включая меня.
— Иначе, — объяснили мне, — будет неоригинально.
В четвертом в редколлегию входила мартышка, которая обеспечивала финансирование издания. Усевшись ко мне на колени, она стянула с руки часы.
Пятый назывался «Желтой субмариной», но выходил черно-белым и не имел отношения к подводным лодкам.
Все это печатное буйство напоминало мне золотые годы нашей эмиграции, когда каждый выпускал свой журнал, включая, не скрою, один под названием «Мася».
Бурные социальные переломы всегда сопровождает словесный бум. В Пражскую весну, догадываясь, чем она кончится, еженедельники, ежемесячники, даже альманахи выходили каждый день.
Так или иначе, в либеральную эпоху 90-х я жадно привечал любой урожай свободы и печатался всюду, куда звали, исключая разве что «Гольф и Яхтинг», но лишь потому, что совсем ничего не знал о первом, а парусный спорт стоил мне конфликта со спасателями, которые выковыривали меня из-под киля.
Неудивительно, что когда мне предложили вести колонку в русском «Плейбое», я радостно и опрометчиво согласился. Только подписав шестимесячный контракт, я задумался о том, что, собственно, представляет собой предмет предстоящих занятий с литературной точки зрения.
Представление советской общественности февральского номера известного американского журнала «Плейбой», посвященного советским женщинам, 10 января 1990 г. Фото: Валентин Кузьмин, Валерий Христофоров / Фотохроника ТАСС
Мои неопытные наниматели знали о нем немногим больше. Стараясь придать заморскому журналу отечественный характер, они отметили юбилей Пушкина его стихами в исполнении обнаженных моделей. Соль мероприятия, по замыслу редакции, заключалась в том, что раздетым девушкам не до поэзии, но они ошиблись, и все подопытные бодро читали «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье».
— Интересно, — подумал я, — понравилась бы эта затея автору, который, если верить Абраму Терцу, «вбежал в русскую литературу на тонких эротических ножках».
Но мне от этого проще не стало. Я уже по опыту знал, как трудно разговорить тело, напрочь лишенное собственного языка, и умел описывать только то вожделение, что называется аппетитом и рождается за столом, а не в кровати.
Как раз к этому времени подоспел рассказ Валерия Попова про культурологический институт, где решали, как отличать эротику от порнографии.
В один несчастный день директор этого заведения напился и громогласно заявил, что разницы нет, в результате чего 300 сотрудников остались без работы.
(Я подозреваю, что в основу этого опуса легла настоящая история про экскурсоводов по ленинским местам, которых в одночасье переименовали в культурологов, обогнав весь мир по их числу на душу населения.)
Хорошо, что моя карьера в сомнительной сфере длилась недолго. Русскую версию «Плейбоя» постиг удар, о котором до меня дошли только слухи. Согласно одному — редактора выгнали, согласно другому — издателя убили, но я не знаю, какой из двух считать гиперболой.
Порнография
Все, что я знал о сексе в русской литературе, размещалось между прозой Лимонова и поэзией Бродского. Первый исчерпал тему крайне незатейливым натурализмом. Второй заранее обескуражил всех взявшихся за эту тему авторов, объявив, что «любовь как акт лишена глагола». Это не помешало Бродскому его искать. Например, в парном «Дебюте», где участникам сопутствуют асимметричные метафоры.
Для него одна:
Он раздевался в комнате своей,
не глядя на припахивавший потом
ключ, подходящий к множеству дверей,
ошеломленный первым оборотом.
Для нее совсем другая:
Она лежала в ванне, ощущая
всей кожей облупившееся дно,
и пустота, благоухая мылом,
ползла в нее через еще одно
отверстие, знакомящее с миром.
Классический эвфемизм «ключ с замком» восходит к фольклору и напоминает мне студенческую практику в деревне, где старухи изводили нас загадками вроде «сунул — встал, вынул — свял» (сапог).
Но с женщиной сложнее: произошедшее стало гносеологическим актом. Эрос вычитания открывал путь познания с помощью зияния — пустоты, на которой, собственно, строится вся тактика порнографии.
Она — танец вокруг пустоты, которая притворяется тайной, если не сваливается в загадку, чреватую не эротическими, а гинекологическими подробностями.
В «Острове пингвинов» Анатоль Франс заново описывает процесс грехопадения и находит истоки порнографического интереса, подробно объясняя разницу между голыми и одетыми пингвинами.
«Когда пингвинки облекут себя покровами, пингвины не будут так хорошо отдавать себе отчет в том, что же их привлекает к ним. Их неясные желания превратятся в грезы и иллюзии… А между тем пингвинки будут опускать глазки и поджимать губки с таким видом, как будто скрывают под своими одеждами некое сокровище».
Фокус в том, что только одетых можно раздеть. Вся скабрезность, накопленная человечеством после неолита, построена на задержке перед развязкой. Запрет рождает истому. Табу рождает культуру. И всякое промедление (от французского поцелуя до дамской комбинации) переводит простое в неприличное.
Фото: Власов Олег / Фотохроника ТАСС
Когда тело молчит, за него говорит «Плейбой» со всей сопутствующей параферналией гламурного секса, отвлекающей от банальности сюжета. И опять Бродский:
…Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
Чтобы избавить ситуацию от тривиальности, порнография предлагает собрание фетишей — вещей, снабженных половыми признаками. При этом главный фетиш — сама женщина. Она вся прикрыта румянами и помадой, пунцовым лаком ногтей, ажурными кружевами перчаток, черным нейлоном чулок. Голое тело спрятано от зрителя, как золотой запас в сейфе банка. Вместо него в ход идет разменная монета провокационных нарядов, которые заряжаются от той тайны, что они скрывают. Их извращенность — в недоговоренности. Именно одежда делает непристойными глянцевых красавиц. И отличие нагих от раздетых перемещает биологию в культуру, что порождает эротику и осложняет ее так, как об этом написал в своем дневнике опытный Байрон.
«Только идеализируя земное, материальное, физическое в наших наслаждениях, вуалируя эти подробности и вовсе о них забывая, или хотя бы никогда не называя их, даже самому себе — только так можно уберечься от отвращения к ним».
Пенис
Если каждому полу, как продемонстрировал поэт, нужны разные метафоры, то и тайны у женщин и мужчин разные. Одни их скрывают, пряча в пустоте, другие выставляют напоказ (в гульфиках), что позволяет устроить беглый экскурс в культурную историю органа.
Но чтобы о нем говорить вслух, надо найти ему имя. Мы привыкли об этом говорить на латыни, зная что «мертвые сраму не имут». Вымерший язык делает «пенис», когда-то обозначавший всего лишь «хвост», словом более приличным, но не менее живым. Под таким псевдонимом он стал доступным для научных штудий. Особенно после того, как Зигмунд Фрейд, увидел в пенисе подъемный мост в подсознании и сделал его годным для обсуждения, в том числе историками.
У египтян, говорят они, побеждающий смерть пенис был залогом загробной жизни. Индусы поклонялись лингаму — члену Шивы, который до сих пор украшает не только храмы, но и улицы страны. Даже у Будды, считали некоторые, был член, как у жеребца. Соседи иудеев, ханаане, съедали отрезанные пенисы вражеских царей, чтобы унаследовать их волшебную силу. У Бога Ветхого Завета не было тела, но тем ревнивее Он относился к своим созданиям, требуя в жертву их крайнюю плоть. Сакральную природу этого органа подчеркивал обычай проверять полноценность первосвященника, прежде чем тот входил в храм. Эта традиция сохранилась и в Ватикане, где до сих пор стоит особый стул для новых пап, проходящих на нем последнюю проверку перед вступлением в должность (не кастрат ли).
Фото: Павел Смертин / Коммерсантъ
Для греков пенис был богом Приапом, родившимся от союза Диониса с Афродитой, то есть вина и красоты. Отмечая праздником это событие, эллины носили по городу многометровые деревянные фаллосы с нарисованными глазами. Платон видел в пенисе демонстрацию божественного разума и божественного же безумия.
Римляне обходились без философии. Пенис был орудием империи. Только он и мог ее населить.
Каждый мужчина с детства носил амулет соответствующей формы, который помогал ему одерживать победу на всех фронтах. Еще во время Первой мировой войны итальянский премьер-министр Витторио Орландо носил это украшение на браслете, рассчитывая увеличить боевую мощь (Антанты).
Языческое благоговение перед детородным органом сменилось христианским страхом перед ним — но не сразу. В Евангелиях, как подчеркивают современные богословы, вообще не говорится о сексе, только — о браке и разводе. Дьявольские атрибуты пенису придали отцы церкви, в первую очередь — Августин, которого к этому выводу привел собственный опыт. Не в силах справиться с искушениями плоти, будущий святой решил, что его собственный член отнимает у него свободу воли, дарованную человеку Богом.
Став орудием дьявола, пенис приобрел его черты.
Согласно вырванным под пытками показаниям ведьм, черт обладал черным ледяным раздвоенным пенисом, к тому же покрытым чешуей. Колдуньи, утверждала инквизиция, воруют члены у мужчин. В «Молоте ведьм» упоминается женщина, поселившая украденные пенисы на дерево, где они жили, как птицы. Не здесь ли источник пушкинской сказки о царе Никите, где описывается сходная ситуация:
И не вытерпел гонец…
Но лишь отпер он ларец,
Птички — порх и улетели,
И кругом на сучьях сели,
И хвостами завертели.
Даже в просвещенные ренессансные времена пенис вызывал такое отвращение, что флорентийская толпа побила камнями нагого «Давида», а 30 лет спустя папа нанял художника, который замазал фаллосы на фресках Сикстинской капеллы.
Фото: Павел Смертин / Коммерсантъ
Глубинный источник всех этих переживаний — необъяснимая автономность органа, который всегда «себе на уме»: мы не можем с ним справиться, а он c нами — может. Как сказал Леонардо да Винчи, первым объяснивший его устройство, «только он спит, когда я бодрствую, и бодрствует, когда я сплю».
Лотман
О том, что секс — тоже текст, я, как и о многом другом, впервые узнал от Лотмана, когда он посетил наш рижский филфак. Студентов у нас было в 10 раз меньше, чем студенток, и актовый зал на 400 человек обычно пустовал, даже если устраивали праздник с танцами. Но не в тот раз, когда здесь выступал Юрий Михайлович. Как бы трудно ни было в это поверить сегодня, но тогда его книга «Анализ поэтического текста» была бестселлером.
На первой из четырех лекций предусмотрительные расхватали стулья. Опоздавшие сидели на полу, отчаянные забрались на подоконник. Оглядев притихшую в ожидании чуда толпу, профессор весело приступил к делу.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
— Чтобы освоить науку семиотику, — сказал он, — надо понять, что такое знак в историческом контексте. Начнем с интересного. Длина женского платья всегда была одинаковая, но в разные эпохи оно прикрывало либо бюст, либо ноги, никогда не открывая и то и другое одновременно.
На этом месте с подоконника свалился впечатлительный студент, а я подумал о дамах XVIII века в пространных, напоминающих парусные корабли платьях с дерзким декольте, и оглянулся на однокурсниц в мини-юбках и водолазках, которые у нас из-за близости к Западу называли «битловками».
Первый урок Лотмана заключался в том, что читать можно не только книги, но и все на свете, не исключая сокровенного, интимного, запретного.
Японцы
Превращение секса в искусство придает эротике не только эстетический, но и национальный характер. Далеко не всюду и далеко не всегда соблазнительным кажется одно и то же.
Самый богатый пример «окультуривания» секса предлагает старинная Япония. Мы знаем об этом из книг ее гениальных писательниц. Придворные дамы эпохи Хэйан (794‒1185) Мурасаки и Сэй-Сенагон оставили завидующим потомкам лучшую в Азии прозу. Она позволяет судить о наиболее экзотической черте их причудливой жизни: о любовном быте.
В Хэйане царила неслыханная свобода нравов. Ветреность здесь считалась правилом, верность — исключением, ревность — болезнью. Невинность казалась рискованным с точки зрения злых духов состоянием, от которого торопились избавиться.
Семейная жизнь строилась по законам либеральной полигамии, и наслаждались ею отнюдь не только мужчины. Общественное мнение осуждало изъяны в туалетах дам куда более строго, чем легкость их поведения.
В отличие от западных рыцарей, японские аристократы не знали мук платонических страстей, опасностей турниров и испытаний крестовых походов. Времена самураев еще не пришли, поэтому мало кто из них умел сидеть на коне и обращаться с оружием. Лишенные важных дел придворные всей душой предавались неважным. Эпицентром жизни, определявшим ее вкус, смысл, форму и содержание, была любовная связь.
Чтобы превратить физиологический акт в рафинированный шедевр, хэйанцы обуздали секс веригами условностей. Каждую деталь интриги определяли правила, не менее суровые, чем те, что смиряют японскую поэзию числом слогов и реестром тем. Всякий роман разворачивался по нотам, написанным традицией.
Первому свиданию предшествовал обмен письмами. Важным в них было не шаблонное содержание, а почерк.
Каллиграфия служила хэйанцам вторичным половым признаком, способным зажечь любовный пламень.
Ночь с возлюбленной, во время которой кавалер, вооруженный опытом китайской постельной науки, не позволял уснуть даме, завершалась с криком петуха. Покинув ложе, любовник торопился домой, чтобы написать стихи о невыносимости разлуки — обязательно до того, как обсохнет утренняя роса, замочившая его одежды. Выбрав почтальона приятной наружности и прикрепив к посланию перо убитого петуха, прервавшего ласки, кавалер не считал дело завершенным до тех пор, пока не получал стихотворного ответа.
Во всем этом не было ничего простого и естественного. От любовников ждали не искренности чувств, не глубины страстей, не пылкости желаний, а щепетильного соблюдения ритуала, торжественного, как религиозный обряд, и красивого, как еще не изобретенная икебана.
Секс был церемониальной игрой, и главную роль в ней исполняла, естественно, женщина. В красавице, однако, ценилось то, что мешало ей походить на человека. С чернеными зубами и бровями, нарисованными посреди лба, японская аристократка лицом напоминала театральную маску, а всем остальным — разукрашенное облако неопределенных очертаний. На каждую придворную даму приходилось 12 полупрозрачных одеяний, просвечивающих сквозь друг друга безукоризненно подобранными цветами. Наиболее соблазнительной частью туалета считался рукав, который дама выставляла из-за особой ширмы, непременно скрывающей ее от мужского взгляда.
Ни при каких обстоятельствах хэйанки не позволяли себя увидеть голыми — они и спали полностью одетыми. Вплоть до Второй мировой войны нагота в Японии не вызывала вожделения. Другое дело — сложные конструкции из роскошных тканей.
Каждый из многочисленных слоев одежды отличала своя степень интимности. Разворачивая женщину, словно куколку шелкопряда, мужчина затягивал удовольствие с той истомой, которой уже не понять веку, придумавшему бикини.
Здесь кроется секрет «шунги», знаменитой эротической живописи Японии, родившейся в том же Хэйане. Азартное бесстыдство этих рисунков, предназначенных, кстати сказать, для зрителей обоего пола, не в гротескно увеличенных гениталиях, а в том, что подробно изображенные одежды любовников образуют раму для их соития. Акт становится театральным действом, участники которого, как все хорошие актеры, даже в разгар событий сохраняют способность смотреть на себя со стороны.
Так, воспитанная стилем и изощренной традицией чувственность способна переносить эротический вектор с обнаженного тела на то, что его скрывает. И это создает уникальную динамику в отношениях нагих и раздетых.
Голливуд
Тысячу лет спустя и на другом конце света, схожий, но куда более популярный эксперимент по сублимации сексуальной энергии в художественное творчество произошел в кино.
Кадр из фильма «Любовь среди миллионеров». Википедия, пользователь Фрэнк Таттл, Paramount Pictures.
Для этого понадобилось вмешательство цензуры — «кодекса Хейса», зверствовавшего в Голливуде с 1934 года. Поскольку пуританские правила запрещали даже супругов показывать в одной кровати, в старом кино секс заменяла война полов. Борьба между мужчинами и женщинами на экране шла с таким ожесточением, что непонятно, откуда в те времена брались дети.
Голливуд этого тоже не знал, потому что между платонической и плотской любовью он поместил остроумие. Дав невербальному опыту слова, пусть и о другом, комедия преобразовала диалог в игру с огнем. Запрет на ту единственную тему, что только и интересует героев, привел к расцвету иноязычия, голливудская любовь подразумевала вязь обиняков и поэтику намека.
Спортивный термин screwball, давший название этому одновременно романтическому и пародийному жанру эротики, означает крученый мяч, который ведет себя непредсказуемым образом.
Все фильмы такого рода были откровенно бедными. Как у Шекспира, мизансцену исчерпывали роскошные наряды и такие же диалоги. Это кино еще подражало театру, часто восходило к нему и жило в словах. Оно было болтливым, остроумным и требовало от зрителя внимания, на которое не посягали спецэффекты сперва повзрослевшего, а потом впавшего в детство кинематографа более поздней поры.
Содержание старых картин сводилось к универсальному сюжету: как составить идеальную пару из старых или новых любовников. По пути к «поцелую в рамку» шла потешная перебранка, заменявшая секс.
Но именно запрет на откровенные сцены нагрузил все остальные безмерным эротическим накалом. Недосказанность превратила кино в эзопову комедию, требующую от нас стыдливого соучастия. Тут царил разврат подмигивания, которого нас лишила простота свободного кино, где все называлось своим именем и показывалось без смущения.
Искусство читать меж строк и подглядывать в щелку исчезло вместе с нравственной цензурой. Только этот эстетский реликт — старое кино — сохранило истому прелюдии, foreplay, пролога, 30 лет оттягивавшего развязку сексуальной революции.
Цензура
Следящая за нравственностью цензура схожа с политической тем, что обе скрывают общеизвестное. Даже в мое время, надежно бетонированное державой, все знали, откуда берутся дети, — с той же уверенностью, с какой мы верили в идиотизм политбюро.
Это не мешало властям прятать и то и другое, конечно же, безуспешно, но тень одной цензуры падала на другую. Что придавало антисоветский характер сексуальности в силу ее неуправляемости. Всякая непредсказуемость угрожала партии, смешивая карты и нарушая планы. Чем меньше человек походил на трактор, тем труднее он вписывался в пятилетку. Не способная справиться с нашей физиологией, власть занялась душой, игнорируя тело, если оно, конечно, не было вооружено киркой.
По обыкновению аскетическая практика привела к противоположным результатам.
Грешник часто отдается порокам, лишь праведник думает о них всегда. Уйдя с поверхности жизни, секс безраздельно завладел ею.
Взрослые и подростки столпились у столика с брошюрами и книгами эротического содержания в подземном переходе, 1990 г. Фото: Власов Олег / Фотохроника ТАСС
Подспудный эрос оплодотворял все сферы советской жизни, а не только ту, что ему положено. Поскольку об этом не говорили, то сексуальным могло быть все. Умолчание оборачивалось двусмысленностью, снабжавшей скабрезным подтекстом всякую строку, включая и ту, что печаталась в «Правде».
Фрейдистское чтение газеты — любимая салонная игра эпохи. Опытные уста, придавая неизбежной цепочке «порыв — удар — прорыв» определенный смысл, делали передовую заманчивей «Камасутры».
Даже зарубежная хроника, как отметил в своем дневнике Веничка Ерофеев, не составляла исключения: «Никсон попросил Голду Меир занять более гибкую позицию».
Такой безадресной эротической эмоции подошло бы универсальное английское слово sexy, пригодное для рекламы чего угодно, например, мебели, хотя у нее из соблазнительного — одни ножки.
В атмосфере невидимой и всепроникающей, как воздух, сексуальности вырос специфический тип советского плейбоя. Он сам твердо не знал, с чем борется — с целомудрием или властью. Сладкий привкус недозволенности будил чувственность, которая казалась отвагой, а иногда и была ею. Ведь моральная неустойчивость считалась прологом к политической неблагонадежности.
— Лучше изменить жене, чем партии, — двусмысленно ухмылялись советские плейбои, надеясь одним актом задеть обеих, ибо власть ведь тоже была женского рода.
Обращая протест внутрь, рыцарь чужой постели компенсировал интимными победами гражданские поражения. Свобода звала его к подвигам, как Луку Мудищева, чья биография встречалась в самиздате не реже «Архипелага ГУЛАГ»…
Секс, кажется, — единственная область человеческой деятельности, к которой прогресс ничего не добавил.
Помпейские фрески, храмы Каджурахо, ацтекские статуэтки, гавайский танец хула свидетельствуют, что со времен прошлого ледникового периода в постели не изобрели ничего нового, кроме самой постели. Не в силах расширить репертуар, цивилизация сужала его с помощью культуры, надеясь обратить в искусство. И только когда наш откровенный век решил, что свобода приходит нагая, рассеялся волнующий дух неопределенности, так долго витавший над смутным эросом.
Нью-Йорк
Март 2023
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68