СюжетыКультура

Путешествие веселого человека

Не было в Викторе Некрасове ни самомнения пророка, ни ярости политбойца, ни пафоса великого писателя, которым он себя и не считал

Этот материал вышел в номере № 112 от 6 октября 2021
Читать
Виктор Некрасов, военные годы

Виктор Некрасов, военные годы

23 августа 1942 года старший лейтенант Виктор Некрасов стоял на балконе дома в Сталинграде и смотрел, как десятки идущих ровным строем самолетов заполняют небо. Первым шел юнкерс-пикировщик. Он перевернулся через крыло, включил сирену и с воем пошел вниз, разрезая воздух над городом своим красным носом. Так началась первая массированная бомбежка Сталинграда.

С этого дня и до 2 февраля 1943 года — до конца Сталинградской битвы — старший лейтенант, инженер, сапер Некрасов был в городе, у Мамаева кургана. Он минировал завод «Метиз». Он раскатывал спирали Бруно перед мелкими окопчиками пехотинцев. В телогрейке, с черным от грязи лицом, ползал в 60 метрах от немецких окопов и ставил мины, а потом очумевший от бессонницы телефонист с привязанной к голове телефонной трубкой передавал ему приказ:

«Снова ползи туда и покрась мины в белый цвет, чтобы были незаметны на снегу».

Под ватными штанами Некрасов носил трофейные лазоревые немецкие кальсоны. Он сидел в бетонной трубе, ел тухлый пшенный суп, курил сырой табак, облизывал с ложки американскую сгущенку, спал два часа в сутки и снова вставал, чтобы, откинув висевшую вместо двери плащ-палатку, идти в окоп и увидеть, как пуля попадает прямо в лоб стоящему рядом мальчику-пулеметчику с веснушчатыми руками.

После войны он, киевлянин, бывший актер, архитектор и любитель Гамсуна и Хемингуэя, в ученических тетрадках писал свою книгу «В окопах Сталинграда». Сталинград отныне всегда был с ним, в нем, в его памяти и душе — во все дни его жизни, даже тогда, когда он был в прекрасном Париже или восхитительной Каталонии.

За книгу он получил Сталинскую премию. Это сделало его одним из десяти заместителей председателя Союза писателей Украины, лауреата пяти Сталинских премий академика Корнейчука. Молодой (нет и сорока), вступивший в партию на фронте, прославившийся своей честной книгой, он был словно предназначен для успешной карьеры советского писателя. Но было в нем что-то другое, чему он до поры до времени и сам не знал имени и названия, что заставляло его делать вещи, которые уводили его прочь с этого пути.

Однажды, во время кампании против космополитов, Некрасов вместе с Корнейчуком сидел в президиуме собрания. Кого-то опять прорабатывали, унижали, шельмовали, уничтожали. Один за другим вставали люди в президиуме и говорили.

«Я не буду выступать», — сказал Некрасов. Советский босс и монстр Корнейчук вызвал его покурить в коридор и объяснил, что он должен.

А сталинградский лейтенант Некрасов, дважды раненный на войне, стоя с беломориной между пальцами, ничего не стал объяснять, а только повторил: «Не буду выступать».

Так начинался его путь в другую сторону, к пониманию, к осознанию того, что случилось с ним и страной. Его вызывали на партсобрания, прорабатывали, трижды исключали из партии (дважды заменяли исключение строгим выговором). Снова каждый должен был встать и осудить его. «Сидел на собраниях, смотрел на них, на всех этих Корнейчуков, и думал: чем они лучше тех, других, против которых воевал? В тех было, возможно, больше жестокости, но меньше цинизма… Мы же задыхаемся от лицемерия. Ханжества. Весь мир это знает и боится. У нас ракеты далеко летают. И морали нет».

Виктор Платонович Некрасов после второго ранения. Польша. Июнь 1944 года. Из архива В. А. Потресова

Виктор Платонович Некрасов после второго ранения. Польша. Июнь 1944 года. Из архива В. А. Потресова

Каждый год 29 сентября киевлянин Некрасов приезжал в Бабий Яр и спускался в расстрельный овраг.

В 1966 году — 25 лет со страшных дней 1941 года — собралось несколько тысяч человек, его попросили сказать несколько слов. Вот как запомнил его недлинную речь очевидец: «Четверть века назад на этом месте фашисты расстреляли 140 тысяч мирных жителей. Среди них были русские, были украинцы. Но первые 100 тысяч были евреи».

Простые слова, слова скорби. Но в искаженном советском мире это было воспринято как демонстрация, как «поддержка сионизма».

Некрасов часто говорил вещи, которые у многих вызывали тяжелое молчание. Когда в газетах писали, что Успенский собор Киево-Печерской лавры в 1941 году взорвали немцы, Некрасов говорил, что взорвали наши — минами замедленного действия (и был прав). Когда о евреях вообще нельзя было говорить, он говорил о Лукьяновском кладбище, где советские вандалы разбили еврейские памятники и осквернили могилы. Да и о Сталинграде он тоже говорил — что штурма Мамаева кургана, так красочно изображенного на знаменитой диораме, не было, немцы в ночь на 31 января ушли сами.

Читайте также

«Внутри России удобно, даже уютно. Но работать нельзя вообще»

Разговор писателя Дмитрия Быкова и режиссера и художественного руководителя мемориала «Бабий Яр» Ильи Хржановского — о сценариях будущего страны

Некрасов носил серый пиджак, а под ним — рубашку с расстегнутым воротом. Так он ходил выпить с друзьями, так и на прием к первому секретарю ЦК компартии Украины Шелесту. В филармонию на симфонический концерт приходил в футболке — не из желания шокировать, а просто он одевался так, его манера. Благородное лицо аристократа, волна волос, лежащая на лбу, тонкие усики, по которым писателя Некрасова запомнил Хрущев, громивший его в речи 1963 года за то, что хорошо написал об Америке. И партийные холуи в зале кричали: «Позор!»

Не было в Некрасове ни самомнения пророка, ни ярости политбойца, ни пафоса великого писателя, которым он себя и не считал. Он и писателем себя не любил называть: как-то громко это, пафосно — писатель… Он был просто человек в сером пиджаке и с расстегнутым воротом рубашки, который не хотел — потому что не мог — жить молча и с опущенными глазами.

Виктор Некрасов и Николай Митясов. Польша. 1944. Из архива В. Л. Кондырева (Париж)

Виктор Некрасов и Николай Митясов. Польша. 1944. Из архива В. Л. Кондырева (Париж)

В его квартире в киевском Пассаже, над кроватью, висела карта Парижа.

Выпив и устроившись на кровати, он взглядом путешествовал по улочкам, знавшим д’Артаньяна и Бальзака.

На телевизоре у него стоял портрет Яна Палаха, сжегшего себя в знак протеста против оккупации Чехословакии (в августе 1968 года.Ред.). Он приносил к портрету цветы и следил, чтобы они всегда были свежими.

Киев, Бабий Яр, 1944 год. Фото: ASSOCIATED PRESS / ТАСС

Киев, Бабий Яр, 1944 год. Фото: ASSOCIATED PRESS / ТАСС

Его мама, Зинаида Николаевна, которую он нежно любил, говорила ему, когда он уходил из дома: «Веселись, Викочка!» Так мудрая мама просила его не поддаваться депрессии и печали, не дать отнять у себя радость жизни, которая есть и должна быть в каждом солнечном дне, в каждой встрече с друзьями, в каждой прогулке по Крещатику. И бывший саперный офицер, отмеченный орденом и медалью «За отвагу», прошедший фронт и четыре месяца госпиталя, жил весело — как умел.

Он выпивал, знал всех забулдыг у киевских центральных гастрономов, пил в садиках и дворах, а также дома, где мама подавала на стол бутерброды с сыром и по две дольки зефира на каждого. Приходил в киевские редакции, где его все знали, спрашивал с намеком: «Ну так как?» — и тут же рукописи со стола сдвигались, появлялись стаканы, начинался веселый, захватывающий разговор, который тем ярче горит, чем больше выпито. Поэту и режиссеру Шпаликову для сцены в одном из фильмов понадобился ханыга — чтобы сидел на заднем плане, пока герои объясняются на переднем. Он попросил Некрасова: «Что тебе стоит? Посиди!» Ну ханыга так ханыга — Вика (так звали его друзья) не отказался, он не стыдился этого слова, он его считал почетным для себя в том Киеве конца 60-х, где еще был воздух.

Но удушение уже началось. Знакомых и друзей Некрасова вызывали в КГБ и допрашивали об отношениях с ним: какие имеет связи, где, когда, что говорил.

Молодого друга Некрасова, врача Семена Глузмана, посадили в лагерь на семь лет.

Молодой учитель Марк Райгородецкий зашел к Некрасову во время обыска. С собой у него был портфель, в портфеле — «Мы» Замятина. Учитель получил два года.

Другие сами переставали ходить к нему. А он был общительный человек, живой, легкий.

Пустота возникала вокруг него, оставалось всего несколько человек, с которыми он мог говорить и пить, пить и молчать. «Пусто вокруг».

Руки у него на горле стали смыкаться. Или как это еще сказать? Взяли за горло и стали медленно поддавливать… Пришли к нему домой двое из КГБ, попросили отдать им то, что есть в доме из запрещенной литературы. Потом вызывали на допросы, где добивались, чтобы он признал, что ходящие в самиздате рассказы написаны им. Он не признал. Брали пробу почерка. Потребовали, чтобы осудил Солженицына. Отказался. Набор его новой вещи в «Новом мире» рассыпали. А 18 января 1974 года вдруг резко сжали руки у него на горле: пришли десять человек и двое суток переворачивали квартиру верх дном.

Во время обыска запрещали закрывать дверь в туалете. Жена Некрасова хлопнула им дверью в лицо: «Я не привыкла этим заниматься в обществе!»

Собрали семь мешков, изъяли Ахматову, Цветаеву, Гумилева, изъяли «Беседы преподобного Серафима Саровского», изъяли фотоальбом с фотографиями Бабьего Яра, изъяли папку с текстами, и под последней фразой одного из текстов: «Тяжело, стыдно жить в такое время» — видим: «Верно: старший следователь следотдела КГБ при СМ УССР майор Тимчук».

Виктор Платонович Некрасов. Точная дата и место съемки не установлены. ТАСС

Виктор Платонович Некрасов. Точная дата и место съемки не установлены. ТАСС

Теперь перед киевском Пассажем, где у него была квартира, все время дежурила черная «Волга».

«Попытался в стол писать — для внуков, правнуков, не для Самиздата, — пришли мальчики и забрали».

Это был уже знак, что он вступает в такие пределы, где правила меняются, где уже его не защищает звание лауреата Сталинской премии, полученной за роман «В окопах Сталинграда», где неважно, что ты был в Сталинграде саперным офицером и дважды ранен, а важно, что не каешься на партсобраниях, не пишешь покаянных писем в «Литгазету». Его друг, украинский диссидент Иван Дзюба, говорил ему, что в советской тюрьме выживает только тот, кто ненавидит, а он, Некрасов, ненависти в себе не имеет, и поэтому не вынесет там, не выживет.

Но Некрасов и тут шутил, рассказывал анекдот, в котором олень, подстреленный на охоте, заявляет: «В случае моей смерти прошу считать меня коммунистом». Однажды, съездив в Москву, привез оттуда в Киев хохму: «Уходите, уходите, не толпитесь у дверей, уходите, уходите, кто остался — тот еврей». В сокращенном виде это звучало еще проще: «кто остался — тот еврей». И вот теперь он, русский писатель, советский фронтовой офицер, — уезжал, а его друзья евреи — оставались.

К медали «За оборону Сталинграда» у него не было удостоверения — пропало куда-то. Когда 12 сентября 1974 года Некрасов проходил таможню в киевском бориспольском аэропорту, медаль пропускать отказались — без удостоверения невыездная.

Он, разозлившись, прикрепил медаль к первой странице книги «В окопах Сталинграда» и предъявил в таком виде. Ничего больше не сказали, пропустили и книгу, и медаль.

С грузчиками, бывшими спортсменами, распил в аэропорту пол-литра. Это и было его прощание с родиной. Он уехал, а книги его жгли в библиотеках. Где не могли сжечь, рвали на клочки.

И вот — остался за спиной, как отрезанный, весь этот Советский Союз с его хамскими мордами стучавших на него кулаком по столу партсекретарей (а он им в ответ — тоже кулаком по столу: «Я в Сталинграде в 60 метрах от немцев был и не боялся! И вас не боюсь!»), с его пригнутым, запуганным народом, с его жестокими кагэбэшниками, которые запытали до смерти друга Некрасова Гелия Снегирева. Но перед смертью он в больничной палате успел надиктовать о том, что с ним делали. Читать это невозможно от ужаса и отвращения.

Там, в этом невыносимом рассказе, есть следовать КГБ Слобоженюк, который за свой счет покупал умирающему заключенному кефир. Что не мешало ему допрашивать парализованного, слепнущего, неизлечимо больного человека и отказывать ему в медицинской помощи, потому что тот не кается, не признается.

Добрый фашист, гестаповец с бутылкой кефира.

Как все изменилось с той стороны, в новом мире! Как будто вдруг воздух вместо гниющей дряни, как будто слетела с его хрупких плеч бетонная плита и исчезли мерзкие пальцы с горла. И он вздохнул. Он больше не был диссидентом под страхом ареста, не был под присмотром (в Киеве за ним все время ходили двое), а стал просто человеком, который дышит, живет.

Как свободна проза этого немолодого и хрупкого человека, написанная в изгнании! В Союзе он так не писал. Она льется, эта проза, свободным потоком, словно только тут, на седьмом десятке лет, он избавился от рамок и границ, от гнета и правил. Так, как он описывает свой новый мир, может делать только счастливый человек. Счастье его, во-первых, в том, что все ему здесь ново и интересно, а во-вторых, в том, что он никуда не торопится, у него есть время смотреть и писать, долго смотреть и писать длинными фразами, вмещающими в себя белизну выжженных солнцем каталонских стен, розовые олеандры, «круглые, точно маленькие взрывы, деревца», и даже французский багет: «снаружи золотистая корочка, внутри блаженство».

Удивлялся, почему нет перед парижскими магазинами очередей («а! вероятно, чешский хрусталь со двора дают»). В парижском подземном переходе как зачарованный глядел на рекламу путешествий. Бангкок! Гонконг! Путешествуя, экономил, искал, у кого бы остановиться. У украинца Миколы жил в Осло. Не было своих знакомых — искал знакомых знакомых, в Рио-де-Жанейро остановился у знакомого Давида Маркиша по прозвищу Рио-де-жанейрский еврей. И отовсюду с детской радостью посылал друзьям открытки, на которые, помимо настоящих, клеил еще самодельные, собственноручно нарисованные марки.

Виктор_Некрасов в киевском кабинете, 1974 год

Виктор_Некрасов в киевском кабинете, 1974 год

В Париже Некрасов за два доллара купил себе модельку — «фокке-вульф» 189 А-2, «раму», «ту самую, которую по утрам мы так ненавидели в Сталинграде, проклятый, все видящий, все снимающий рекогносцировщик-корректировщик». В одном из его рассказов художник, 38 лет назад бывший офицером в Сталинграде, а теперь эмигрировавший из СССР в Германию, после своего вернисажа вдрабадан пьет с немцем, который в Сталинграде как раз и летал на таком «фокке-вульфе».

Хорошо пьют ветераны войны, близкие оттого, что связаны мучительным, страшным прошлым. Никакой ненависти между ними нет.

Его Сталинград был с ним, все время был с ним — появлялся то в одном месте его новой свободной прозы, то в другом, возникал кошмарными картинами разбросанных на снегу трупов, видом оторванной осколком челюсти у одного из солдат, черной воронкой, в которой Некрасов однажды пролежал рядом с умирающим лейтенантом девять часов, в воде, в снегу, в 30 метрах от своих окопов, но их не пробежишь — убьют. И посреди прекрасных, изящных, сияющих огнями вечерних видов Парижа угрюмыми тушами вставали те баки на Мамаевом кургане, за которые неделями шел бой, неделями люди гибли за эти баки.

Он полюбил парижские кафе и подолгу сидел в них, помаленьку выпивая. Однажды в Москве трезвенник Солженицын строго сказал ему: «Виктор! Тебе надо пить в шесть раз меньше!» — «Почему в шесть? Может, в пять разрешишь?» — отозвался он, помнивший сталинградский День Победы 2 февраля 1943 года, когда тысячи стволов палили в воздух, его друг-разведчик Ванька Фищенко стальными зубами открывал бутылки и даже консервные банки, и во второй половине дня все были пьяные.

Виктор Некрасов в Волгограде. 1973. Из архива А.С.Рохлина (Нью-Йорк)

Виктор Некрасов в Волгограде. 1973. Из архива А.С.Рохлина (Нью-Йорк)

В Париже Некрасов каждый день покупал газету «Правда» — принимал ее как таблетку от ностальгии. «Веселись, Викочка!»

И веселье не оставляло его. В новом для себя мире он на все глядел взглядом счастливого зеваки, и не было вещи, которая бы не завораживала и не влекла его: антикварная немецкая каска, комиксы про пиратов, чашка кофе в кафе, яичница в гренках с ветчиной там же и даже девочки известной репутации на пляс Пигаль. «Только возраст, природный стыд и плохой французский останавливают меня, чтоб не пригласить вон ту, в высоких, выше колена, сапогах к столику, думаю, тем для разговора нашлось бы больше, чем, ну, допустим, с покойной мадам Фурцевой».

Этот легкий, веселый, способный сорваться с места и понестись вдруг в Швейцарию или, например, в Лихтенштейн человек, увлеченный жизнью, любивший ходить по кафе и антикварным магазинам, все время думал о том, что с ним было, — и о том, что было и стало со страной, которую он защищал и из которой его выгнали. Думал о том, за кого воевал и против кого воевал, думал, не допуская лжи и тумана в мыслях, не увиливая, до конца.

Виктор Некрасов. Фото: РИА Новости

Виктор Некрасов. Фото: РИА Новости

Он помнил, как стоял на коленях перед знаменем, когда его дивизию переименовали в гвардейскую. А потом это знамя, «под которым столько было отдано жизней, опозорило себя, развеваясь на танках, входящих в Прагу. Оно, которое в 45-м году встречали в Праге криками восторга и радости, стало символом чудовищного вероломства, стало так же ненавистно, как и другое, со свастикой в белом кругу, а круг на том же красном полотнище».

О красной звезде, которую он видел на крыльях низко идущих над развалинами Сталинграда штурмовиков Ил-2 (из таких вылетов из пяти не возвращались трое), о звездочке, которую солдаты в Сталинграде вырезали из консервных банок и прикалывали на пилотки, он говорил: «Сейчас она покрыла себя позором. Для афганца она теперь то же, что была для нас когда-то паучья свастика. Она — символ порабощения».

Он сравнивал то, что сегодня сравнивать запрещено.

За такие слова его сегодня посадили бы.

В парижском кафе «Эскуриал», где когда-то Хемингуэй выпивал со Скоттом Фитцджеральдом, Некрасов встречался с приезжими из СССР, которые наивно шифровали в телефонных книжках его имя V.Pl.N. Он дарил им свои книги, изданные на Западе, но они боялись брать их с собой и забывали во Франции. И джинсы, которые он хотел передать другу в Москву, не взяли. Он писал письма в Москву и Киев, но фронтовые друзья не отвечали ему, глухое молчание в ответ. А если что из его подарков и добиралось до Киева — свитер, книга Булгакова, бутылка виски, — то никто не приходил, не забирал.

Здесь же, в «Эскуриале», он однажды встретился с Георгием Владимовым, год назад тоже изгнанным из СССР. «Рюмочку мы пропустили, других было несколько. Он подробно расспрашивал о Москве, какой она стала в последние годы, и вдруг попросил:

— Скажи мне, что сейчас в России самое страшное? Аресты, суды — это я все знаю, слежу, сам про это клевещу по радио. А самое страшное?

Я подумал и сказал:

— Люди в России разучились пить.

— Как это?

— Так, Виктор Платоныч. Раньше пили, чтобы подобреть друг к другу, открыться душой, вознестись. Теперь, выпив, ругаются, выплескивают накопившуюся злость. Со стороны посмотреть — противно и горестно.

Он погрустнел и согласился:

— Да, это самое страшное. Это полное поражение. Просто никуда уже не уйти».

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow