Как сказал ватерполист Тихонов
Господь! Прости мысли северян, приехавших в мае и увидевших загорелых киевских красавиц на пляже. Кажется, только дотронься до плеча или, спаси от искушения (и спасал, к сожалению, долгое время!), бедра, как оно лопнет — до того налито. А кожа! Какая дивная, отполированная до матового блеска кожа у этих лениво прохаживающихся у воды молодиц.
— Эх!.. — с грустью лирической мечты о несбыточном вздыхает, глядя на них, нападающий ватерпольной команды «Водник» из Ленинграда, мой друг (и судьба!) Александр Иванович Тихонов, двадцати шести лет от роду, сложенный как Аполлон, будь тот покрепче, с уголовным ежиком и железной фиксой вместо переднего зуба, потерянного под воротами московской ватерпольной команды ЦСКА ВМФ, и при этом с невероятно обаятельной улыбкой.
— Эх, если бы их можно было, как матрешек вставить одну в одну, и… разом.
После зеленоватых ленинградцев, ловивших скупое северное солнце в накинутых на плечи пальто, чтоб не натянуло радикулит от стен Петропавловской крепости, здесь было буйство здоровых загорелых тел.
Парни, будто проявляя независимость и не вступая в разговоры с бронзовотелыми девицами, вытягиваются в стойках на кистях, или прыгают на желтоватом горячем песке кривоватые пляжные фляки, или разбегаются на берегу и со свистом и гиканьем врезаются в мутноватую днепровскую воду цвета светлого пива (скажем, «Праздрой», которое потом завезут в город на чехословацкую выставку, где мне повезет купить на полученные за рекорд Украины в эстафетном плавании деньги мотоцикл «Ява-350» с колесами разного диаметра — кто понимает! — в то время, а потом после падения на мокрой киевской брусчатке поменять на двухцветный красавец мотороллер «Чезета», о котором я, может, еще вспомню) и, выныривая, поглядывают на берег из-под выгоревших бровей, какое произвели впечатление.
А дальше от воды, в тени лозняка, лежат, раскинувшись, не знающие комплексов киевлянки средних, что называется, лет, в черных и розовых атласных бюстгальтерах и «штанах» (иной раз в тон), габаритов мыслимых разве что в веселом сне.
В это время в городе из года в год возрождалась не на долгое время леденящая распаленную солнцем душу сезонная история о том, как дочь прекрасных родителей (отец профессор, мать зубной врач, или наоборот), красавица, золотая медалистка, накануне свадьбы, которая была уже заказана в ресторане «Театральный», угол Владимирской и Ленина, напротив оперы (тут подробности важны), со своим женихом, тоже красавцем, сталинским (или ленинским) стипендиатом политехнического института, или аспирантом-физиком, почти доктором наук (институт никогда не бывал легкомысленным), мастером спорта по плаванию (тоже важно), пошли на пляж. На глазах у невесты он прыгнул в воду, и его «засосало» в яму. Или он пытался спасти ребенка (и спас!), а его «свело судорогой» или разрубило винтом катера. Словом, он утонул, тому есть масса очевидцев, и свадьба расстроилась.
Киев. 1956 год. Улица Крещатик. Фото: Михаил Мельник / ТАСС
Я плавал тогда в двадцатипятиметровом бассейне на Красноармейской у стадиона имени Хрущева (теперь он чуть ли не «Олимпийский»). В мужской раздевалке там работал, сам шил и продавал нам по умеренной цене плавки и шапочки из красного сатина с белыми завязками, дядя Костя, который вечерами служил старшим униформистом первого послевоенного цирка на углу Саксаганского и Красноармейской и был сыном в прошлом владельца дореволюционного шапито, где уже в тридцатых блистали акробаты «Океанос». У меня есть фотография этой группы на фоне афиши другого, уже стационарного киевского цирка на Николаевской, как раз напротив детского театра. Там перед войной работал отец и оттуда беременную мной маму увезли в роддом прямо из грим-уборной, служившей родителям некоторое время жилищем. С моим рождением они переехали в комнату на Тарасовской, недалеко от университета, где прожили недолго — два года.
27 июня 41-го отец ушел добровольцем на фронт, а мы с театром отправились в эвакуацию. Но это потом.
Карточка на фоне афиши, о которой я говорил, сделана раньше. «Водяная пантомима «Махновщина». 300 артистов. 1 000 000 литров воды» — гласит на украинском огромный щит. А на его фоне в кепочках и скромных длинных пальто — артисты группы «Океанос». И среди них, тоже некоторое время бывшие циркачами, мой папа и его брат Аркадий, как мне казалось, похожий на Блока.
Он был влюблен в певицу Эльгу Аренс. И даже сделал меня гипотетическим родственником Владимира Высоцкого, дедушка которого в годы нэпа бросил из-за нее семью. Я помню Эльгу немолодой (так мне казалось тогда, хотя ей было, может, чуть больше пятидесяти), вечно курящей женщиной за карточным столом, покрытым толстой цветной скатертью под низко висящим оранжевым абажуром.
Эльга до войны уже была известной, как тогда называли, эстрадной певицей, дружила с Шульженко, а в 1948 году стала заслуженной артисткой, что было для этого сорта искусства большой редкостью. С моим дядей у них был роман, но через пару лет после того, как он вернулся с войны, Эльга оставила его. И он от отчаяния, так и не перенеся разлуки с Эльгой, покончил с собой. Видимо, это была женщина типа Лили Брик. Как будто ничего примечательного и вполне заурядная внешность, но какой-то манок, какой-то запах таинственной химии привинчивал мужиков.
Иногда я просил ее напеть что-нибудь из нэповских и довоенных времен, но по малолетней глупости я ничего не записал.
«Теперь актер одной мечтою бредит, / Что вот, вот, вот он в экспедицию поедет, / И там проявит свой чудесный дар, / И повезет туда репертуар: / Соль в мешочке, соль в горшочке, / Соль в корзинке, соль в ботинке — / Словом, соль нам делает дела. / Ах, зачем нас мама родила!» Куплеты мне нравились. Но к ней они не имели отношения. А вот «Многое слыхала, многое видала, многое узнала шахта номер три» — это был ее хит.
Одну песню, впрочем, я запомнил и пел сам, развлекая компании:
Спи, дитя мое родное, Бог твой сон хранит,
Твоя мама-шансонетка по ночам не спит.
День и ночь она страдает и скорбит любя:
Честной девушкой мечтает воспитать тебя.
Научить тебя с пеленок презирать мужчин:
Я была еще ребенок — обманул один…
Спи, дитя мое родное,
Бог твой сон хранит,
Твоя мама-шансонетка по ночам не спит.
Возвращаясь на Днепр
Болтаясь по водным станциям на Днепре и в Матвеевском заливе, где летом тренировался и подрабатывал спасателем, слышал легенду о славном много раз, и никогда ее никто не опровергал. Это был слух — домовой. В него не верили, но расставаться с ним было жалко. И еще это была мечта о возможном счастье (пока чужом), которое разрушили не сами участники событий и не конкретные опасные в своей безграничной силе исполнители воли власти во все почти наши времена, а обстоятельства.
Куда против них? Это оправдывало сказителей и слушателей.
Получалось, что удача миновала героев (и всех сострадателей легенды, поскольку каждый прикладывал ситуацию к себе) не потому, что они не хотели учиться или не умели плавать в жизни (это же рассказ-метафора), а потому, что мимо воли попали в роковую ее воронку.
Я вспоминаю эти сюжеты, возвращаясь к тому времени, когда все в жизни еще можно было изменить. Если в этом была необходимость.
Время раскидывает знаки-буйки (зачеркнуто), бакены, для того, чтобы ты знал, где обмелел фарватер, где прижим, а где обратное течение, но ты всегда плывешь в одну сторону, а огни, которые зажигает Бакенщик, отмечают лишь пройденный путь.
Их не видит никто, кроме тебя, и без них можно было бы легко обойтись, кабы Природа не давала счастливую возможность в мыслях совершать то, что не дано совершить наяву. Там возможен обратный путь, и возвращение в молодость, и счастливая любовь (впрочем, что это я, любая — счастье), и верная дружба, и всё там есть, и всё там возможно… И отравился бы человек мечтой, и потерял бы способность к сопротивлению сегодняшнему дню, и ушел бы в другой мир, став наркоманом придуманного или исправленного им прошлого, не храни на плаву Бакенщик горящие метки наших поступков, проступков, ошибок и удач.
Бессмысленны попытки выровнять дорогу из прошлой жизни. Она все равно приведет в настоящее. Только бы правильно оценить знаки, оглянувшись, пока не закончился путь.
Киев. 1956 год. Открытие спартакиады Украинской ССР на республиканском стадионе имени Н. С. Хрущева. Фото: Владимир Сычев / ТАСС
Теперь, когда пробег по жизни позволяет с интересом забытого посмотреть в зеркало заднего вида, обнаруживаешь за собой шлейф ситуаций, которые не казались тогда значимыми или, не дай бог, поворотными, а являли собой иной раз просто случайный набор эпизодов, для которых волновавшие страну и мир события, оказалось, были лишь фоном. Кто же тогда правил нами, когда я проводил двух наших девочек из сборной города до переправы на водную станцию «Динамо», на той стороне Днепра, в глубоком заливчике, где спустя несколько лет на всесоюзной спартакиаде школьников в составе комбинированной эстафеты, плывя свой этап брассом, выиграю первое место. Жетон победителя, которым я гордился, никому особо не показывал, потом вместе с отцовскими фронтовыми орденами (вот что было действительно жалко) украдут воры, залезшие в нашу квартиру.
А кто же тогда руководил страной? Маленков, Хрущев? Не помню.
Как потратить миллион
Ресторан «Абхазия» был в подвале под гастрономом, и в моей памяти остался благодаря мечте Юзика Лисоправского, который жил со своей мамой Люцией, сестрой Вандой, напоминавшей базедовую рыбку-телескоп, с таким же не приспособленным для жизни на суше круглым телом, покрытым (теперь мне кажется) даже неким подобием чешуи, и отцом Вацлавом, который за день мог выпить четыре сифона воды. Вацлав, кстати, легко покупал на Бессарабском рынке помидоры по тридцать вместо сорока копеек за килограмм, используя польский акцент.
На вопрос торговки: «Вам куда сыпать, мужчина?» — он клал на покрытый испариной мраморный прилавок кожаный футляр от скрипки, открыв его, складывал на темно-синий с рыжими пролежнями бархат малиновые помидоры, сахарные на разломе.
Бывало, пользуясь суетой, он незаметно подкладывал еще одно-два тугих и глянцевых «Бычьих сердца» против веса, и даже если опомнившаяся тетка, перегнувшись и накрыв, как наседка, огромной и мягкой своей грудью помидоры, извлекала из футляра поход, Вацлав все равно, вежливо приподняв тремя сложенными в щепотку пальцами вялую велюровую шляпу, говорил с унаследованным от своего отца Бронислава польским акцентом: «На счастье, прошу пани».
Языка он не знал, а акцент был фамильной ценностью Лисоправских. Скрипка тоже была фамильной. Когда во время Гражданской войны в Кременчуге Бронислава застрелили по ошибке из парабеллума на рабочем месте — в ресторане, за то, что сфальшивил сосед (кто тогда разбирался в музыке), Вацлав взял в руки отцовский инструмент и уже не выпускал его. Правда, до ресторанного оркестра он не поднялся, но в кинотеатре «Комсомолец Украины» на Прорезной играл в фойе перед сеансом, аккомпанируя грудастым певицам в неизменно длинных платьях. Юзик, пока папа ходил с футляром по Бессарабке, должен был играть гаммы. Но он был мечтатель, этот Юзик.
Он мечтал о сумасшедшей своей скрипичной карьере, не ударяя пальцем о палец. Только пил воду, как старый Вацлав, и лежал на подоконнике, глядя во двор.
Денег в семье было немного, и потому, когда однажды, притопленный в аромате лип и подобревший от теплоты июньского вечера, я предложил Юзику истратить миллион рублей — он обрадовался. Было условие: деньги надо истратить на себя и в течение месяца. В эту игру мы играли часто, но воображение, ограниченное шорами недавней карточной системы, не позволяло вырваться даже на простор, доступный знакомым ворам-карманникам, обитавшим в нашем проходном на три улицы дворе, — Толику Красной Шапочке, Гюго, однорукому Виле Пайчадзе или Лёне Олбаске (он не выговаривал букву «к»), которые моментально «покупали» себе за сорок тысяч ЗИМ, дом в крымском частном секторе на берегу моря, приемник «Сименс» (на лампах одиннадцатой серии), мотоцикл «Харлей», БМВ или «Цундап» и «уезжали» с «кадрами» в Сочи… Но и они, едва добирались до трети суммы, иссякали и, матерясь, уходили «щипать» на Бессарабку и по трамваям.
Эти воры были, словно одомашненные дикие животные, терпимы к нам — детям «хозяев» этого удобного для них проходного двора по Пушкинской, девятнадцать — двадцать один — двадцать три, выходившего в три подворотни на Крещатике и одну на Бульваре.
Наш замечательный двор, который называли садом из-за растущих там каштанов и гигантского тополя, был для них как модный в то время профилакторий выходного дня.
Играли на деньги, естественно, в волейбол через натянутую веревку, чаще два на два. Побеждали почти всегда Жора Синявский и однорукий Виля Пайчадзе. Имена-то были настоящие, а фамилии — наверняка клички. Я их запомнил не только потому, что дальняя «гаубичная» память сохраняется лучше короткой.
Киев. 1957 год. Книжный базар на площади имени Калинина. Фотохроника ТАСС
А Юзик, он долго думал, потом решительно, но осторожно (хватит ли?) сказал: «Первое, что я сделаю, — я пойду в ресторан «Абхазия» и съем яичницу из десяти яиц. А потом…» Потом на оставшиеся от миллиона после яичницы деньги он хотел ехать к родственникам в Кременчуг в плацкартном (а не общем) вагоне, но нас это не должно интересовать. Нам важно, что Юзик в звездную минуту вспомнил об «Абхазии». Такое это было место. И работал там одноглазый аккордеонист, живший в доме двадцать три Степан Николаевич Лесиненко. До войны он был партерным акробатом и музыкальным эксцентриком в цирке. Выйдя из госпиталя в начале сорок пятого с одним, вместо двух, глазом и в несколько продырявленной осколками тельняшке морского пехотинца, он, как рассказывал, пошел в четверг в Караваевские бани, надел после парилки чистое белье и поехал в Одессу организовывать ансамбль греческих цыган, но там и без него было много специалистов в этой области искусства.
Вернувшись в Киев, он достал из шкафа рубиновый «Вельтмайстер» с перламутровыми клавишами, который вывез из Германии в качестве трофея, и отправился на электричке в пригородную Бучу — район пионерских лагерей, где целыми днями играл детям про то, как напрасно старушка ждет сына домой.
К концу лагерного сезона ему это надоело, и Степан Николаевич стал после обеда засыпать, положив голову на аккордеон. В пионерлагере РАБИС (детей работников искусств) злые дети подкрадывались к нему тихонько, нагибались над ухом, а затем кричали голосом массовика: «И-и…» Еще не просыпаясь, Лесиненко вздрагивал, растягивал меха и начинал играть «Раскинулось море широко…» или песню «Эх, путь-дорожка фронтовая, не страшна нам бомбежка любая, а помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела», которую я часто слышал, когда Лесиненко приходил выпить к жившему под нами на первом этаже театральному шоферу дяде Васе Цыганкову. Дядя Вася, хоть и играл на своей трехрядке похуже Лесиненко, но репертуар обновлял чаще, обогащая его мелодиями из трофейных и советских фильмов.
Иногда в маленький заасфальтированный двор к дому, где жили в основном актеры Театра русской драмы, приходил еще один послевоенный аккордеонист. Одноногий. Он садился на жесткий футляр из-под немецкого инструмента, клал перед собой на сложенные костыли кепку подкладкой вверх и начинал: «Бомба-весом-в-пятьсот-килограмм-разбомбила-дот-и-меня-тяжело-контузило-голуби-что-ж-вы-не-летите-что-ж-вы-не-подниметесь-у-высь-голуби-что-ж-вы-улетели-что-вы-приподнялися-у-высь-голуби…»
Всё!
Ему бросали какую-то мелочь. Мы собирали и клали в кепку. Иногда в знак благодарности он пел морскую казачью песню, предваряя ее речитативом.
Этот номер стал коронным в моем репертуаре и не сходит со сцены вот уже семьдесят лет.
«Не тужи, моряк, напрасно, вся тоска твоя пройдет. Посмотри на даль морскую: тела женская плывет». И — без паузы: «На рейде у моря эсминец стоял…»
Давайте закончим с Лесиненко. Как он попал в «Абхазию»? Тут не без женщины. Продавщица хлебного магазина, которая иногда ныряла к Степе в подворотню двадцать третьего дома, сказала: «А чего б тебе не пойти в ресторан «Абхазия» и не поиграть на аккордеоне? Ты у них зарплату не проси. Сам будешь делиться из того, что люди заплатят за заказ. И деньги будут и — в искусстве». Продавщицу эту, необыкновенно костлявую блондинку с лихорадочным румянцем на скулах (щек, кажется, у нее не было вовсе), знали многие. Во-первых, она торговала в давно уже сломанной популярной булочной на углу Крещатика и бульвара. Во-вторых, Анаконда (так ее прозвали после выхода на экраны шведской документальной ленты про Амазонку) постоянно снималась в фильмах местной киностудии имени Довженко на зарубежную тему. Как только надо показать фальшивый блеск жизни миллионеров или иностранных резидентов, так обязательно сидит в заграничном салоне или ресторане тощая продавщица хлебного магазина, потягивая коктейль, который тогда уже был признаком духовного опустошения, и своим видом молча обличает бессмысленную западную жизнь. Для этой роли ее было вполне достаточно, а вот что нашел в ней одноглазый аккордеонист, мы понять по малолетству не могли.
Узнав о мечте товарища, связанной с этим, по-видимому, невероятного достоинства местом, я решился очень настороженно переступить порог «Абхазии».
Лесиненко сидел на маленьком круглом возвышении с аккордеоном на коленях, покрытых бордовой попонкой. На стойке в сторону Степана Николаевича торчал микрофон. В подвале было очень накурено.
— Иди домой, маме расскажу, — сказал он весело. Потом посмотрел одним глазом, как-то по-куриному повернув голову, и махнул рукой возле себя: — Садись!
Он играл и пел: «Ты весь день сегодня ходишь дутый, даже слов не хочешь понимать, Мишка! В эти трудные минуты как тебе мне хочется сказать: о-хо-хо-хо! Мишка-Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня? Самая нелепая ошибка, Мишка! То, что ты уходишь от меня…» Потом к нему подходили, шептали на ухо, незаметно клали деньги в руку, и он бодро объявлял: «По просьбе наших гостей из города Ворошиловграда исполняется песня «Джонни» из трофейного кинофильма».
В середине вечера Степа при мне даже сыграл туш, после того как получивший свое привратник в бобочке и картузе с грязным серебряным околышем распахнул зеленую с бомбошками портьеру и сказал голосом церемониймейстера на королевском балу: «Второй помощник механика грузопассажирского парохода «Маршал Буденный» Валера Кучан». Так и сказал: «Валера». Из-под распахнутой портьеры вынырнул небольшого росточка линялый, средних лет Валера, по-моему, не во фраке, не помню.
След Лесиненко скоро затерялся. Так, увы, не раз случалось в моей жизни. Просто смывает враз человека, к которому бывал привязан, и потребности в общении с ним больше нет. И не важно, пребывает он в этом мире или уже нет. Словно исчерпан ресурс общения, во мне заложенный. Во мне, точно. Только воспоминания в словах, которые существуют уже отдельно и расходуются из памяти для примеров разнообразности твоей жизни в общении с теми, которые все еще ее составляют. А прочие, некогда чрезвычайно близкие и дорогие, превратились в прошлое. И перед ними часто чувствуешь мучающую вину.
Расстался, не попрощавшись, не сказав добрых слов и не поучаствовав в дальнейшей не своей судьбе. Просто тихо вышел из беседы, взял шляпу на вешалке и притворил за собой дверь. Освободился.
Потом, много лет спустя, выжив почти целиком свою жизнь, я пойму, что и смерть буднична, обыденна для участника. И только свидетели и трактователи, особенно если они обладают литературными способностями или владеют искусством пропаганды, сотворят из частной смерти общественное событие или, не дай бог, пример для героического подражания.
С Юзиком, мечтавшим о яичнице в ресторане «Абхазия», мы общались долго, и поэтому я знаю, что он музыкантом не стал.
Нарабатывая стаж для поступления в полиграфический институт, работал резчиком бумаги в маленькой типографии, где сменщик Коля с окраинной киевской Соломенки, заподозрив в нем еврея, докучливо во всякую встречу спрашивал Юзика: «Ну чего ты здесь сидишь, наш хлеб ешь? Ехал бы в свой Израиль». В кошерные дни перед зарплатой, когда ему надо было стрельнуть трешку, он, прежде чем обратиться за кредитом, рассказывал примиряющий братские еврейский и украинский народы анекдот: «Идет по улице Петро и встречает своего друга Хайма. «Давно тебя не видел, друг Хайм. Где ты был?» — «У тетки в Таганроге, друг Петро». — «Хорошо в Таганроге?» — «Ой, друг Петро, там хорошо, где нас нет». — “От это правда, друг Хайм, где вас нет, там хорошо».
Окончив полиграфический институт, Юзик женился на дочери лидера украинской национальной литературной критики и уехал с ней и с малым дитем из страны, как рекомендовал сменщик Коля, правда, не в Израиль, а есть немецкий хлеб в ФРГ, поскольку мечта его разрушилась — «Абхазию» закрыли.
Девушка моей мечты
О! Это был фильм! Мы пытались протыриться («проканать», по терминологии того времени) на него в кинотеатр «Комсомолец Украины». Там на фронтальной стене фойе висело огромное полотно местного Налбандяна, изображавшее прием счастливого народа членами Политбюро (или как оно тогда называлось). Правительство во главе со Сталиным было написано ярко, непохоже, но узнаваемо. Опытный глаз мог отыскать в картине и знаменитых, известных по газетным фотографиям героев труда, писателей и артистов.
После смерти Сталина посетители кинотеатра стали замечать на полотне совершенно незнакомых, вместо хорошо известных по портретам, которые они носили на демонстрациях, руководителей партии и страны.
Эти исчезали с картины сразу после разоблачения того или другого соратника вождя. Новые персонажи были написаны уже без любви. После закрытого письма Хрущева о культе личности картину сняли вовсе. Заменить на ней вождя было некем. Разве что ставшим после кинофильма «Бродяга» необыкновенно популярным индийским актером Раджем Капуром.
Петр Саруханов / «Новая газета»
Когда заканчивался сеанс и зрители толпой спускались по черной лестнице из зала прямо на улицу, надо было на четвереньках между ног идущих потоком вниз, как какой-нибудь лосось, успеть добраться до зала и лечь в средних рядах на пол между креслами. Если после журнала свет не зажигали, то можно было увидеть и новости дня. На «Девушку моей мечты» я канал три раза. Первый раз меня отловили и выставили, во второй раз киножурнал для верности я пролежал на полу, а когда высунул голову, увидел на экране название «У стен Малапаги». И только на третий раз я встретился с Марикой Рёкк. Главным событием этой картины было купание голой (!) героини в бочке, из которой она привставала и на несколько секунд демонстрировала обнаженную грудь, но я ее не увидел, и никто не увидел. Многие мужики, пришедшие на сеанс ради этой радости, поняв, что их обманули, потянулись к выходу.
Красоты нас лишили не цензоры. Киномеханики срезали целлулоидные кадрики с голым бюстом немецкой кинозвезды и продавали их на толкучке недалеко от Байкового кладбища.
Тито в Киеве
Маленькая парикмахерская в гостинице «Первомайская» была в двух шагах от Крещатика. Два кресла, два столика, два зеркала, между которыми висела табличка «Не оскорбляй мастера чаевыми», и два Лёни-парикмахера. Один седой, вальяжный, переехавший из Западной Украины. Западэнец стриг модно, и в пятидесятые годы мало кто в Киеве мог накрутить кок, как этот Лёня. У него стриглись многие городские известности. Не только такие, как Сандаль, виртуозный фарцовщик, владевший всеми свободно конвертируемыми языками, или гуляка и балабус Юра Дымов, огромный сорокалетний юноша.
У западэнца стриглись и серьезные люди. Народный артист Юрий Сергеевич Лавров, к примеру. Он сделал мне первый в жизни запомнившийся подарок. На четвертый мой день рождения в Грозном, где мы с мамой и театром были в эвакуации (а отец в это время лежал после ранения в госпитале в Уфе), Лавров заказал в бутафорском цеху маленький игрушечный деревянный ППШ. С этим автоматом он выводил меня гулять из гостиницы «Сунжа», и однажды мы видели, как по улицам в грузовиках везли людей. Потом я узнал, что был свидетелем депортации чеченцев.
Обычно Лавров сиживал в кресле у модного цирюльника, читая, пока его стригли, булгаковскую «Белую гвардию», демонстративно обернутую в бумагу цветов царского тогда триколора.
И едва не женившийся на дочери Юрия Сергеевича, милейшей Кире, футболист Андрей Биба делал здесь невысокую, но аккуратную укладку с пробором, возможно, даже бритым. Юрий Сергеевич не баловал детей разнообразием имен. Его сына, артиста Кирилла Лаврова, знала вся страна. Он приехал в Киев с Дальнего Востока, где застала его война, в офицерской гимнастерке и поступил в Русский драматический театр имени Леси Украинки рядовым актером. Слава нашла его в театре Георгия Товстоногова — в питерском БДТ и в кино. Кирилл был настоящим положительным героем и стригся где-то на стороне. Во всяком случае, в «Первомайской» я его не встречал. А вот другую киевскую звезду — мужского закройщика Дубровского, шившего из трофейных еще отрезов всем киевским знаменитостям, и в том числе великому Протасову русской сцены — Михаилу Федоровичу Романову, тоже, кстати, Лёниному клиенту, — видел нередко.
По агитационным словам моей мамы, так и не увидевшей меня за свою долгую жизнь в брючной паре, «в костюмах Дубровского хотелось петь, танцевать, я знаю… купаться».
И всем, кто только не ходил к нему (кроме Юрия Сергеевича Лаврова, ну и Романова, понятно), занятый западэнец, так и не научившийся толком говорить ни на одном языке, советовал зайти для стрижки завтра с утра — «з’утра». Так его и звали — Зутра. А другого — просто Лёня. И стриг тот спокойно: виски и затылки «на нет», и везде ровно. У него были свои вечные клиенты с прическами, унаследованными от времен карточной системы, и если он уезжал к родственникам в Корсунь за картошкой, они, понемногу обрастая, ждали его возвращения.
Моя мама, для которой стрижка была всю жизнь важным критерием оценки моих друзей и вообще человека, с детства отправляла меня к правильному Лёне, и все было хорошо.
Но как только, достигнув семнадцати лет, я пересел в кресло Зутра, у меня начались неприятности. Мне резали узкие брюки дружинники, исключали из института и комсомола и даже упомянули в фельетоне под названием «Коли у бичкiв рiжуться зуби» («Когда у бычков режутся зубы»). Потом я стал стричься наголо, и проблемы с мамой и обществом разрешились. А пока я сидел у небольшого столика, заваленного старыми парикмахерскими журналами, ожидая своей очереди.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Петр Саруханов / «Новая газета»
За окном, на бывшей теперь улице Ленина, милиционеры загоняли на тротуар горожан, отпущенных с работы для встречи президента неожиданно ставшей опять дружественной нам Югославии. Люди радовались хорошей погоде, махали друг другу трехцветными (югославскими) флажками, ели мороженое и, улыбаясь, заглядывали к нам в окно. Среди них были совершенно незнакомые прехорошенькие киевлянки.
Смущаясь под этими взглядами, я вытащил из рыхлой стопки потрепанный «Огонек» и стал его листать. Журналы эти приносил в парикмахерскую городской сумасшедший Шая, шепелявый и верткий человек, живший копеечной спекуляцией газет и журналов. «Огоньки» собирал аккуратный Лёня, предварительно решая кроссворды. Обычно он отгадывал слов десять, остальные спрашивал у клиентов. А потом, получив следующий номер с ответами, вписывал недостающие слова, полностью заполняя клетки.
На третьей странице обложки был как раз нарисованный Кукрыниксами маршал Тито, летящий по воздуху, видимо, на родину, с черным отпечатком сапога и надписью «Made in USA» на заднице.
Он имел неприятный вид и чем-то напоминал обычно изображаемого этими художниками генералиссимуса Франко. Правда, Франко всегда бывал с зазубренным окровавленным топором и в пилотке, а Тито — в маршальской фуражке, которая слетела.
— Клика Тито — Ранкович… Это старье надо выбросить, — сказал я, усаживаясь в кресло, — а то будут неприятности.
— У кого будут? — спросил Лёня Зутра, повязывая меня салфеткой.
— У Тито.
— Он шутит, — успокоился мастер.
— Сейчас Тито поедет мимо. Заметит парикмахерскую. Захочет постричься — и увидит себя в таком виде, будет ему приятно?
— У тебя мысли, Юра! Кстати, как его фамилия? Тито?
— Тито.
— А Броз? Жены его фамилия Йованка Броз. Нина, салфетки!
— У него двойная фамилия — Иосип Броз Тито.
— Двойная, правильно, — вмешался другой Лёня. — Тито-Ранкович его фамилия.
— Нет, Ранкович — это кто-то второй.
— Второй? — переспросил западэнец, обдувая мой кок феном. — А не третий?
— Почему третий? Броз, Тито, Ранкович — так вы считаете?
— Я считаю правильно. Клика — раз, Тито — два и Ранкович — три… Виски прямые? — Это мне. — Файно!
— Клика — это не фамилия, — отвлекся другой Лёня. — Это учреждение.
— Подумать!.. Скажи мне правду, Юра. Ты учишься на физкультурника, у вас там говорят, — Зутра тревожно посмотрел через зеркало мне в глаза. — Для нас это очень плохо?
— Но это у них уже прошло, — опять вмешался другой Лёня.
— Лёня прав? А то он поедет мимо, и не знаешь, что кричать… А жена, значит, все-таки Броз… Он ей не доверяет вторую фамилию. У них тоже не слава богу в семье…
— Красивая женщина, — сказал другой Лёня, поднимая брови в знак одобрения выбора Тито. — Я видел последний журнал, там она в темных очках.
— Мне бы предложили такой ассортимент, я взял бы не хуже, ты меня знаешь. Кстати, у него мама!.. — Он одобрительно похлопал меня по плечу, снимая салфетку.
Мама действительно была красива, папа обаятелен, друзья верны, погода солнечна, киевское «Динамо» прекрасно, закройщик Дубровский безупречен, времена мирные. Кажется.
— А эта Йованка, она похожа на жену адвоката Дзюбенко. Тот еще был балабус. Он делал у меня такой зачес, внутренний заем.
— Он такой же Дзюбенко, как я, а вот Беба интересная как женщина. Если б Тито ее увидел — готово, у него было бы две жены. Или это им нельзя? Я ее как раз иногда вижу в Николаевском саду.
Беба Дзюбенко в пейзаже
В Николаевском парке, между красным университетским зданием на Владимирской и Терещенковской, во время войны, по-видимому, стояли пушки или зенитные батареи. Знать мы этого во дворе не могли, но бегали туда с Пушкинской по бульвару полтора квартала, чтоб выкапывать короткие трубочки артиллерийского пороха, которых там были россыпи. Деревья от бомбежек почти не пострадали, и парк восстановился быстро. Здесь любил гулять и мой отец с внуком. Одни старые киевляне (было такое звание) встречались здесь, чтобы неторопливо обсудить других старых киевлян, прокомментировать слухи, вполголоса рассказать свежий анекдот, помолчать о политике и оценить футбольные перспективы киевского «Динамо».
Особенно хорош был парк поздней весной, когда яркие цветы громоздились на Крымском полуострове бетонного бассейна-фонтана в форме Черного моря, правда, меньшего размера, но зато с золотой рыбой.
Особенно хорош был парк поздней весной, когда яркие цветы громоздились на Крымском полуострове бетонного бассейна-фонтана в форме Черного моря, правда, меньшего размера, но зато с золотой рыбой.
Летом сад населяли дети, толкающие свои коляски, шахматисты-любители и фотографы-профессионалы. В жару вся жизнь уходила в тень гигантских каштанов и лип. Осенью с кленов начинали слетать вращающиеся пропеллером «носики». Они садились на распятые дождем на асфальте оранжевые и желтые листья, по которым временами прокатывается глянцевый и тугой конский каштан, только-только покинувший белое замшевое лоно, обтянутое снаружи для устрашения зеленой колючей кольчугой. Дети, взрослые женщины и старики собирали эти каштаны в мешочки и в школьные ранцы, набивали ими карманы и сумки. Я не знаю зачем. Кто говорил, от моли хорошо, кто — что можно сдать в аптеку за небольшие, но все-таки деньги.
В тумане, который перестал быть редкостью в городе, соседствующем с временным морем, нерезкие фигуры кланялись земле Николаевского сада и терялись в сумерках, которые становятся к зиме вялыми.
В морозы здесь кормили белок и синиц, стоя под деревьями с открытыми ладонями, полными орехов и семечек, выпрашивая подаяние доверия у недоверчивой теперь природы. Бежали на лекции студенты, визжали по посыпанному песком снегу санки, заложив крылья за спину прогуливались вороны, и снежная шапка, сползая с головы Кобзаря, ухала на гранит… И во все эти времена года, что бы ни происходило вокруг, вступительные ли экзамены, пожар ли библиотеки, на который два дня ходили любопытные горожане, дождь ли, на скамейке аллеи, ведущей к бульвару, каждое воскресенье, а то и субботу, освободившись от своей работы в библиотеке РАБИС, сидит, окруженная какими-то восторженными тетками, Беба Дзюбенко. Это она отыскала на тайных полках для меня «Всеобщую историю» и «Анатомию», изданную Аркадием Аверченко в «Новом Сатириконе», пародии Александра Архангельского и Козьму Пруткова, которого я полюбил на всю жизнь, и не торопила меня с возвращением книг.
Вообще-то я не собирался описывать Николаевский парк, но в тексте должен быть хоть один пейзаж. Для приличия.
1964 г. Памятник генералу Н.Ф. Ватутину в Советском парке. Фото: Шамшин К. / Фотохроника ТАСС
Кто же тогда руководил страной? Не Хрущев ли?..
Беба мелькнет в нашем рассказе, окрасив его невероятной бирюзовой синевы глазами и хорошо различимой талией при полноценных киевских объемах. Она никогда не была худа, но при этом скроена ловко и вся обтянута тугой гладкой и смуглой кожей, что в сочетании с копной темно-рыжих волос выдвигало ее в число первых довоенных красавиц.
Беатриса Панько, как ее звали только в паспортном столе, перед войной вышла замуж за киевского футболиста Пашу Лишнего (тоже рыжего), инсайда, славного малого, недостатком которого было, по мнению мудрого театрального суфлера Якова Вольского, соседа по коммунальной квартире моего друга, гениального инженера-радиотехника, о котором не забыть бы рассказать, Бори Ратимова, что он мостился под левую ногу (он был левша) и часто падал, и еще вместо слова «сёмга» он говорил «сымгá». Беба мирилась бы с этими изъянами, но Паша погиб в оккупации, и тогда, после освобождения Киева, она вышла за адвоката Льва Дзюбенко.
Надо было жить.
Дзюбенко знал всех старых городских, уцелевших до того времени нэпманов и, встречая их, таращил на них свои глаза и кричал на ухо собеседнику так, чтоб слышала вся улица: «Посмотри на него! Тысяч сто на бедность он сховал».
Завидев его огромную фигуру во френче без погон, многие переходили на другую сторону, но он это замечал и, показывая пальцем на перебежчиков, весело громыхал: «Этого можно брать!» Его не любили ни судьи, ни подзащитные, но одни уступали ему, а другие пользовались его услугами, потому что он был умен, циничен, обаятельно нагл и обладал феноменальной памятью довоенного, еще с нэпа, энкавэдэшника, чудом уцелевшего в тридцатые годы.
Помню, как он напугал отца Юзика Лисоправского — Вацлава, остановив его на улице возле служебного входа в театр имени Леси Украинки, и, привлекая внимание актеров, сидевших на знаменитой скамейке, заорал: «Не вы ли в начале двадцатых годов играли в Кременчуге в ресторане на скрипке второй справа, и потом вас застрелили из парабеллума?» «То был мой отец, прошу пане», — сказал Вацлав, нервно клацнув пустыми металлическими сифонами. «Поверим?» — подмигивая, обратился к артистам Дзюбенко. А я подумал: может быть, история с рестораном в Кременчуге действительно произошла с Вацлавом, а не с отцом его, Брониславом, — такой был авторитет у Дзюбенко. Он беспрерывно острил. «Лучше синицу в руки, — говорил он клиенту, — чем подагру в ноги!»
Последнюю его шутку я помню очень хорошо. Лифтерша Анечка с круглыми от ужаса глазами принесла отцу открытку с букетом незабудок на лицевой стороне и машинописным текстом на другой: «Дорогой Миша! («Миша» — от руки.) Я тебя не часто видел последнее время. А теперь настало последнее время, когда ты можешь увидеть меня. Не откажи в любезности присутствовать на моих похоронах (в качестве гостя) и выпить рюмку на поминках за упокой моей души. О времени и месте сбора ты узнаешь из газет. Живи дальше. Твой Лев Дзюбенко».
— Он всегда чем-нибудь болел, — сказал суфлер Яша Вольский, когда отец показал открытку, — но на этот раз ему не выкрутиться.
Он оказался прав. Траурная процессия с сотнями приглашенных двигалась по бывшей Кузнечной вниз.
Вдова Беба, вопреки традиции, но в соответствии с завещанием, шла впереди катафалка. Похудевшая, в черном хитоне, с плетеной корзиной, полной незабудок, она была необыкновенно хороша.
Широкими, полными достоинства движениями вдова, с интересом посматривая по сторонам на зрителей, швыряла на мостовую цветы, на которые первым ступал идущий вслед за Бебой взрослый сын Льва Дзюбенко от первого брака, Марлен (выпущенный на этот день по просьбе коллегии адвокатов из Лукьяновской тюрьмы), с медалью покойного — «За доблестный труд» — на красной подушечке. За ним — охранник этой же тюрьмы в партикулярном платье, несущий синюю подушечку с университетским значком, а уже потом лошади, влекущие катафалк с останками Льва…
Сумароков и Драга
В 1908 году Александр Александрович Сумароков был театральным антрепренером. Он ходил в усах, прикрывающих заячью губу, и был женат на актрисе Драге. Валерия Францевна была молода, когда маститый, процветающий театральный теперь уже режиссер взял ее в жены из массовки. Она была по-настоящему красива и знала это. Мужа она называла Сан Саныч, как все, и посылала его матом постоянно, но на «вы», а он звал ее Драгой.
Сумароков постоянно играл на бегах и выигрывал. «А ведь шел на нищего, дорогая Нила!» — говорил он моей маме. Вокруг него постоянно крутились ипподромные жучки и после выигрыша просили: «Поставьте, Сан Саныч!» Он был широк и всегда проставлялся, громко и шепеляво говоря: «А вот этим господам налейте, любезный, по сто граммов». Пугая буфетчиков поначалу окончанием «ов».
Одно время он был главным режиссером в ТЮЗе, куда после ранения вернулся мой отец.
На репетициях он постоянно засыпал. «Как же не спать, когда вы так играете!»
На собрании по поводу подписки на заем в поддержку какой-нибудь пятилетки он с пафосом старого провинциального трагика произнес:
«Наше мудрое правительство и совершенно очаровательная коммунистическая партия надеются, что вы купите облигации. Помогите им. Как говорится, с миру по нитке — нищему рубаха…»
Вскоре после этого его сократили, и он подал в суд:
— В свое время я был актер и получал сто рублей, а теперь я режиссер…
— И получаете двести, — говорит судья.
— Так я получал сто рублей золотом, а не вашими деньгами.
Ходил Сумароков в тройке, с палочкой для форса и был вальяжен необыкновенно. Однажды они с отцом, где-то предварительно неплохо выпив, пришли к нам в гости на Пушкинскую, в гигантскую коммуналку, бывшую до революции квартирой хозяина огромного шестиэтажного дома из желтого киевского кирпича, который киркой не расколоть. Отец — хромой, тяжелораненый фронтовик, получил здесь две комнаты так, чтобы вход был с первого этажа, а окна во двор все-таки выходили на второй. Сан Саныч повстречал в подъезде старую лифтершу Федору Романовну. Она служила когда-то гувернанткой у домовладельца при старой власти и открыто не одобряла новую. В те времена у нее в квартире была своя светлая большая комната, которую теперь занимала теща директора театра, а Федора Романовна поселилась на антресоли над коридором, куда лазала по приставной лестнице из дымящей выварками и борщами кухни. Увидев Сумарокова, старуха поднялась со стула и поклонилась господину из прежних времен. Он остановился, снял шляпу и поцеловал ей руку.
— Барин! Настоящий барин! — прошептала лифтерша.
Картошку он ел со шкуркой — «лушпайками» по-киевски, утверждая, что основные витамины там. Иногда мог съесть и сырую.
Он был весел и беспечен. На рыбалке у него смыло кукан с рыбой. «Ну как же так, Сан Саныч? — сказал отец. — Весь наш улов». Он развел руки: на одном конце червяк, на другом конце — дурак. Это я помню. Черви расползлись по сумке, ползали по бутербродам. Он аккуратно собрал червей, подул на бутерброды и подал на стол в виде закуски. От червей вреда не будет. Но повод выпить рюмочку все же есть.
На Черторой, где теперь асфальт и многоэтажные дома, добирались на катере «Бойченко» с Подола, с почтовой пристани. Это был «лапоть», открытый солнцу и ветрам. Скамейки вдоль борта. Кто сел — удача. «Бойченко» был широкий и медленный, но осадка позволяла ему подходить к мелкому берегу. Там была пристань на понтонах, но часто сползать с борта приходилось и по сходням. Для хромого отца это была мука.
Там были у нас и прикормленные места, хотя ловили в основном в проводку. Язь, подуст, плотва, красноперка, подлещики. Попадались редкие теперь пескари (мама их жарила до хруста), окуньки, которых никто не любил чистить, и слизкие ерши-носари, которые в ухе были невероятно хороши. Папа сам делал и отгружал поплавки, а за крючками и удилищами мы ездили на Подол, на птичий рынок. Бамбуковые удилища отец выбирал, как музыкальный инструмент. Они должны были быть легкими и играть без прогиба в центральной части. Только кончиком. «Страдивари!» — была высшая оценка бамбукового чуда, если оно случалось. Удочки у нас были сказочные. Покупали и составные «палки», к которым, впрочем, предъявлялись те же высокие требования. На конце папа делал петли из лески ноль пять миллиметра, аккуратнейшим образом ряд к ряду обматывая их леской ноль пятнадцать и покрывая лаком для красоты и крепости. Снасть никогда не наматывалась на удилище, чтобы не запоминала форму и не превращалась в подобие растянутой пружины (что мешало подсечке), а собиралась на вырезанные из бамбука «мотовилки» с вклеенным кусочком пробки для крючка. Лучшие крючки на рынке были у мастера Гаркавого, с военного завода «Арсенал», что на Печерске.
Киев. Памятник рабочим завода «Арсенал», установленный в 1923 году, и наземный вестибюль станции Киевского метрополитена имени В. И. Ленина «Арсенальная» на Арсенальной площади. Фото: Наум Цидильковский / ТАСС
Завод этот изготавливал секретную оптику — прицелы, системы наведения, бинокли, как московский Красногорск и ЛОМО в Ленинграде, и фотоаппараты «Киев», точную и неплохую копию немецкого Contax, поскольку эта часть производства полностью со станками и документацией была вывезена из Германии по репарации после войны, и среднеформатный «Салют», отечественное самодельное подобие шведского «Хассельблада». Материал Гаркавый имел хороший, а мастер он был от Бога. Крючки не разгибались, даже если ты выводил леща на три шестьсот (о вожделенный днепровский лещ!), и не тупились. Так, «бархатным» надфилем чуть поправишь, и все. Поговаривали, что он мастерил свои «изделия» из рояльной струны, особым образом отпуская ее и потом закаливая. Не знаю. Купить крючки у мастера было непросто. Продавал лишь тем, кого знал, и по рекомендации. Из-под полы, разумеется.
Считалось, что с этого завода ничего вынести невозможно, однако я знаю, что на спор трое рабочих вынесли наковальню.
Они подвесили ее на ремнях одному своему товарищу между ног, надели ему пальто, перебинтовали голову, облив клюквенным соком, и вызвали к проходной скорую помощь. Предъявили пропуска и вывели под руки раненого, который с наковальней, естественно, сам идти не мог. Так что крючки…
На Черторой с папой часто ездили его товарищи. Снастей на всех хватало. Несколько раз с нами рыбачил Борис Васильевич Барнет, который сыграл важную роль в отцовской послевоенной жизни, Сумароков, киевские актеры Черни, Франько… Мама великолепно готовила какие-то котлеты, биточки, вымоченные в молоке, солила огурцы, помидоры и феноменальный салат, который выстаивался в домашнем квасе с чесноком, со стеблями укропа, с вишневыми и смородиновыми листьями. Но рыбу все-таки ловили. А потом на папиной фронтовой плащ-палатке с деревянными колышками-пуговицами, расстеленной на теплом песке, в запахе воды, полыни и какого-то особого аромата мелких днепровских бессмертников разговаривали, выпивая.
— Миша! — говорил Сумароков. — Я вам рассказывал про голую женщину? В Москве в шантане был немецкий номер. На подсвеченном постаменте раздевалась (под музыку) молодая женщина. Со-вер-шен-но! Я в нее влюбился. Ходил на все представления. Носил цветы. Познакомился с родителями. И оказалось, что она девица! А мать с отцом таким образом зарабатывали ей на приданое.
— Вот и женились бы.
— Ну какой я жених? Я уже ухаживал за Драгой.
За Драгой толпой шли люди, мужчины и женщины, и забегали вперед, чтобы посмотреть на нее, когда она по Крещатику шагала в узкой обтягивающей юбке (в другом варианте — в лосинах), в свободной кофте, в кепи и со стеком.
Когда Драга умерла, дамы бросились к Сумарокову за его будущим наследством, за бриллиантами.
— Нила! — говорил он маме. — Они надеются, что я умру на женщине, как генерал Скобелев.
Дядя Вася и ленд-лиз. Анечка — как американский подарок
Дядя Вася Цыганков, театральный шофер, во время войны и после нее водил самые разные машины, марки которых я перечисляю без порядка: сначала отечественные полуторка и ЗиС-5, а с сорок второго — только американские: «виллис», «шевроле» (грузовой) с двумя осями ведущими, «студебекер» с тремя ведущими осями (лучший грузовик войны), МАК, «бедфорд», «додж» три четверти, «форд-8» (он еще поразительно выл на третьей, не соврать бы, передаче).
В основном на грузовиках ездил дядя Вася Цыганков. Жил он один, но иногда из соседней комнаты в коммуналке к нему переезжала лифтерша Анечка, женщина смешливая, приятного, как я теперь понимаю, абриса, тихая, но не безответная, одного какого-то неопределенного возраста. Дети во дворе говорили ей «тетя Аня», а когда подрастали, звали ее уже, как младшую, «Анечка». Она забирала из ящика наши газеты, когда родители уезжали в гастрольные поездки, в которых мама обычно сопровождала отца после ранения, потому что он не мог надеть носок на левую негнущуюся ногу. У Анечки на стене висели немецкие еще картинки, изображавшие радостных блондинок с улыбками домашних девушек, только что вставших на замечательный путь разврата.
Анечка пережила оккупацию сначала в родном Дымере, где ее оставил ушедший воевать Коля, впоследствии без вести пропавший сначала в немецких лагерях для военнопленных, а потом и в наших.
С дядей Васей они пели красиво «Распрягайте, хлопцы, коней…» и, выпив купленную в гастрономе на углу Крещатика и Ленина бутылку водки за двадцать один рубль двадцать копеек (вино Цыганков не пил), слушали на патефоне пластинку Утесова «Барон фон дер пшик», иногда до двадцати раз кряду. В месте, где барон «попал на русский штык», пластинку заедало, и, если они были заняты, патефон повторял ее минут пять, пока не кончался завод. В другое время дядя Вася сдвигал иголку не отмываемым от моторного масла пальцем, и она, перескочив бороздку, оказывалась на словах «…ык бить баронов не отвык…». Каждое утро, начиная с апреля, если весна была теплой, он распахивал окно первого (прямо под нашим) этажа в сад — так назывался двор, где росли каштаны, и дружно, как если бы с кем-то вдвоем или втроем, пел на мотивчик из фильма «Первая перчатка»: «Если хочешь быть здоров, похмеляйся, похмеляйся, как встал!»
Киев. 1964 г. Главная улица Крещатик. Фото: Шамшин К. / Фотохроника ТАСС
Дверь дядя Вася на ключ не запирал. Он прижимал ее в восемь раз сложенным клочком бумаги, чтобы не открывалась от сквозняков, и шел в театральный гараж двора номер семнадцать по параллельной Крещатику Пушкинской улице. Иногда навстречу ему в темном коридоре из кухни, где умывались у чугунной эмалированной раковины, выпархивали маленькие дочери заместителя директора по хозяйственной части Левченко Оксана и Лена. Они были совершенно не похожи друг на друга, но поскольку девочки были близнецами, дядя Вася их путал. По коммунальной привычке, в тусклом свете коридора увидев взрослого, они прижимались к стене, но узнав дядю Васю, смело выскакивали навстречу.
Цыганков, подхватив их под мышки, нес до двери. Они вырывались, смеялись и убегали.
Картинки из жизни дяди Васи Цыганкова мне незачем придумывать. Его окна всегда были открыты и задернуты плащ-палаткой, которая исполняла роль шторы, только когда приходила Анечка. И то не сразу. Иногда он через окно выходил во двор и наблюдал за нашим убогим дворовым футболом, оценивая его так же, как это бывало, когда он нас брал на стадион «Динамо» посмотреть на Пеку Дементьева и его финты у углового столба, на Семичастного, Бескова, Боброва.
— Игра была равна, — говорил он нам назидательно. — Играли два говна.
Дядя Вася редко менял точно найденные формулировки.
Я помню, как, выходя из двора на улицу, он встретил народного артиста Украины Лаврова, склонного к строгой оценке людей и обстоятельств, однако ироничного и доброго, во всяком случае ко мне.
Дядя Вася легко узнал народного артиста Лаврова, несмотря на то что его только что постриг модный парикмахер «с Западной Украины» Лёня, творивший в маленьком, на два кресла, салоне гостиницы «Первомайская» на Ленина.
— Ты, Вася, сделал бы пару левых ходок, — строго сказал Лавров, — и купил себе новые штаны, а то у тебя из мебели дома одни галифе.
— Выходной для того, чтобы человек тратил, а не зарабатывал. Желаете разделить философию, Юрий Сергеевич?
— Нет, Вася, может, позже.
«Разделять философию» дядя Вася любил в «Петушке», небольшом распивочном павильончике, расположенном справа от колоннады помпезного входа на стадион «Динамо».
Я помню этот стадион почти столько же времени, сколько себя. Он сохранился и в немногих уцелевших во время войны семейных фотографиях, которые мама второпях бросила в чемодан, судорожно собираясь в эвакуацию, как тогда многие думали, ненадолго.
Что ж до обстановки Цыганкова, то я, иногда без спроса посещая пахнущую холодными окурками комнату дяди Васи, чтоб достать кирзовый мяч, который влетал в окно, могу засвидетельствовать, что галифе в качестве мебели там как раз не было. Но было то, что заставляло нас иногда специально пулять мяч в открытое окно в отсутствие хозяина. Кроме дивана, обитого вечно холодным потрескавшимся дерматином, круглого стола, крытого липкой клеенкой, и довоенного буфета боженковской фабрики, там стоял настоящий, пришедший по ленд-лизу американский темно-зеленый армейский двухцилиндровый «Харлей-Дэвидсон». Дядя Вася вкатил его, полуразобранный, по доскам, собрал «как лялечку» (игрушечку — укр.) и больше никогда не выкатывал. Хотел, чтоб дома.
Про других женщин не скажу, но
Анечка любила садиться в широкое кожаное седло и поворачивать руль, пригибаясь к нему полной довольно грудью, как бы для скорости. Вася понимал — ей хотелось красивой жизни.
Нам тоже хотелось. Хотя бы посмотреть. Но эту жизнь он отгораживал от нас плащ-палаткой.
Потом Анечка исчезла.
Как-то мама легла на широкий подоконник и спросила вниз Васю, почему ее не видно. Вася посмотрел на окно второго этажа и сказал фразу, которую мама не поняла.
Любое цитирование прямой речи по памяти неточно, но смысл был такой:
— Анечку я получил по ленд-лизу, Неонила! Там был договор. Если она не погибла от любви ко мне, а осталась целой, то я должен был ее вернуть. Или расплатиться. Коля пришел из лагерей, и она вернулась с ним в Дымер.
Все честно. Дядя Вася расплатился за свой ленд-лиз одиночеством. Во всяком случае, до самого моего отъезда в Питер.
Фронтовой шофер, проездивший всю войну на американских машинах в американской кожаной куртке, Цыганков про ленд-лиз знал немало. Но много меньше, чем теперь знаем мы.
Что мы знаем против Цыганкова.
Союзники, в основном американцы, поставили нам четыреста девять тысяч первоклассных автомобилей… По условиям договора мы должны были заплатить только за те, которые уцелели в ходе войны.
Этой цифры дядя Вася Цыганков не знал, а я благодаря уникальной книге профессора Булата Нигматулина «Великая Отечественная война 1941–1945 гг. Жертвы народов. Битва экономик СССР и Германии» — знаю. Очень много знаю честных цифр о войне. В этой потрясающей воображение объемом информации и осмыслением ее работе — вся картина войны в цифрах. Поскольку мы с дядей Васей Цыганковым вспомнили ленд-лиз, разрешите привести лишь малое количество цифр для вашего представления о помощи союзников (в основном США) СССР во время войны.
- Самолеты — 18,7 тыс. штук — 27% от общего баланса СССР и Красной армии
- Танки и САУ — 10,8 тыс. штук — 9,5%
- Локомотивы — 1900 штук — 12%
- Авиакеросин — 2,6 млн — 29%
- Алюминий — 328 тыс. тонн — 54%
- Промышленное оборудование — 40%
- Продовольствие — 4252 тыс. тонн — 21%
Союзники предоставляли нам свыше восемнадцати миллионов тонн машин, станков, металла, вооружения, рельсов, продуктов питания на сумму одиннадцать и три миллиарда долларов, что эквивалентно примерно ста сорока миллиардам долларов в ценах 2006 года. (Долг был погашен в 2006 году суммой чуть более семисот миллионов долларов.)
Машины и продовольствие я помню хорошо. Отцу как инвалиду второй группы иногда приносили коричневые коробки из провощенного картона с «американскими подарками». Там были тушенка и консервированная ветчина в прямоугольных банках, сухое молоко, яичный порошок, джем, галеты, сахар… Иногда он получал что-нибудь из одежды. (Меховая жилетка с пуговицами, похожими на половинки футбольных мячей, жива до сих пор, как и прозрачные защитные очки, наверное, для токарей, неизвестно зачем попавшие в квартиру раненого актера.)
В каждой полученной нами посылке лежал блок солдатских сигарет Camel без фильтра с медовым, пока не закуришь, запахом. Из серебряной фольги, которой были выстелены пачки, мы делали фиксы, столь модные в послевоенном дворе.
Стиляга Дымов и ленд-лиз
Получив премию за рекорд Украины по плаванию и подкопив денег, я стал счастливым обладателем красной «Явы-350», но упал на ней, слава богу, никого не повредив, и из суеверия решил продать мотоцикл. А себе купил после выставки дешево красавец мотороллер «Чезета», с белыми боковинами на колесах, запаской за сиденьем, стартером (вы запомните этот стартер; тогда это была большая редкость), двухцветный — цвета морской волны и пенного гребня этой самой волны.
Петр Саруханов / «Новая газета»
Мой дворовый друг, технический гений Боря Ратимов привел «Яву» в порядок, и ее тут же украл Васька — сын героя партизанской войны и председателя Верховного совета Украины Сидора Артемовича Ковпака. Боря узнал мотоцикл по хитрому знаку на переднем крыле.
Он караулил сановного папу угонщика на Печерске, у здания, где теперь Рада, и, когда Ковпак вышел из машины, наверное «Чайки», крикнул через улицу над головами охраны:
— Ваш Васька — вор! Он украл мою «Яву»!
На следующий день мотоцикл был во дворе рядом с моей «Чезетой», но отношения с президентом Украины были испорчены.
«Чезета» в рассказе о ленд-лизе появилась не случайно. Ее судьба оказалась напрямую связанной с помощью союзников.
На ней я тоже упал, попав на масляное пятно на брусчатке нынешней улицы Грушевского.
Я скользил на заднице, протирая штаны, а рядом грохотал мотороллер. Только что я был счастливым владельцем единственной в Киеве «Чезеты» со стартером (!), а теперь мне хотелось от нее избавиться.
Покупатель был — Юра Дымов, старый стиляга — крупный, усатый человек с выпученными глуповатыми глазами. Он успешно ускользал от модной тогда статьи за тунеядство, сказываясь художником-оформителем витрин к праздникам. Будучи приверженцем соцреалистического минимализма, он накануне Первого мая и Седьмого ноября обходил продуктовые магазины и велел директорам купить тридцать погонных метров кумача и белый гипсовый бюст Ленина. Установив на обтянутый красной материей кубик скульптурный портрет Ильича, он обойными гвоздями (на которые, как и на «сельдь нежирную», к первому апреля снижали цены) приколачивал кумачовые лучи, исходящие из головы вождя. Идеологически оформление выглядело безупречно и было недорого.
Дымов полагал, разъезжая на красавице «Чезете», охватить не только центральную часть города, но и Печерск с Подолом, которые обеспечили бы ему более частые посещения ресторана «Динамо», пользовавшегося у обитателей дурной славой. Торгуя «Чезету», он и меня пригласил в «Динамо». За соседним столом сидели две красавицы — моя соседка Валя Жук (впоследствии жена известного польского кинорежиссера) и другая Валя — Камбала, одноногая проститутка, пользовавшаяся большой популярностью у тайных цеховиков, деятелей культуры и фарцовщиков.
Ввиду интереса снижения цены на мотороллер, желая показать мне свою неотразимость, Дымов написал на салфетке записку дамам и попросил меня передать ее. Валя Жук взяла бумажку и прочла: «Валя, приходите к нам за стол. У нас весело и есть что выпить».
Но черноокая красавица Валя Жук, и без Дымова жившая весело и впоследствии в качестве загадочной русской натуры вышедшая за известного польского кинорежиссера Ежи Гофмана, ответила на обратной стороне салфетки: «От того не зависит за каким столом!»
Это был урок достоинства, о котором я вспомнил через два дня. Из сберкассы на углу бульвара Шевченко и Красноармейской вышел Юра Дымов, отдал мне деньги за мотороллер, получив взамен ключи и документы. Сделка состоялась.
— Отвези меня домой на Круглоуниверситетскую. Я заплачу.
— О чем речь?!
Он сел на заднее сиденье, я повернул ключ стартера (!), и тотчас раздался взрыв в карбюраторе. Черное пламя горящей резины и изоляции поперек охватило чудесную «Чезету». Из ресторана «Днепр» выбежала тетка в переднике с ведром грязной воды, в которой плавали картофельные очистки — «лушпайки» по-местному. Она залила пожар, а Юра Дымов, глядя мимо меня на памятник Ленину, сказал:
— Вот я думаю, а зачем мне нужен мотороллер?
Я молча полез в карман и вернул деньги. «От того не зависит за каким столом».
С усилием толкая в гору мертвую обгоревшую «Чезету» (на подъеме Дымов помогал), мы приближались к театральному двору.
Дядя Вася Цыганков в лиловой майке, кепке, галифе и сапогах сидел на двух лысых скатах у открытых дверей гаража, где он неспешно, чтоб не расставаться с машиной, ремонтировал чей-то виллис. Увидев нашу процессию, он выстрелил окурком папиросы «Пушка» и сказал:
— Что у немцев, что у чехов проводка слабая. Вот что я тебе поставлю.
Он вошел в гараж и вернулся с проводами невиданной красоты в пестрой оплетке, покрытыми прозрачной пленкой.
— Американские! От виллиса. Изоляцию видишь? И не продавай ты его. С такой-то проводкой.
Ленд-лиз через годы снова вошел в мою жизнь.
Пока дядя Вася Цыганков менял провода, Дымов как зачарованный следил за его руками. Потом он вытащил откуда-то кусок камеры с надписью «Made in USA» и велел идти в будку к сапожнику Ибрагиму, дяде однорукого Вовы Бека, атамана шайки хулиганов с Терещенковской улицы, чтобы тот склеил диффузор.
— Заводи!
«Чезета» завелась и тихо заурчала. Юра Дымов обобрал прилипшие лушпайки и произнес:
— Но все-таки сбросить надо.
— А я бы не продавал, — сказал Цыганков. — С такой проводкой. От виллиса.
Когда Дымов ушел, дядя Вася шлепнул меня по затылку и произнес фразу, которую он регулярно произносил, когда ходил с нами на футбол:
— Игра была равна…
Я понял его правильно.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68