СюжетыОбщество

Что будет, если скрестить тюрьму с детсадом

О новом знании, которое стоило мне двух недель заточения и карательной психиатрии. Записки из «скворечника»

Фото: РИА Новости

Фото: РИА Новости

Отупело глядеть, как беззвучно падает снег. Последнее, чего хочется, — раствориться в этом снегу и врасти в промозглую землю. Чтоб мело не переставая. Чтобы снег никогда-никогда не таял, оставаясь нетронутым. Не тяни. Чтобы в онемелой руке дотлевала последняя сигарета, никогда-никогда не тухла. Эта точно последняя. Чтобы время, смилостивившись, замерло. Чтобы отступило, поручая нерушимой тишине. Хватит.

Управляя собой, как упрямой кобылой, начинаешь торопливо разговаривать вслух. Пей, сука, пей, сука, пей таблетки. Тишины нет. Копошатся стуки, и круговорот лиц, на которых не можешь сосредоточиться, и барахтаешься истошно. Тишины нет. А потом все-таки пробел — недолгий, но упоительный.

Утробным криком реву «Нина, Нина, Нина», пока не раздается безликое «Да кто, *****, такая Нина». До того немыслимое присутствие поражает, ошпаривает? Долетает глухо — должно было бы поразить. Должны были бы кусать бороздящие матрас клопы, но я их не замечаю. То, что не держусь на ногах, замечаю, пытаясь дойти до раковины: жажду чувствую. Достижение.

По злой иронии, Ниной оказывается девушка с психозом, беспрестанно говорящая все, что слышит. Все, что выхватит обессиленное сознание: родившийся сын, защитная маска, цветные карандаши. Временами ей приспичит безобидно пройтись вдоль железных коек. Если санитары, раз в пару часов снующие мимо решетки, видят это, то ее ударяют, связывают, укалывают. Так по кругу. Галоперидол — утешение временное. Просыпается, отвязывается, ходит. Видят, связывают, укалывают. Вариативность лишь в том, бьют или матерят.

Те, кто не помнят, как очутились в токсикологическом отделении, сопротивляются наиболее рьяно и наиболее безнадежно. Это — наркотические и алкогольные отравления.

Это — все, помимо меня, присутствующие. И все, кроме меня, связаны. Это — помятые женщины, протяжно воющие, чтобы их отвязали. Это — молодые и наивные девушки, которые, проснувшись, закатывают истерику, просясь домой. Их тоже усмиряет замкнутый круг уколов. На неугомонный плач с другого ряда кроватей не действуют и они.

— Как тебя зовут?

— Катя.

— Катя, попытайся уснуть, до утра все равно не выпустят.

(Ни ее, ни меня не выпустят и заповедным утром.)

Первой вернувшейся реакцией было бессильное раздражение. Первым действенным проявлением все-таки была жалость.

Попытаться уснуть — легко сказано. Часы словно палачи, что смакуют пытку. Подыхаешь не пришпиленной булавкой бабочкой, а раздавленной блохой. Не в бездонной тишине, а под бессвязный шум, порожденный нечеловеческим. Мерзко. Грязно.

Хотелось, чтобы все кончилось. Как именно — все равно.

«Копланова, собирайся, поедем». Три двадцать ночи. Бригада скорой помощи.

Уточнить, куда меня повезут, не приходило на ум. Если бы сказали, что на Северный полюс, я не сопротивлялась бы.

Долгое опознавание вещей среди потертых мешков. «Можешь отойти за стенку переодеться», — предлагают прописным приличием. И смеются его нелепости. И я смеюсь забыто.

И они со мной говорят. Не стараются нарочно вывести на эмоции, не выжидают промаха. Они со мной говорят. Не сахарным «что случилось?», не черствым «ваша СП». Не обороняются официозом сокращений и маркировками. «Понимаю, что попасть на концерт «Гражданской обороны» хочется, но давай ты это попозже сделаешь», — вот и все назидание.

Вызов больше суток висит. Послали на край света. Благодарна их размеренному ворчанию. Боже, никогда я не была так неистово благодарна.

Полусонный барак. Приценившись, резюмируют: «На тринадцатое». На тринадцатом долго не держат. Первая палата — надзорная. При поступлении каждому три дня колют феназепам. Плакать нельзя: не выпишут. Пропускать прием пищи — тоже. Звонить можно раз в три дня, говорить только о том, что передать. Передачки зачастую доходят не полностью. Все нюансы распорядка расскажут наутро, наперебой. Я успешно справляюсь с ролью лабораторной крысы, с ролью адекватного человека, с чем угодно, кроме самой себя.

— Девушка, что это за санаторий? — Тянет пожухлую руку старушка с соседней койки.

— Это не санаторий, это психиатрическая больница.

Недопустимо смешно. Конвульсивно смешно. Смешно панцирным смехом, смехом противным, смехом висельного узла. А потом, конечно, невыносимо совестно.

Новое знание о себе, которое стоило мне двух недель заточения и карательной психиатрии. Переступив грань человеческого предела, ударяешься лбом о совесть.

Что будет, если скрестить тюрьму с детсадом? Психиатрическая больница.

Режим для корабля дураков — ржавый, но прочный якорь. Ты окольными маршрутами, вне зависимости от сложности, обходишь вопрос «что делать?». Ты наверняка знаешь, что в два обед, что чумазый потолок не рухнет на твою напичканную фенонами и зепинами разоренную голову. Отвыкаешь от прогнозов погоды. Отвыкаешь от проверки счета. Отвыкаешь от любой принадлежности, сослагательного наклонения, минутного уединения. А вернее, отвыкать не приходится: уже не от чего отвыкнуть. У тебя было ничто, а теперь у этого ничто есть регламент, есть общий знаменатель. Всякое напоминание о безостановочной пляске жизни за бетонным забором то скулит хромой собакой, то жужжит назойливым кровопийцей. Издеваясь, маячит безвкусицей узбекских ларьков фотография чашки с кофе.

Настя вылавливает кусок масла из каши. Усердно пытается намазать им хоть треть ломтя хлеба. Каждый вечер, укрывшись аляповатыми покрывалами, мы ругаем автобусы за окном. Глуховатая Дарья («Прикинь, ее сын просечет, что может безо всякой опаски ругаться матом». — «Думаешь, не просек еще?» — «Да ему вроде пока десять») приносит снег с подоконника и, сияя, держит, как святую реликвию. И впервые улыбается. Улыбается изнутри, а не машинально отзывается вздернутой складкой губ. «Я умираю со скуки, когда меня кто-то лечит», — восклицает поколение Васильева и Земфиры. Восклицают пионеры, которые чертят не по системе координат, а по своим конечностям неокрепшим. Ксюша чертит самодельный календарь. На нем отметки: 13 — Андрей Первозванный, 19 — Николай Угодник, 15 — психотерапевт.

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите donate@novayagazeta.ru или звоните:
+7 (929) 612-03-68

Фото: РИА Новости

Фото: РИА Новости

Психотерапевт. Очередная намозоленная вереница вопросов о дне недели, любимом цвете и аппетите. За наличием оконченного физмата проверка таблицы умножения меня, к счастью, миновала. Не зря учила радианные меры угла, где-то да пригодилось. В тупик же ставит необходимость нарисовать ассоциацию к слову «подвиг». Рисую Навального в тюрьме. Только опосля вспоминаю, что полчаса назад упоительно жрала государственную пшенку, а от результатов теста зависит мое право на простое человеческое — мыться чаще раза в неделю и гулять дальше кабинетов этажом выше. Не накажут?

За вопрос «А кто меня заберет?» Дианка расквиталась тремя уколами феназепама в жопу. Моей жопе повезло несказанно больше: по ней только раз-другой проехались шваброй. За мытье головы в раковине. Клин клином.

Врачебный обход в девять утра каждый день, кроме воскресенья.

— Нехороших мыслей нет?

— Нет.

Или:

— Хочешь жить?

— Хочу.

Или:

— Как настроение?

— Замечательно. Когда выпишут?

«Когда выпишут?» — терзают десятки барахлящих репродукторов со всех углов палаты. Даже сломанный механизм порой да клацнет этим вопросом. Заело деталь, авось.

«Когда выпишут?» — рефлекторно раздается при виде любого медика без оглядки на его чин. Заодно достается уборщицам. Вдруг, ни в чем неповинные с виду, они знают страшную тайну.

Наташа собирает номера телефонов, зазывая всех выбраться на весенний пикник на заливе. Дианка приглашает на день рождения, который наступит через полгода. Татьяна прочит угощение своей фирменной аджикой. Все это, разумеется, когда выпишут. Любимое развлечение тринадцатого отделения — конструировать вымышленное будущее. Если кого и допустят до этого будущего, он на него решится?

В онемевшем больничном коридоре свет не гасят после отбоя. В блеклом ореоле танцует Катя — хрустально, плавно. Аккуратными плие, непреложной легкостью вздоха. Легкостью неуместной. Катя распыляет ее на нас. На юродивых и на сирых. Без разбора на случайных, закономерных.

Иногда санитарки допускают нас до пианино в закрытой комнате. К нему смирно стекается вся орава. По углам ютятся бабушки, растормошить которых, увлекая в ребяческий танец, что ткнуть иголкой в воздушный шарик. По неподатливым клавишам постреливает Татьяна. Нехарактерно бойкая. «В юном месяце апреле», — тянет нестройный хор.

«Ну не обнимай, не обнимай, я потная», — Татьяна отмахивается робким, извиняющимся жестом. Будто устыдившись своей прежней нотной резвости.

Я упорно норовлю поцеловать ее в макушку, в эту седовласую мишень. Знаю: горький взгляд Татьяны мишеней давно не ищет. Но походка — вороватая, словно приткнуться некуда, — бороздит коридор, мытарствует ночами. И пройдет совсем немного (или много? «Дни, наслаиваясь друг на друга, не сумели превратиться в прожорливое чудище, которое вы именуете прошлым». Дни, наслаиваясь друг на друга, не сумели обратиться ни во что, но об этом позже), и она покорно смирится и с моими объятиями, и с подсунутыми ей яблоками, — с осаждающей ее заботой, принимаемой как подарок непозволительно дорогой.

В то утро, когда я буду красоваться в родимом черном пальто, а не в цветистом халате, прощально оббегая палаты, Татьяна всучит мне записку, плотно обвернутую туалетной бумагой. С наказанием спрятать ее подальше от глаз врачей. «Сделай все возможное и невозможное, чтобы спасти маму. Все впереди, ты со мной — счастлива». Так кончается ее письмо, выведенное контрабандной ручкой на обратной стороне больничного меню — равнодушного и привычного. На обратной стороне намозолившей глаза отварной пикши с овощами и компота из сухофруктов, без сахара, — молящая, но не дрогнувшая строка.

Насте снится бывший муж, военный летчик Альберт. После него у Насти был владелец ларька Руслан, он таскал ей электронки. Высокие, высокие отношения. Настя коротает бракованное время, засыпая завидно просто. Перекур — единственный достойный ее повод подняться молниеносно. Курят в психушке беспрекословно молча, хоть и набившись в туалет как селедки в банку. Дорожат каждым вдохом дыма, в фильтр почти вгрызаются. Кто-то садится на кафельный пол, кто-то просит оставить ему затяжку. Для голяков есть общак, «Космос» в задрипанной пачке. За мытье палаты дополнительно полагается сигарета, поэтому ежевечерне скапливаются энтузиасты с тряпками. Ручаюсь, мы усердно мыли бы палаты и без вознаграждения. Просто, чтобы разбавить предначертанное безделье.

Дианка бывалая, она в «скворечнике» в шестой раз. Нонсенс для нее — вольное существование, а не застоялый больничный быт. «Все вокруг декорации, ты Гораций» — свое шизоаффективное расстройство Дианка характеризует так. Ее забродившую подростковость очаровывает то ли фальшиво напетый Вертинский, то ли попросту то, что я складно говорю. Вменяемых собеседников в психушке расхватывают быстрей шоколадных конфет «Аленка». Так или иначе, Дианка цепляется за меня прочно, ревностно. Щекочет лицо ветвями каштановых кудрей. Несвойственно тихо колышет ушные нервы, заклиная: «Поцелуй меня». Заклиная неизбавимо, словно последней волей. От меня не убудет — пусть. Пусть сотрет хоть миллиметр застарелой накипи всех отказанных любовей, неслучившейся жизни, жизни, случившейся не с тобой.

Дианка всех знает и узнает. «Наташ, а ты была в буйном? Я тебя не помню, но типаж у тебя похожий». А типаж Натусика — исполинская Масяня, при любом удобном случае марширующая «покурякать». На любую шутку, удачную и не слишком, подбоченившийся шарик кряхтит, обнажая дроби кривых зубов. И кряхтит не натужно, а по-младенчески. У Натусика есть не только дипломатические способности выклянчить лишнюю (никогда, никогда не лишнюю, всегда вожделенную) папироску, но и репертуар частушек, пошлых анекдотов и всенародно любимых песен. Нет у Натусика первого мужа, украденного Афганом. Нет у Натусика умершей от цирроза печени сестры Машеньки.

«Когда умирают кони, дышат. Когда умирают травы, сохнут. Когда умирают люди, поют песни». Наш Натусик горланит самозабвенно, зычно, так, что всяк в коридор входящий то подтянет, то поворчит. По ушам Натусика, оттопыренным и большим, потоптался, может быть, не медведь, но медвежонок точно. После выписки Натусика санитаркам спится спокойней. Аппарат управления бандой курильщиков барахлит. «Главней всего — бутылка в доме, а остальное — ерунда. И только спирт, а ацетоном пускай подавится барыга из ларька», — оседает местным фольклором.

Прекратив открещиваться смазанными датами, отзывают в коридор и кратко сообщают:

— Тебя выпишут в понедельник.

— А можно в пятницу? — выходные в отделении вязкие, как болото.

— А какая разница? Ты же без выходных работаешь, тебе что в субботу выходить, что в понедельник.

Выходить. Работа. Вы-хо-дить. Ра-бо-та. Я кручу эти слова в руках, как замысловатую игрушку. Словно шифр, ключ к которому: тебя выплюнут в жизнь, которую ты отринул, не прожевав.

Меня выплюнули не в ту. Я вслепую хожу затрепанными маршрутами и чураюсь отражений — впивающихся, стылых.

Я не знаю, вращаюсь ли в вихре меняющихся вещей потому, что мне это правда дорого, или потому, что было таким когда-то, в уже необозримом до, и прекращаю спрашивать.

Зато знаю, что завтра потопчусь до пункта передач. В скопище неотличимых зданий. К скопищам неузнаваемых людей.

Потому что у меня есть всученная без инструкции свобода, а у них — нет. Потому что не могу не.

Потому что человеку нужно чего-то ждать. Для начала — овсяного печенья и пачки «Чапмана» вполне вдоволь.

Ирина Копланова, специально для «Новой»

Поддержите
нашу работу!

Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ

Если у вас есть вопросы, пишите donate@novayagazeta.ru или звоните:
+7 (929) 612-03-68

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow