СюжетыКультура

Кожа времени

Еще один том в библиотеке эссеистики Александра Гениса на днях выпускает «Редакция Елены Шубиной». Эта книга выросла из эссе, хорошо знакомых постоянным читателям «Новой»

Этот материал вышел в номере № 96 от 4 сентября 2020
Читать
От автора
Все эти тексты написаны по самым разным поводам. Заметка в газете, беглая мысль, модный слух, подслушанная реплика, важная цифра — все, что происходило вокруг меня, могло стать триггером для размышлений, воспоминаний, прогнозов и свободных ассоциаций. Розанов говорил, что лучшее написал на полях чужих книг. Ими мне служила действительность. Но чтобы чужой день стал своим, его надо пропустить сквозь себя, приватизировать и освоить. Став эксклюзивной интеллектуальной собственностью, будни складываются в сугубо персональную хронику, принадлежащую именно и только автору. Это как стихи, которые пишутся по конкретному и реальному, хотя далеко не всегда известному читателю поводу. Соблазнившись этой аналогией, я тщательно отобрал и очистил от слишком актуальной шелухи почти сотню текстов. Оказалось, что эссе без моей на то воли собираются, как у тех же поэтов, в циклы. Объединенные общей темой, они выстраивают собственный сюжет, отвечающий на заданный вопрос — или обостряющий его. Оглядев получившуюся картину сегодняшнего дня, я расширил хронологические рамки, вставив не печатавшиеся в «Новой» Некрологи на вещи и понятия, вышедшие из употребления, и персональные Заповеди с их лирической трактовкой будущего. Два эссе из этих разделов я предлагаю нашим читателям для первого знакомства с книгой.
Изображение

Памяти почерка

(Из «Некрологов»)

В московский музей классика я пришел, чтобы взглянуть на его рукописи. Купив билет, но не найдя парадного входа, я зашел в какой попало.

— Вам, собственно, кто нужен? — строго спросила конторщица.

— Толстой.

— Он всем нужен, — сурово сказала она, но все-таки отвела в зал, где под стеклом витрины вальяжно расположились корректурные гранки, сплошь исписанные мелким, но стройным почерком. Когда-то я работал метранпажем в старой, еще настоящей, типографии, поэтому первым делом пожалел наборщиков. Садизм Толстого заключался в том, что он не исправлял ошибки, а заменял рукописной страницей печатную, как будто сам вид окоченевших строчек выводил его из себя.

Чтобы оправдать писателя, надо вспомнить, с какой одержимостью он объяснял человеческую жизнь. Автору, сажавшему четыре «что» в одно предложение, было мучительно трудно остановить поток уточнений и отдать в холодную печать еще теплую рукопись. Ведь она — не черновик текста, а его исподнее.

Поэтому автографы великих рассказывают нам больше, чем их портреты. На письме статику образа заменяет динамика мысли, плюс, конечно, темперамент: Бетховен рвал пером бумагу, Бах обводил красным там, где про Бога.

Тайна почерка в его неповторимости, столь же бесспорной, как отпечаток пальца.

Но если в последнем случае об уникальности рисунка позаботилась природа, то в первом — культура. Учась писать, мы становимся разными. Значит ли это, что безграмотные больше похожи друг на друга? И что, утратив почерк, мы вновь станем одинаковыми?

Подозреваю, что это возможно, ибо письмо, как походка, — индивидуальный навык, способный придать телесную форму бесплотной мысли. Если ее незримость напоминает о музыке, то почерк — о балете: сольный танец пера по бумаге под ту же мелодию.

Меня пленяет магическая мощь этой пляски и, даже сидя у компьютера, я не обхожусь без бумаги. Дойдя до смутного места, оставшись без глагола, застряв на длинной мысли, потерявшись в лабиринте абзаца, я хватаюсь за карандаш, чтобы поженить руку с головой. Ритм этой всегда поспешной процедуры выводит из затруднения и вводит в транс надежней мухомора, избавляющего от контроля чистого разума. Писатель — что вертящийся дервиш.

Но почерк свой я при этом ненавижу еще с тех пор, как меня мучили пыточными орудиями письма: чернильницей с лживым прозвищем «непроливайка», вечно щипавшим тетрадь пером-уточкой и зеркальной простыней промокашки, отражавшей мои незрелые промахи. Гордо считая содержание важнее формы, я писал, как хотел, оставляя каллиграфию маленьким людям и эпилептикам вроде Башмачкина и Мышкина.

Положение изменилось лишь тогда, когда я понял, что почерку приходит конец. Его смерть ускорила американская демократия, позволяющая ученикам держать перо не только в левой, но и в зажатой в кулак руке. Устав мучиться, школа отдала письмо компьютеру, у которого все получается ясно и просто, как у пулемета.

Отучив считать в уме и писать рукой, компьютер напрашивается в рабы, но становится хозяином.

Инвалиды письма, мы забываем о его потаенном смысле: сделать видимым союз души и тела. Почерк умеет не только говорить, но и проговариваться. Он знает о нас, может быть, меньше, чем обещают шарлатаны-графологи, но все-таки больше, чем мы смели надеяться.

Поняв это, Дальний Восток сделал каллиграфию матерью искусств и школой цивилизации. Открыв книгопечатание задолго до европейцев, Азия не торопилась пускать его в дело. Японцы считали изящной только ту словесность, что нашла себе приют в летящих знаках, начерченных беглой кистью на присыпанной золотой пылью бумаге.

Позавидовав, я пошел учиться к нью-йоркскому сэнсэю, веря, что, не справившись с кириллицей, я смогу отыграться на иероглифах. На первый год мне хватило двух: «Са» и «Ша». Прочитанные вслух, они составляли мое имя. Переведенные с китайского означали «сбалансированного человека», каким я мечтал стать, научившись каллиграфии. Но до этого было далеко. Овладев семнадцатью видами штрихов, нужных для того, чтобы написать все пятьдесят тысяч знаков, я сосредоточился на размещении их в пространстве.

Хорошо написанный иероглиф должен быть плотным, как умело упакованный чемодан, элегантным, как скрипичный ключ, и крепким, как вещь, которую можно повесить на стенку. Многие так и делают. Энергия, запертая в нем, как в атоме, настолько ощутима, что я не удивился, когда в Америке иероглифы стали модной татуировкой.

Но главное — все-таки в другом. Почерк учит невозможному: выражать внешним внутреннее. Уистен Оден, говоря о почерке, вспоминает экскременты. Если, отбросив брезгливость, развить эту параллель, мы и впрямь найдем общие свойства: естественность, безвольность и убедительность. Как помёт, почерк оставляет безусловные следы, утверждающие наше присутствие в мире. Продукт физиологии мысли, он, как сны, и зависит, и не зависит от нас. Поэтому лишиться почерка — все равно что остаться без подсознания.

  • Рубрика: Кожа времени. Читать все материалы

Не дай бог

(Из «Заповедей»)

Земную жизнь пройдя до половины, я задался праздным вопросом: могла ли она быть другой? Ответ получился категорическим. Я мог выбрать вменяемую профессию, но все равно не сохранил бы ей верность. Я мог жить дома, в Риге, но все равно оказался бы в чужой стране. Я мог стать американским профессором, но все равно бы остался русским писателем. Получается, что напрасно я подолгу, словно витязь, торчал на перепутье, мучительно выбирая дорогу. Теперь, задним числом, мне ясно видно: все они вели туда, где я нахожусь сейчас.

Простаки скажут, что такое невозможно. Но каждый турист, побывавший в Венеции, не мог не заметить табличку, настаивающую, что какое бы из прямо противоположных направлений вы ни выбрали, улица приведет вас на площадь Сан-Марко. И, конечно, указатель прав, потому что в этом городе нам от нее никуда не деться. Траектория брошенной в горшок горошины может быть самой причудливой, но рано или поздно она, как все мы, угомонится, угодив на дно. В теории хаоса такая неизбежная точка называется «аттрактором», по-нашему — судьбой.

Лингвисты уверяют, что Судьба — имя одного из трех китов, на которых стоит мир, созданный русским языком. Два других — Душа и Тоска. С таким триумвиратом немудрено запить, но трудно соскучиться.

Как бы мы ни поступали с этими понятиями — перемножали, складывали, вычитали — итог получается столь безутешным, что мы обращаемся в высшие инстанции с требованием сменить арифметику. Это значит, что рано ли поздно (а вернее — и рано, и поздно) все мы чего-нибудь просим. Одни — чтоб пронесло, другие — чтоб обломилось. Я даже подозреваю, что все азартные игры служат предлогом для общения со сверхъестественным: казино — почтамт провидения.

Когда Нильс Бор прибил над дверьми своей лаборатории подкову, коллеги спросили, неужели он считает, будто она приносит удачу.

— Конечно нет, — ответил Бор, — но говорят, подкова помогает и тем, кто в нее не верит.

Великий физик знал, что делал. Невежество суеверия — резерв надежды: когда от известного пощады не дождешься, остается уповать на непознанное.

При этом горячий вопрос — у кого просить? — на самом деле является праздным. Можно молиться одному Богу, можно — разным. Можно рассчитывать на сверхчувственное и потустороннее, а можно на историческую необходимость и классовое чутье. Как бы ни звали вашего бога, важно, чтобы у него хватило ума не дать того, что просят.

Господи, ну откуда нам знать, чего мы хотим?

Интеллект — обезьяна, скачущая на невидимом тигре. И лишь та мысль добирается до ума, которую к нему пропускает сердце, а ему, как известно, не прикажешь.

«Но если мы не отвечаем за свое подсознание, то кто отвечает?» — спрашивал Лем в «Солярисе», могучей притче о слепом боге, выполняющем самые сокровенные желания человека и тем обрекающем его на неописуемую муку.

Впрочем, в обычной — а не научно-фантастической — жизни мы обходимся сказкой про золотую рыбку. Лично я сделал из этой истории радикальный вывод, раз и навсегда отказавшись от покупки лотерейных билетов. Не потому, что не верю в выигрыш, а потому, что верю — и боюсь его. Свалившееся сверху богатство упраздняет то усилие, что мы зовем жизнью. Избавиться от первого — все равно что от второй. В одночасье труд станет лишним, напор смешным, цели ненужными.

Умнее всех поступил старый негр, работавший в Бронксе лифтером. Получив по счастливому билету 50 миллионов, он купил тот дом, где работал, и теперь спокойно ходит на прежнюю службу, зная, что его не уволят. У остальных, говорит статистика, выигрыш изменил судьбу — кардинально и к худшему.

Но если даже нарезанные бумажки, которые в наших краях собирают еще зелеными, могут доставить столько бед, то что говорить о нешуточных приобретениях вроде любви и свободы, красоты и гения?

Вот поэтому я и кричу «Не дай Бог!». Но иногда мне кажется, что уже поздно: все молитвы услышаны, все мольбы учтены, все просьбы выполнены. Мы уже получили все, что просили, а если сами этого еще не поняли, то по той простой причине, что нам видна лишь та часть кривой, которая отсюда, снизу, кажется прямой.

Нью-Йорк

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow