СюжетыКультура

«Эшелон на Самарканд»

Отрывок из нового романа Гузель Яхиной — специально для читателей «Новой»

Этот материал вышел в номере № 23 от 3 марта 2021
Читать
Крестьяне-беженцы, чекисты, казаки, маленькие бродяги с их языком, психологией, суеверием и надеждами — персонажи нового романа Гузель Яхиной «Эшелон на Самарканд». Это захватывающее путешествие, своего рода «красный истерн». 1923 год. Пять сотен беспризорных детей эвакуируют из Казани в Самарканд. На их длинном пути происходят увлекательные и страшные приключения, а их яркие судьбы и характеры берут читателя в плен до конца книги. Она выходит в марте в издательстве АСТ, «Редакция Елены Шубиной». «Новая» публикует один из самых душераздирающих эпизодов книги.

За три недели добрались до Шихран. Отсюда эшелон уходил дальше на восток, а вагон детского комиссара оставался в отстойнике: после экспедиции в Чувашию вагон рассчитывали цеплять к попутным составам и таким образом перебрасывать из одной точки маршрута в другую.

На вокзале Белая зашла в управление — доложить в Москву о прибытии в намеченный пункт. Прямой провод, однако, был занят: изнуренного вида молодой человек докладывал — не то в Чебоксары, не то еще куда в центр — бесконечные цифры: бубнил тонким голосом, близоруко водя пальцем по измятому листку и по многу раз терпеливо повторяя одно и то же, — видно, связь была нехороша и на том конце линии постоянно переспрашивали. Белая не сразу поняла, о чем идет речь.

— …Сто восемь. Да-да, по Тархановской волости — сто восемь. Нет, сто семь — это по Муратовской. Значит, по Тархановской — сто восемь умерших. Повторяю: сто восемь умерших… Далее. Хормалинская волость. Голодает — девятьсот сорок. Девять, четыре, ноль — девятьсот сорок…

Опухло — двести девяносто. Не сто, а двести девяносто. Повторяю по слогам: две-сти де-вя-но-сто! Это опухших, да-да, все верно… Умерло — шестьдесят ровно. Да-да, шесть десятков умерших — мертвых тел, значит… Далее. Шемуршинская волость. Голодает — одна тысяча тридцать.

Не просто тридцать, а одна тысяча тридцать… Опухло… Слышите меня? Хорошо. Значит, идем дальше. Опухло…

Изображение

За Шемуршинской последовала Кошелевская волость.

Затем — Шамкинская, Ядринская и Чебаевская. Убеевская и Балдаевская. Тойсинская и Тораевская…

Белая не смогла дождаться, пока молодой человек закончит диктовать, — начеркала на листке из планшета несколько строк и велела телефонистке отправить депешей во ВЦИК.

У крыльца вокзального зданьица уже поджидали секретарь местного детотдела Яшкина и красноармеец сопровождения, чьего имени Белая так и не узнала. Тут же стояли и готовые в дорогу сани: заранее было договорено, что двинутся сразу в глубинку — по деревням и селам, — не тратя времени на осмотр Шихран, где близость железной дороги обеспечивала некоторое благополучие. Тотчас же погрузились — поехали.

К полудню въехали в село. Поняла это Белая, обнаружив по сторонам от дороги большие, в два человеческих роста, сугробы — под ними прятались дома. Ни крыш, ни фундаментов, ни стен видно не было — все укрывал снег; одни лишь окна таращились из-под нависших с карниза ледовых наростов — будто глаза из-под платка. Здесь было тихо, как в поле. И не пахло ничем, как в поле: ни дымом, ни навозом, ни стряпней, ни иным человеческим духом.

Яшкина предложила найти сельсовет, но Белая — по давно уже выработанной привычке начинать обход без начальства — спрыгнула с саней и направилась в первый же встречный двор. Едва раскрыла заледенелую дверцу ворот — утонула в сугробе и набрала снега в сапоги, но все зря: изба пустовала. И следующая изба. И следующая.

— Да куда ж вы меня привезли? — не выдержала наконец. — Может, брошенная это деревня?

Не поднимая глаз, Яшкина покачала головой. Затем указала на полуразвалившиеся ворота через дорогу — к ним вела цепочка следов.

В этом дворе и впрямь ощущалось присутствие человека: над печной трубой дрожало прозрачное облачко — не то дыма, не то просто тепла; крыша была очищена от снега, но как-то странно — местами, по низу ската. Подойдя ближе, Белая поняла: очищали не просто так — снимали солому.

Саму солому Белая нашла уже внутри избы: мелко порубленная, она ворохами валялась на столе. Тут же стояла ручная мельница — два каменных жернова, положенные один на другой, — очевидно, рубленую солому измельчали в муку. И стоял чугунок, полный какой-то жижи, — из него торчали ветки и колючки. Чугунок был теплый. Эти ветки с колючками — варили?

Белая обвела взглядом комнату. Серые бревна сруба, проложенные паклей. Мебель нестроганого дерева. Мелкие окна, обметанные инеем так сильно, что едва пропускают свет. В углу — светлая громадина печи. А с печи смотрят на Белую несколько пар глаз — смотрят равнодушно и безотрывно, не мигая.

Дети. Четверо или пятеро, Белая никак не может пересчитать наверно. И возраст не понять: года по три-четыре или по восемь-десять?

Без единой нитки одежды, они лежат на полатях плотным комком тощих рук и ног, раздутых животов с торчащими пупками, полуоткрытых ртов и спутанных волос.

Вошедшая следом Яшкина что-то спрашивает по-чувашски — грязные лица вздрагивают в такт, глаза одновременно обращаются к ней, но губы не шевелятся для ответа.

— Где ваши родители? — Белая подходит к печи и протягивает руку к человеческому комку — очень медленно, раскрытой ладонью вперед, чтобы не испугать. — И одежда — где? Вы голодны?

Лохматые головы колышутся на длинных шеях — следят за приближающейся пятерней. Из комка вытягивается навстречу лапка — крошечная, бледно-желтая, похожая на цыплячью — и цапает чужую руку за запястье, тянет к себе.

И вдруг один рот раскрывается широко и обнимает губами большой палец Белой — начинает сосать, как соску.

Тотчас же раскрываются и другие рты — присасываются к оставшимся пальцам. Сухие шершавые язычки, мелкие зубы — на каждом пальце Белой: пять голов, толкаясь костлявыми скулами, сосут ее руку. Глаза прикрыты, ноздри напряжены, дыхание учащается и свистит — оно одно только и слышно в доме.

Ей удается не закричать. Так же медленно Белая тянет руку обратно к себе — дети покорно разжимают челюсти, отпускают. Тихо чмокают губы, от них тянется пара ниток слюны, повисает в воздухе — наконец рвется.

— Их надо накормить. — Белая вытирает мокрые пальцы о шинель. — И одеть. Непременно.

— Да-да, — трясет головой Яшкина, глядя в пол. — Скажем в сельсовете.

В других избах им встречаются только следы людей.

В одной — груда жженых говяжьих костей на столе, порядком обглоданных. В другой — три собачьи головы в котле, залитые водой, очевидно, приготовленные для варки холодца.

— А люди-то куда подевались? — никак не может понять Белая.

— Так в сельсовете и спросим, — пожимает плечами Яшкина.

Гузель Яхина. Фото: Сергей Виноградов / ТАСС
Гузель Яхина. Фото: Сергей Виноградов / ТАСС

Всю дорогу она сохраняет на лице такое вялое и бесстрастное выражение, что Белой хочется порой ударить ее, от души хлестануть по щекам. Только вряд ли это поможет: судя по всему, Яшкиной от природы свойственна душевная тупость, она даже побои от начальства перенесет с той же покорностью и равнодушием.

Белая упрямо шагает дальше, вперед — к длинному дому без ограды и палисадника, с высоким крыльцом и большими окнами. У двери натоптано порядком, с крыши сбита наледь — приметы жизни налицо. И правда, сквозь окна, крытые инеем лишь наполовину, Белая замечает людей, много людей: целый класс детворы сидит за партами и прилежно водит перьями в тетрадях, а учитель у доски что-то объясняет, помахивая указкой. Эта мирная картина до того странно смотрится посреди вымершей, наполовину занесенной снегом деревни, что Белая, не в силах оторваться, припадает лицом к оконному стеклу — постоять пару минут, понаблюдать милое и привычное.

Вот только отчего в школе так темно? Просторная комната освещена одной лишь лучиной — в наступающих сумерках света едва хватает, чтобы разглядеть лица. Как же дети пишут в полумраке? Почему не макают перья в чернильницы? Почему учитель не стоит перед классом, как положено, а сидит на стуле, да еще прислонясь затылком к стене? Почему глаза закрыты? Почему указка стучит по доске, на которой ничего не написано?

Белая входит в класс. К ней поворачиваются лица — и широкие необычайно, с припухшими веками и раздутыми щеками, из-за которых едва видны глаза, и очень узкие, с обтянутыми кожей скулами и огромными дырами глазниц. Взгляды у всех — усталые и сонные до отупения.

Школьники одеты в тулупы и шубы, некоторые — в шапках. Учитель — в нелепом пальто канареечного цвета, кажется дамском.

— Вы приехали, — отчего-то шепотом произносит он по-русски, и его отекшее безобразно лицо озаряется радостью. — Я говорил детям, я обещал — и вы приехали. Какое счастье…

— Здравствуйте, — говорит Белая. — Я из Москвы, из Деткомиссии.

— Вы можете открыть ее прямо сегодня? — опираясь на указку, учитель встает со стула и, тяжело шаркая, ковыляет к Белой (а валенки у него — с разрезанными голенищами, чтобы опухшие ноги влезали). — Прямо сейчас — можете?

Мы же каждый день занимаемся — до темноты, вы сами видели. И ждать уже нет сил…

— Что открыть? Где?

— Столовую. Вы же столовую приехали открывать? Столовую при школе? — Учитель все пытается застегнуть пуговицы допотопного пальто, натянутого поверх нескольких кофт и свитеров, но пальцы не слушаются.

— Нет, — качает Белая головой. — Я просто с инспекцией.

— Не шутите так! — От волнения сил у учителя прибавляется, и пальцы наконец справляются с последней пуговицей у горла. — Мне сообщили в КОНО, и вполне официально, что первые столовые всегда будут при школах — но только при действующих. Иначе для чего же мы тут сидим — всю осень и зиму?

— Простите, — говорит Белая. — Столовой пока не будет. Идите домой.

Учитель долго смотрит на нее, тряся одутловатой физиономией и сутулясь с каждой секундой все больше, словно на глазах уменьшаясь в росте. Пальто его сминается в поперечные складки — складывается большой желтой гармошкой.

— И вы идите домой, дети! — обращается Белая к школьникам.

Те по-прежнему сидят, очевидно, не понимая ни слова по-русски; у ртов распускаются и пропадают мелкие облачка пара. Некоторых уже сморил сон — лица, потеряв всякую осмысленность, свесились на грудь, глаза прикрылись.

— Скажите же им, чтобы шли домой! — оборачивается Белая к учителю.

Но тот уже взгромождается обратно на свой стул, как старая курица на насест. Застегнутое пальто сдавливает распухшую шею, и он вновь расстегивает ворот. Затем внезапно лупит с размаху указкой куда-то назад и вверх — лупит не глядя, но метко попадает в самый центр доски: от звонкого шлепка задремавшие было ученики суматошно дергают головами, таращат пустые глаза.

— Уходите. — Учитель прислоняется к стене и прикрывает веки. — Не мешайте вести урок.

Белая окидывает взглядом парты: вместо тетрадей перед учениками — клочки газет. У некоторых в руках зажаты не перья — сучки. Чернильниц на партах — ни единой.

Белая кивает извинительно и выходит вон, аккуратно затворив дверь.

— Хорошо, — говорит она ожидающей снаружи Яшкиной. — Идемте в сельсовет.

Находят домик совета быстро: он стоит на пригорке, на главной улице села, и снег вокруг вытоптан обильно — людскими ногами, конскими копытами и полозьями саней. Изба — ладная; окружающий забор — высокий и крытый козырьком: видно, прячется во дворе немалое подсобное хозяйство. С улицы же виден лишь ветряк домашней мельницы: огромные крылья висят над подворьем, как черный крест. Окна совета темны, но темнота шевелящаяся, живая: там дрогнет занавеска, тут мелькнет за стеклом какая-то тень — верно, внутри берегут керосин или свечи, не зажигая до ночи.

В самом доме стоит крепкий людской дух: пахнет потом, дыханием множества ртов и немытыми волосами. Человеческой речи не слыхать, но по шевелению воздуха вокруг, по идущим со всех сторон слабым волнам тепла Белая понимает: люди! Иногда из темноты доносятся звуки человеческого присутствия: то вздох, то всхрап, то хриплый кашель — клокочущий, откуда-то из глубины живота. Зрение скоро привыкает к царящему внутри мраку — глаза начинают различать происходящее, наконец видят обитателей села. Как же много их вокруг!

Отчего-то все они слеплены в гроздья — по пять, по восемь, а то и по дюжине тел: никто не сидит и не лежит отдельно, сам по себе, а только — вместе. Тесно — как в связке — сидят по лавкам женщины, обняв друг друга и замерших на коленях младенцев. По полу кучкуются мужики: развалились под окнами, у стола, в агитационном уголке — тела, и опухшие уродливо, и высохшие до костей, лежат вповалку, как поленья в дровнице. Печку облепили старики: приклеились щеками, плечами и спинами к беленому боку, разложили по нему белые же бороды, припечатали сверху морщинистыми руками — не видать самой печи, ни пяди, ни полпяди, а только покрывающую ее старую плоть. Все — молчат. Все — дышат, расходуя силы не на пустой разговор или телесную суету, а только на обогрев избы.

Изредка кто-нибудь отделяется от своей группы и, вяло шевеля конечностями, тащится к ведру с водой; напившись, возвращается и прилипает обратно.

Почему все они сбились сюда, в совет? Это что — собрание?

Ответ дает председатель сельсовета: он обнаруживается чуть позже — входит, приволакивая ноги, шаркающей походкой опухшего. Вынимает из запертого на ключ сундука керосиновую лампу — зажигает. Из закрытого на амбарный замок подпола достает пару поленьев — подкидывает в печь. Если керосин с дровами не прятать, поясняет, мигом растащат по домам, даром что квелые. Столичным гостям поначалу радуется живо и смотрит с надеждой, но, узнав в них всего лишь инспекцию, тотчас утрачивает всю свою радость и оживление.

Да, объясняет: живем сообща, всем миром, уже который месяц. Да, дрова у многих кончились, а заготовить сил нет — вот и тянется народ в совет, к теплу. Ведь и одежда зимняя мало у кого имеется, потому в холода на улицу ходят не все. Еды давно уже нет — ни у кого. Скот и птицу забили еще осенью, собак с кошками тоже, мышей с ящерицами переловили. Что едят люди? Дрянь всякую едят: выкапывают из-под снега траву, толкут и варят ветки. Хвою собирают, шишки, мох. Желуди еще мелют и вываривают в семи водах. Кто подурнее — те уже камни глотают, варят похлебку из песка. Пытались толочь дерево, но есть не смогли. Один, правда, истолок и съел дубовую квашню для теста — та пахла хлебом. Ждем весну, ждем тепла и свежей травы. А больше весны ждем грузов из центра. На хлеб не надеемся, но, может, гороху подвезут или жмыху подсолнечного. Не знаете, будут ли грузы в этом году?

Белая вспоминает сотни вагонов с продовольствием, замерших на железной дороге в ожидании паровозов. Качает головой: не знаю.

Да, понимающе кивает председатель. Нам ведь и не надо много — детей бы накормить.

Кто еще в люльке — те быстро умирают, не мучаются. А вот кто на ноги встал — им труднее. Грызут себе пальцы, до костей обгладывают.

Тянутся жевать что ни попадя — ремни, веревки, старые лапти — и задыхаются, не умея проглотить. Болеют разным: тифы, цинга, червяки во рту. У кого — язвы по всему телу незаживающие. Ведь и лазарет на селе есть, а без толку: не выздоравливают дети в голод. И взрослые не выздоравливают. Может, закрыть этот лазарет до лета, не расходовать понапрасну дрова?

Белая вновь качает головой: не знаю.

И я не знаю, соглашается председатель. Дрова сейчас на вес золота. Кроме сельсовета и лазарета, топим еще хлев на окраине — там держим спятивших. С голода народ быстро ума лишается. Утром еще был человек с рассуждением, а вечером глядь — уже дурень: воет, на соседей бросается, детей своих съесть грозит. Таких запираем отдельно, чтобы безумием других не заражали. Может, не давать им больше дров? Поберечь для лазарета?

Спасибо вам за разговор, говорит Белая, поднимаясь и кивком приглашая за собой разомлевшую в тепле Яшкину. Мы поедем, нам до ночи еще в соседнюю деревню добираться.

Да, с готовностью мотает председатель головой. Езжайте тотчас, по ночам шастать опасно. Может, и арестованного с собой прихватите? Все одно к Цивильску едете, сдадите там в милицию. Нам его держать негде: в лазарете или сельсовете — боязно, все-таки преступник, а в хлеву со спятившими он и сам боится. Сами не повезем — ради него одного обоз гонять не станем. А из оказий только вы и случились за этот месяц.

Нет, говорит Белая, уже садясь в сани. Преступника не возьмем.

Он и не злобный вовсе, убеждает председатель, наоборот, человек с сердцем. Двух дочек малолетних не мог прокормить — задушил их периной, чтобы не мучились.

А до того уже и могилу вырыл, и гроб самодельный заготовил, один на двоих. Схоронил — и с кладбища прямиком сдаваться пришел. Вот какой человек!

Поехали скорее, командует Белая вознице. Поехали же!

Ну!

И они едут — через крытые синими сумерками улицы, мимо черных домов, угрюмо глядящих из-под снега. Мутно-рыжие огни сельсовета на пригорке с простертым к ним мельничным крестом виднеются еще долго — даже с края села.

Когда проезжают околицу, из стоящего на отшибе темного строения раздается рев: два голоса воют, низко и страшно, почти в унисон. Хлев со спятившими, понимает Белая. Скоро к их голосам присоединяется третий: этот не воет — рыдает и повторяет одно и то же, на все лады.

— Что он кричит? — спрашивает Белая у Яшкиной. Та поясняет сонно:

— Бейте в набат.

Выезжают в поле. Черные снега простираются вокруг, от горизонта и до горизонта. Белой дыркой в небе зияет луна. Две светлые полосы — едва наезженный санный путь — ведут к следующей деревне.

— Бейте в набат! — надрывается голос. — Бейте! Бейте! Бейте!

Белой хочется немедленно лечь на дно саней — залезть под овчинные подстилки, зарыться в сено, зажмуриться и заткнуть уши, — но пересиливает себя, даже не ежится.

— В наба-а-а-а-а-а-ат! — несется над пустынными полями. — А-а-а-а-а-а-а!..

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow