Госпиталь
Остались мы с мамой вдвоем. Есть было нечего. На огороде посадить нечего — съели даже семенную картошку. Тут прибегает ко мне одноклассница и говорит: «Есть работа! В лазарет немецкий. Они простужаются в окопах, у них дифтерит. Не боишься?» Я говорю: «Мне все равно. Пошли».
Стали мы там работать. Больные немцы чихают, капризничают — суп не едят. Я этот суп в бидончик переливала, несла домой, там мама его кипятила. Им еще бутерброды дорогие давали, мы их тоже домой таскали — никто не проверял. Лазарет этот был на отшибе. Два этажа надо было мыть и кормить больных. Там был немецкий санитар, ленивый, все время куда-то уходил. А нам хорошо, что мы одни. Они на нарах двухэтажных, больные эти… Идем утром, а под лестницей уже только сапоги торчат: умирали как мухи. Кашель их душил. Я там до лета 1942 года и проработала.
А потом десятник стал по домам ходить: «Не хотите поехать в Германию?» Я сказала: нет, у меня мама больная. Немцы прямо на улице, напротив нашего дома, поставили стол и списки составляли. И девчонки туда шли записываться. Их и увозили.
Но потом меня все-таки поймали. Мы хлеб прятали, и у меня нашли — за пазухой. Санитар сказал: «Все. Судить будут и повесят». Мама пошла хлопотать за меня. Она по-немецки что-то понимала. «Куда ж я такая больная, а вы ее забираете? У меня муж умер. Я одна останусь… Оставьте ее!» Не послушали. Все равно забрали в лагерь — в Гатчину, туда, где до войны был совхоз «Новый свет».
Над воротами было написано: «Концентрационный лагерь». Я там почти год пробыла.
Лагерь
В двухэтажном деревянном бараке на первом этаже направо жили мужчины, налево — женщины. Барак и кирпичный домик коменданта были обнесены колючей проволокой. И собаки злющие. Повесили на меня деревяшку на проволоке: 57-й номер. До сих пор его помню. Меня когда привели, как раз наказывали пленную — она еду украла с кухни. Стоит табуретка, на ней вниз головой, кверху задом женщина — шомполом лупят ее. Она кричит. А мы с конвоем стоим в дверях.
Побудка была в шесть утра. И сразу гнали копать торф. Мы стояли в воде по щиколотку, складывали его на носилки и тащили на берег. Двое носят, двое копают. Потом менялись. Носить было тяжело, а копать — в воде стоять — холодно. Рядом с нами копали военнопленные. Один, совсем доходяга, обессилел, не мог копать. Нас собрали и говорят:
«Смотрите, он не работал, он не будет жить». И расстреляли.
А мы стоим, смотрим, нельзя уходить. «С каждым так будет, кто не работает!» А потом велели его закопать, прямо в торф.
Я скоро начала кашлять. Можно сказать, повезло. Тех, кто послабее, стали водить под конвоем в Гатчину, мы пилили дрова для комендатуры. Там хоть и на улице, это поздняя осень 43-го года, но шевелились, не надо было стоять. Мама ко мне приходила несколько раз, а потом я сказала: «Не ходи, проживу как-нибудь». А подружка моя, находчивая, попала к коменданту уборщицей. Что она там делала, меня не касалось. Мы-то все на нарах спали вповалку, а она не приходила ночевать. Лиза звали ее. Мы с ней потом потерялись навсегда.
Потом нас всех почему-то освободили, и я пришла домой. Мама так обрадовалась! Но рано.
Эшелон
Когда немцев в конце 43-го стали гнать от Ленинграда, они озверели. Им надо было отступать, машины тяжелые, через болота не пройти. Вот и послали нас в мороз валить сосенки и проволокой их скручивать — получалось что-то вроде дороги. Но тут хоть собак не было.
Везли нас неведомо куда, в лесной лагерь, на открытых грузовиках. Едем, записки пишем: «Нас везут в сторону Любани». Дальше мы уже не могли писать, руки коченели. Привезли в лес — в Апраксин бор, между Лугой и Любанью. Там когда-то была зажиточная деревня. Жителей увезли в Германию, а наш лагерь туда заселили. Нам повезло, мы в хороший дом попали. Там сохранились запасы: клюква, варенья, соленья, картошка, овощи. Русская печка была и даже дрова. Мы у нее вечерами отогревались, потому что на морозе околевали страшно. Темнело рано, конвоиры костер зажгут, греются. А мы только подойдем, орут: «Идите работать!» Но дом был спасением.
Нас было пополам — вырицких и антропшинских девчонок. Зажили мы дружно. Но потом привезли сиверских. А в доме уже места нет. Их поселили во времянку, и они нам завидовали так, что подожгли нас. Мы ночью в окно выскакивали. Дом сгорел. И поселили нас в бункерах холодных. Страшно было, но это уже был январь 1944-го, и немцы отступать стали. Они решили, что нас отпускать не надо, мы еще пригодимся. И повезли в Германию.
Довезли нас до Луги на машинах, высадили на вокзале. Дальше на поезде. Целый эшелон девчонок набрался. Мы в Луге двое суток сидели на вокзале под охраной. А мимо шли поезда, всех увозили, даже стариков. Зачем?
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Напротив нас до войны жил мужик, который сидел в тюрьме, — все знал, все прошел. Он маме посоветовал: «В подвале выкопай яму, и туда мы сложим всю твою посуду. Я тебе помогу». Она и поверила: соседи, в гости ходили друг к другу! Так и сделала. А он не помог и прогнал ее. Мама, что было, собрала с собой в узел. С узлом этим ее и увезли в Опочку.
Я ведь как узнала, что мама в Опочке? Пока мы сидели в Луге и мимо шли эшелоны, нам иногда удавалось выбежать на перрон, и мы кричали: «Вы откуда?» Женщина там одна была, Нина, работала на бирже, знала, кто куда поехал. Вот она и крикнула, что мама в Опочке.
На вторые сутки нас погрузили в закрытые вагоны, окошко наверху, и повезли. Мы с одной девушкой стали думать, как сбежать. Остальные боялись, а я уперлась — убегу, маму найду. Эшелон долго, плохо шел. Потому что и немцы, и полицаи с награбленным добром ехали, со скотиной. У них полные эшелоны шли. А нас задерживали. И наш поезд очень долго стоял на разъезде, не доезжая Пскова. «Можно в туалет?» — спросила я у конвоира. «Иди». Я девчонкам говорю: «Вы потом чемодан мне сбросьте». Выпрыгнули из вагона, постояли, видим, что немец отвернулся. Мы нырнули под вагон — и на ту сторону. А девчонки чемодан сбросили. И мы с этим чемоданом — в канаву. Еще снег таял, холодно, а мы в канаве сидим. И эшелон стоит. Мы ждем, когда он отойдет. А он стоит. Мы замерзли, но выдержали. Ушел наш товарняк.
Поиск мамы
Пришли мы в ближайшую деревню, спрашиваем: «Вырицкие тут есть?» — «Есть, в последних избах». А там меня мужик признал: «Ты Киселева? Ты с моей дочкой училась!» Я ему и рассказала, что в том эшелоне, из которого мы сбежали, ее увезли в Германию. «Ой, мои хорошие. Ну проходите, помойтесь, нате вам покушать». Сидим разговариваем. У них с женой одна только дочка, детей больше не было. А потом жена подняла матрас, а под ним газета спрятана — «За Родину!». И в ней объявления — «Розыск»: люди, которых раскидало по России, ищут своих. Он говорит:
«Тебя мама ищет. Посмотри — Киселева. Вот она пишет адрес: Опочка». Мама как знала, что я убегу, что не увезут меня.
И мы пошли в Псков. Не знаю, сколько там километров, пешочком дошли. На вокзал страшно идти — там немцы кругом, документы проверяют. А у нас ничего, даже этого… аусвайса не было. Потому что паспорта у нас отобрали, всё в поезде уехало. Притаились, смотрим: эшелоны идут один за другим, набитые коровами, лошадьми, мебелью. Двери открыты, видно, что даже кухонные столы драные стоят в вагонах у полицаев этих.
Мы стали проситься в эшелон: «Пустите нас до города Острова». — «Нет! У нас тут и так тесно». А по платформе все это время ходят два молодых немца. Думаю: подойти к ним? Я-то страшная, загорелая, некрасивая, не придерутся. Рискнула: «Мы потерялись. Нам надо к маме в Опочку, а нас не пускают». — «Как не пускают?» И он распорядился дать нам место! Так мы доехали до Острова.
В Острове на станции нас остановила женщина: «Девочки, вы куда?» Мы говорим: «Нам все равно куда. Объясните нам, пожалуйста, нам надо в Опочку». А она: «Пошли, пошли, пошли в комнату». Привела нас в комнату и говорит: «Что вы ходите так свободно? Только что была облава. Молодежь посадили в тюрьму вместе с Клавой Назаровой. Там партизаны были. И вот их поймали. Девочек. И вас заберут. Уходите скорее с вокзала». А куда мы пойдем? Нам надо в Опочку. Она говорит: «Идите в комендатуру. Скажите, что потерялись, что мама тебя ищет». И мы, две смелые, дрожа пошли в комендатуру. Никто к нам не цеплялся, потому что облава была, все попрятались. Тем более мы шагаем спокойно, с чемоданом. Приходим. Я и говорю: «Ты сядь на скамейку, а я пойду одна. Потому что я слова какие-то знаю немецкие. Хоть на пальцах, хоть словами расскажу».
И вот я вхожу. Коленки дрожат, руки дрожат… Стою в дверях. Меня спрашивают: «Что тебе надо?» И я начинаю говорить корявым языком, что потерялась, вот меня ищет мама, я отстала от эшелона… Объясняла, объясняла, и вдруг мужчина на чисто русском языке говорит: «Куда тебе надо?» Я говорю: «В Опочку». «Давай адрес, сейчас пропуск выпишу». Я говорю: «Я с сестрой, она на улице ждет». «Идите к мосту, там будка. Покажете вот этот пропуск. Патруль вас посадит на машину». А я все думаю, что как-то это странно. Мне не верится.
Мы пришлепали к этой будке, показали пропуск, для нас остановили огромную машину, там скамейки в кабине были в два ряда. Нам еще в деревне женщина с собой сухарей дала, мы с водителем-немцем поделились. А он: «Данке, данке!» И когда доехали, мы ему еще сухарей дали. «Спасибо! Спасибо!» Голодный он, что ли, был?
В Опочке мы стали спрашивать, где вырицкие живут. Нас сначала послали в барак, но мамы там не было. Я испугалась: «А где же она?» — «На какой-то квартире, но она часто ходит в церковь, тут недалеко, на кладбище».
В церкви шла служба, народу было мало. Мамину спину я сразу узнала. Но боялась обознаться. Подошла и тихонечко за плечо тронула. Мама!
Дом
До лета 1944 года мы с мамой были в Опочке, а потом поехали домой. На вокзале подруга, которая меня встретила, рассказала, что наш дом занял спецслужбист. А привел его туда арестант-паразит, посоветовавший маме закопать посуду, а потом выгнавший ее из дома. Он же посоветовал спецслужбисту: «Дочка в лагере. Наверное, не вернется. А если вернется, им не положено, они в оккупации были. Твой будет дом».
Подходим к крыльцу, а «хозяин» на нас набросился: «Вы кто такие? Какая вы хозяйка? Вы уже не хозяйка. Дом уже не ваш». — «Как это не наш? У нас все документы». Мама документы на дом с собой возила! Даже те, по которым папа дом покупал. Все бумаги у нее с собой были. «Вы с немцами уехали!» — «С немцами?! Нас выселяли! Сосед выселял нас! Вся Вырица уехала. Всех выселили!» — «Ничего не знаю. Дом не ваш!»
Утром мама помчалась в поселковый совет. А там секретарь, которая до войны была, маму узнала. Мама была в сельсовете, как это называли, активистка. Она грамотная была, с образованием, у нее гимназия, курсы. Поэтому она всегда то переписью занималась, то собраниями, то квитанции разносила. Ей доверяли. Когда она расплакалась: «Нас домой не пускают, а у меня есть все документы», секретарь возмутилась. «Не имеют права! Я их выгоню! Как это вы с немцами ушли? Никто не уходил. Вас выгоняли. Они сейчас этим пользуются. Бесплатно получают дом. Ничего не бойтесь! Живите». И написала бумагу: «Освободить».
Так Лена с мамой вернулись домой. До октября 44-го Лена работала на расчистке леса от разбитой военной техники и скелетов лошадей. Получала «стахановский паек» — подсолнечное масло, муку и что-то еще. Вспоминает, как замечательно они зажили с этим пайком. А потом они с подругой поехали в Ленинград и поступили в педучилище. С 1947 года она работала учителем начальных классов в Вырице и там познакомилась с будущим мужем, тоже учителем.
Только дом им все же пришлось продать. Частично — за деньги, частично — за зерно, картошку и молоко. Но в тяжелое послевоенное время это было обычным делом.
Записала Евгения Лещева — специально для «Новой»
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68