КолонкаКультура

Прецедент

Небатальная проза

Этот материал вышел в номере № 25 от 11 марта 2022. Пятница
Читать
Петр Саруханов / «Новая газета»

Петр Саруханов / «Новая газета»

1

Я не умею жить без прошлого, хотя и понимаю, что оно никогда не повторяется буквально. Но если обстоятельства места и времени разнятся, то реакция знаменитых людей остается актуальной, позволяет сформулировать свою точку зрения или списать чужую.

Так я рассуждал, когда почти полвека назад перебрался в Америку и искал примера для той жизни, что собирался вести под рубрикой «русская литература в изгнании». Ее я знал в лицо, потому что работал в старейшей газете эмиграции «Новое русское слово», где две предыдущие волны встречали в штыки третью, мою.

Не дождавшись от старших урока, я нашел его у немецких писателей. Они бежали в Америку от фашистов, как мы от коммунистов, и создали свою версию бесцензурной словесности, о которой мы все мечтали. Самым известным из них был Томас Манн. Нобелевский лауреат и живой классик, он представлял все лучшее, сложное и противоречивое в германской культуре и говорил: «Немецкая литература там, где я». Понятно, что спросу с него было больше, чем со всех остальных.

Признаюсь, что по молодости и глупости я даже не очень-то ценил его романы, которые распробовал после сорока. Куда больше меня интересовали письма, демонстрирующие эмигрантский опыт обращения великого писателя с родным языком, на котором кроме него говорил и Гитлер.

В ноябре 1938 года, сразу после Хрустальной ночи, еврейского погрома, потрясшего еще Запад, Томасу Манну пришлось отвечать на один непростой вопрос. Профессор германского факультета Хантер-колледжа Анна Джекобсон пожаловалась писателю: ее питомцы «стали сомневаться в том, что имеет смысл изучать культуру народа, в среде которого вроде бы беспрепятственно творятся столь гнусные дела». (Передо мной схожие вопросы встали не только сейчас, но и тогда, когда в начале Афганской войны мы с Довлатовым и Вайлем отвечали на них будущим славистам со сцены того же Хантер-колледжа.)

Томас Манн написал фрау Джекобсон учтивое письмо, в котором осудил «истребительный поход против евреев» и встал на защиту «немецкого духа, сделавшего для культуры человечества много великих и удивительных дел». Этим он мягко корил студентов: «Нельзя бросать уроки немецкого языка из-за того, что некомпетентные правители публично дискредитируют его в данный момент». К тому же, продолжал он, невозможно считать «ужасные преступления делом рук народа, как ни старается их выдать за таковые режим».

С последним он, пожалуй, поспешил.

Чуть позже, когда Гитлер молниеносно захватил Францию и немцы упивались победами, гестапо жаловалось, что им нечего делать, потому что в стране практически не осталось недовольных.

Во время войны Томас Манн радикально пересмотрел свое отношение к «невинному народу» и в своих радиовыступлениях много говорил о немецкой вине. Более того, когда кошмар кончился, он объявил, что все вышедшие при нацистах книги нужно пустить под нож, ибо они запятнаны «стыдом и кровью».

Это означало, что настоящий, честный немецкий язык сохранился только там, где им не пользовались нацисты: в эмиграции и Швейцарии.

Не все с этим были согласны. Критики из метрополии, перенесшие фашизм на своей шкуре, говорили эмигрантским авторам: «Политика отравила ваши чернила, и от ненависти окоченел ваш язык». С этим, однако, трудно согласиться, потому что литература немецких изгнанников пользовалась свободой отнюдь не для того, чтобы бороться с врагом. В Америке у них вышла сотня превосходных книг, и лучшие — «Смерть Вергилия» Броха, «Жизнь Галилея» Брехта, «Песнь Бернадетте» Верфеля, тетралогия «Иосиф и его братья» самого Томаса Манна — не имели того прямого отношения к политике, которого от них ожидали. И строго антифашистскими их можно назвать лишь потому, что они были написаны немецким языком, который они защитили от нацистов.

2

Чему бы ни были посвящены лучшие книги немецких авторов, никоим образом нельзя сказать, что эти писатели стояли «над схваткой». Такую позицию нельзя было принять во Вторую мировую войну — в отличие от Первой, когда европейские интеллектуалы, вроде француза Ромена Роллана или англичанина Бертрана Рассела, были убежденными пацифистами. Среди них был и Герман Гессе, который ради этого отказался быть немцем и стал лучшим швейцарским писателем.

Его путь мне кажется самым важным, потому что он лучше других сумел отстоять литературу от войны, и я перечитываю «Игру в бисер» каждый раз, когда, как теперь, от отчаяния не спасает любая другая книга.

Прожив всю Вторую мировую в Швейцарии, которая все эти годы отчаянно защищала нейтралитет, Гессе делал для своей первой родины все, что мог и должен был нормальный человек. Он поддерживал оставшихся в Германии друзей и единомышленников, помогал беженцам и хлопотал за них перед властями, оплакивал погибших и замученных, громил нацизм в речах и письмах. Но все это не мешало ему предельно четко отделить гражданскую позицию от писательской. Первая неразрывно связана с моральным долгом всякого вменяемого человека в изуверскую эпоху. Зато свою вторую ипостась Гессе бескомпромиссно защищал от войны.

Свидетельство тому — ответ анониму, который призывал его «писать на актуальные темы» и упрекал за желание укрыться от реальности. На дворе стоял 1939-й. Война уже началась, но Гессе не признавал ее власти над собой. «Писатель тем и отличается от нормальных людей, — объяснял он своему корреспонденту, — что не позволяет войне им распоряжаться, ибо война, которую мы оба ненавидим, питается своей вечной тенденцией к тотальности».

3

Оглядываясь назад, мы можем заключить, что Герман Гессе в Швейцарии, как Томас Манн в Америке, спас немецкий язык от позора нацизма. И дописал свой шедевр, за который получил Нобелевскую премию в 1946-м. Представим себе разбомбленную до основания Европу первого послевоенного года. Миллионы отчаявшихся людей, смерть, голод, разруха. И все знают, что в этом виноваты те, на чьем языке написана книга, удостоенная высшей в мире литературной награды.

В «Игре в бисер» нет ни слова о войне, которая гремела за недалекой границей, но видно, что Гессе каждую секунду помнил о ней, придумывая свою ученую Касталию. Это чистое царство духа, считал он, — необходимое условие человеческого существования. Орден аскетов и эстетов предназначен для избранных, а необходим для всех. «Люди знают или смутно чувствуют, — говорится во введении, — если мышление утратит чистоту и бдительность, а почтение к Духу потеряет силу, то… вскоре наступит хаос».

Хаос, конечно, наступил все равно, и Гессе даже в Швейцарии видел, куда привела война Европу. Но и тогда он свято верил в спасительную миссию своей Касталии.

Вопреки указанному в книге точному адресу, она расположена не снаружи, а внутри каждого, кто о ней мечтает.

Больше всего она нужна в безнадежно черные часы истории, когда, казалось бы, точно не до аристократической и головоломной «игры в бисер»: и хлеб не станет дешевле, и пушки не замолчат. Но непрактичная, мало кому нужная и понятная, она спасает мир тем, что оправдывает его, — как Бах, стихи или закат. Касталия нужна, чтобы поддержать и воспитать тонкий слой художественной элиты, которая пестует наиболее редкие цветы культуры. Их не распозна́ют и вытопчут без этих знатоков, чудаков и ценителей. Когда падают бомбы, забота об этой интеллектуальной икебане считается бесполезной для победы. Но на самом деле именно Гессе и все на него похожие помогают тем, что одичавшему во время нее человечеству есть куда вернуться.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow