Из личного дневника. 29 декабря 1994 г. Четверг.
Памяти Игоря Дедкова.
Мои товарищи уходят Сквозь новолуние берёз. Жизнь на исходе, как наркоз, А дальше – боль. На небосводе
Все те же звёзды, тот же путь Галактик в знаках Зодиака. Но всё кончается однако Крестом могильным. Не забудь,
Что мы ещё не долюбили, Не дописали, не дошли До неопознанной земли Обетованной. Снова мили
Иль километры впереди. Их притяжение вовеки Не остывает в человеке И говорит ему: «Иди
Сквозь непреодолимость смерти До безысходных рубежей». Чем неотступней, тем свежей В душе беспамятство столетий.
Друзья уходят. Мы живём По странным начертаньям рока. А где-то чисто и глубоко Звезда глядится в водоём
Минувших дум и треволнений И, не достав лучами дна, Трепещет, гаснет, и одна Земных исполнена велений.
Друзья уходят в тишину Берёз кладбищенских. Но всё же Им звёзды вещие ворожат Час воскрешенья и весну.
Улыбкою потомков дальних Они очнутся. А пока Мы смертны. И издалека Всё глуше зов последней дани,
Для нас назначенной судьбой Среди рождений и распятий. И на декабрьском закате Всё громче вечности прибой.
Немного истории
В жизни есть эффект карнавала, когда, густо сконцентрировавшись в какой-то точке Земли, на несколько дней жизнь становится нескончаемым праздником. Но потом всё кончается, и ветер гоняет по опустевшим площадям лишь обрывки вчерашней сверкающей мишуры. Однако есть и более редкий феномен — Лицея. Того самого, Пушкинского. Чисто формально Александровский лицей жил ещё столетие, от первого выпуска в 1817 до последнего в 1917 году. Но мы-то знаем, что воспетое Пушкиным лицейское братство длилось ровно столько, сколько отпущено было жизни первым лицеистам. И оборвалось со смертью Горчакова. Дальше было что угодно: тома воспоминаний, легенды, бессмертные стихи. Но живой человеческий круг кончился, погасил свои свечи.
Мне повезло. У меня в жизни, теперь уже навсегда, до конца, были, есть два «лицейских круга». Второй, более поздний, в аспирантские годы, — студенческая строительная целина. Первый — наш курс. Самые близкие мои друзья, самые родные мне люди — из этого Лицея.
Конечно, я не могу не быть крайне субъективным в данном вопросе. Но вот мнение со стороны (впрочем, может ли быть «со стороны» мнение Николая Великанова, который был членом факультетского комсомольского бюро, избранного в результате бурных событий 1956 года на журфаке, и возглавлявшегося Игорем Дедковым): «… Неслучайно именно в наборе 1952 года оказалось так много светлых голов, а выпуск 1957-го — Дедковский курс! — стал надолго эталоном студенческого коллективизма».
Да, нас называли курсом Игоря Дедкова. И прав был другой Игорь — Саркисян, противопоставив в своих стихах «курс Игоря Дедкова» курсу доллара и всяких прочих ценных бумаг.
Когда весной 1956 года студентов и преподавателей познакомили с хрущёвским докладом о культе личности на ХХ съезде, факультет взорвался. Началось всё с комсомольского собрания нашего четвёртого курса «Место журналиста в общественно-политической жизни страны», с доклада Игоря Дедкова (он был секретарём курсового комсомольского бюро), кончавшегося словами: «Мы должны внимательно следить за тем, чтобы старые догмы не были заменены новыми, хотя и более прогрессивными. Гарантия отныне – бдительность народа». И финальным аккордом — афоризм Э. Лусталло, публициста времён Французской революции конца XVIII века: «Великие нам кажутся великими оттого, что мы стоим на коленях. Поднимемся!»
Собрание единогласно приняло Открытое письмо студентам и преподавателям факультета, смысл которого сейчас, задним числом, можно было бы обозначить словами известного говорухинского фильма: так дальше жить нельзя. В ходу была присловье: Закрытый доклад ЦК и Открытое письмо 4-го курса. Письмо это было поддержано комсомольскими собраниями всех курсов и факультетским собранием, несомотря на то, что каждое из них начиналось с призывов официальных лиц это наше обращение осудить.
При прощании с МГУ на вопрос выпускной анкеты: «Что ты больше всего ценишь в человеке?» Игорь ответил: «Преданность идее. Чтобы было за что расстреливать».
Вот таким, живой легендой, Игорь Дедков и остался в памяти тех, кто учился тогда на факультете журналистики Московского университета. Нашей верой, нашей совестью, нашей молодостью.
А потом, годы спустя, читая его статьи в «Новом мире», мы открыли для себя другого, нового Игоря — вдумчивого исследователя глубинных процессов, протекавших в тогдашней литературе, в искусстве, в жизни.
Естественность, закономерность этого перехода не сразу и не всеми была понята из тех, кто сотворил из него кумира своей юности. Помню, за дружеским застольем одна наша сокурсница сказала приехавшему из Костромы Игорю: мы ждали от тебя так многого, а ты пишешь о деревенской прозе. Он посмотрел на неё с недоумением. Потом в уголках его губ появилась горькая полуусмешка.
Ничего-то она не поняла. Ни в новом Игоре. Ни в том, из легенды. Ибо не было ни для того, ни для нового Игоря Дедкова (а если по большому счёту — и того, и другого в одном лице) ни «деревенской», ни «городской», ни «военной» — или какие там есть ещё дефиниции? — прозы. А были миры Василя Быкова и Фёдора Абрамова, Михаила Ромма и Тенгиза Абуладзе, Микеланджело Антониони и Анджея Вайды. Миры, сквозь которые, как сквозь «магические кристаллы», и мы в России, и всё человечество в разных странах прозревало своё, отнюдь не лучезарное будущее на грани двух тысячелетий. Как критик, как мыслитель, как провидец, если хотите, Игорь имел дело с этим личностным материалом, запрограммированным на будущее.
В 1967 году исполнилось 10 лет нашего выпуска. Так получилось, что мы оказались самым первым первым курсом журфака МГУ имени Ломоносова (до нас было отделение журналистики на филфаке), и наши курсовые юбилеи совпадали с юбилейными днями рождения факультета. Мы готовили специальный выпуск факультетской газеты, посвящённой нашему курсу. Естественно, родилась идея попросить Игоря написать несколько страниц, открывающих этот номер.
Я позвонил ему в Кострому, он прислал эти несколько страниц. И впервые они появились в факультетской многотиражке «Журналист». Самим своим рождением она, между прочим, обязана тому нашему курсовому собранию весной 56-го года, на котором среди других впервые прозвучало и предложение: выпускать на факультете многотиражную газету, но не учебную, как это в конце концов получилось, а общественно-политическую.
Одно из светлых студенческих воспоминаний: младшекурсница, читающая на факультетском вечере под музыку Грига «Корзину с еловыми шишками» Паустовского. Потом она стала женой Игоря, и мы приняли её в своё курсовое братство. И долгие годы она была с нами, когда общие праздники и потери собирали нас вместе. Позже исповедальное письмо Игоря, адресованное однокурсникам, было помещено Тамарой Дедковой в сборнике воспоминаний об Игоре и его статей и интервью.
Прошло более полувека с той весны 67-го. Неузнаваемо изменилась страна, изменился мир, изменилось время. А те давние страницы свежи и злободневны и ныне. Или я не прав? Судить — сегодняшнему читателю.
Ким Смирнов, «Новая»
Игорь Дедков: «Кланяюсь Московскому университету»
Десять лет назад я не знал, что такое Россия, судьба, жизнь, хотя мне казалось, что я что-то такое в этом понимаю.
Прошло десять лет, но я не знаю, что такое Россия, судьба, жизнь, хотя начинаю догадываться, что значат эти высокие непростые слова.
Были дни длинные и короткие, дни отчаяния и надежды, дни иллюзии и правды, но жалеть не о чем, ничто не было напрасным, всё стало судьбой.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Летом сорок восьмого четырнадцатилетним мальчиком я ехал с родителями в дом отдыха «Щелыково», бывшее поместье Александра Николаевича Островского. В пустынный и гулкий утренний час мы спускались к кинешемской пристани по булыжной мостовой. Пылили дворники, дребезжала телега, босая женщина тащила на плечах безногого мужика: он подпрыгивал, как в седле, и кричал что-то гадкое, вцепившись в её волосы; она же несла его и несла, молча и покорно, как старая терпеливая лошадь.
А в Щелыкове сияли луга высокими ромашками, крестьяне поили нас холодным молоком из подпола, в тёмной глубине церкви пел невидимый хор, и белая дорога терялась во ржи.
Настала пора, и со странной решимостью я сказал: «Вологда или Кострома», вовсе не зная, что Щелыково лежит в костромских административных пределах.
… Я пришёл туда пешком из соседней деревни, где ночевал; слепил снег, деревья в парке стояли спокойные, тихие, никого я не встретил и в усадьбу не завернул. Я вспомнил того мальчика и жалел его в себе: так трудно было узнать тот давний мир.
В июньский день прошлого года я стоял в толпе у могилы Островского, наши тюльпаны алели среди свежей хвои венков, говорили профессор Марков и Царёв, и слова их относил ветер в траву, в берёзовую листву; и под огромным небом маленькое кладбище в Спас-Бережках, и мы, живые, среди оград, казались ещё меньше, ещё временнее, и всю голову мою заливало ощущение прекрасной вечности этой щелыковской земли с её неприятием всего насильственного и фальшивого, с её белой церковью и непостижимым звоном тишины, с этой могилой и старым прохладным домом писателя, который никогда не слыл передовым умом эпохи.
Я чувствовал вокруг себя жизнь, растущую, как трава, как сосны, и сухой лязг садовых ножниц сюда не доносился.
Всему своё время — учит один старый невузовский учебник, —время разрушать и время строить, время плакать и время смеяться, время разбрасывать камни и время собирать камни, время молчать и время говорить. У каждого из нас теперь своё время, и не вернёшь студенческого братства с его идеализмом и бескорыстием. Один говорит, другой молчит, третий пожинает плоды, четвёртый проливает слёзы. И, слава богу, что ничего не восстановишь: сев за один стол, не станешь друг другу ближе.
Мы такие уже взрослые, и такие в нас свершились перемены. Почитаешь иногда кто что пишет, и такая оторопь вдруг возьмёт: а ведь витийствовал, сукин сын!
Но у каждого оправдание, и я пишу своё: про Щелыково, как про знак судьбы, про жизнь, которую пытаюсь загнать в скороспешные и претенциозные порой фразы, про то, как нынче понимаю прошлое и свой выбор.
Я благодарен Костроме за её несуетность, за её тишину, за её книги, за правоту и свободу её университетов, за её суровость и доброту, за её читателей. Я благодарен русской провинции за уроки стойкости и скромности, за мудрость и консерватизм её живой жизни. Я верю, что провинция в некотором роде провиденциальна.
Костромские площади хороши зимой — в инее и снегу, в белой чистоте, в морозе, под солнцем, всегда вспоминаю Кустодиева. Он любил эту землю и такие волжские города с торговыми рядами, сверкающими куполами, гауптвахтами, базарами.
Рассказывают, как однажды Пришвин выскочил на лестничную площадку и крикнул, вдогонку молодому писателю: «Проходите мимо временного, голубчик!» Может быть, про «голубчика» и не было сказано, может быть, и выскакивал он не на лестничную площадку, а в сени, но о временном, это уж я точно знаю, было крикнуто.
Временное всегда как-то исключает полноту жизни, делает её односторонней, плоской, одноцветной, обычной — коричневой. Кустодиев помог мне кое-что понять в жизни: стоять посреди сверкающей зимней площади и знать, что это есть и ещё будет, и то, что это есть, важнее всего и устойчивее всего.
Нам хорошо жить тут, где мы живём. Газета — не рай, и никогда не была раем, но у нас есть читатели, и они знают, что наше слово — не пустой репортёрский звон. Мы и рады.
Мне бы ещё написать старые, тёмные липы над круглым, ленивым чухломским озером, под которыми так легко и покойно сидеть вечерами; про зелёный двор Ипатьевского монастыря, где невольно думаешь о тех, кто жил до нас и ведал какую-то свою правду про книги, о которых я ничего не знал десять лет назад и теперь жалею об этом. И жалею, наверное, напрасно: и книгам бьёт свой час.
Но было бы враньём, если бы я сказал, что не помню родства своего. Вот и кланяюсь Московскому университету с благодарностью и признательностью за все его поучения. Говорят, что крапива — тоже лекарственная трава. Впрочем, упоминаю его ради красного словца, потому что из-за таких пустяков люди головы не клонят, люди продолжают жить, как считают нужным.
Мы плохо замечали тогда, что пять лет пребывали вблизи великих теней. Я всегда как-то горжусь тем, что из стен университета, где посчастливилось учиться и нам, вышли многие великие сыны России, и среди них А. Грибоедов, П. Чаадаев, А. Герцен.
Десять лет назад у нас могли быть более светлые головы, чем были. Все знают, что виноваты в этом не только мы, но теперь-то я понял, что более всех повинны мы сами, школяры, говоруны, солдатики, ждущие фельдфебеля.
Человек всегда сам делает свой выбор, сам, один, несёт ответственность, и сегодня можно только сожалеть, что мы искали учителей, а не Учителя. Но мы кончали школу в пятьдесят втором, и мы были такими, какими должны были быть по высочайшему замыслу, и в наших студенческих чемоданчиках мы носили полный набор истин, отмыкающих любые замки, и Валька Шаров пронзал нас своими излюбленными предсказаниями об общем кризисе капитализма, который разразится в следующую пятницу. Мы были юными гражданами, знающими всё на 100 лет вперёд. Из прошлого мы затвердили легенды и анекдоты, но не знали, что П. Чаадаев писал в «Апологии сумасшедшего»: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклонённой головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит её; я думаю, что время слепых влюблённостей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны родине истиной… Мне чужд, признаюсь, этот блаженный патриотизм, этот патриотизм лени, который приспособляется всё видеть в розовом свете и носится со своими иллюзиями…».
Мы вовсе не знали великого русского критика Аполлона Григорьева, не понимали Достоевского, не имели никакого представления о русской философии и поэзии начала ХХ века. И мы считали себя тем не менее питомцами лучшего вуза страны. Я уж молчу обо всём прочем, чего мы тогда и не слышали. Наши предшественники из «деловых» кругов Вали Денискина («дело надо делать, мальчики, дело») твердили нам с апломбом родных отцов: учитесь водить автомобиль, стучать на машинке, изучайте стенографию.
А надо было, прежде всего, научиться кое-что соображать и в десять раз больше писать.
Да, я благодарен Московскому университету за самый воздух его, за его вольный дух, донёсший и до нас свою силу, за его честных и добрых преподавателей, которые в трудный час протягивали руку помощи.
Мне бы хотелось сказать тем, кто учится сегодня в тех же аудиториях, что и мы: не бойтесь провинции, бойтесь себя, своей слабости, своей лени. Когда-нибудь будет понято, что централизация мысли и культуры в популярных географических точках противоестественна и болезненна для нации.
Вот и прожито 10 лет. И вокруг меня Кострома, и ночь, и все мои спят, и я пишу это, не зная, зачем, не зная, кому, наверное, друзьям. Затем, что, говорят, юбилей. Кажется, я так и не объяснил, насчёт чего я, тут сидя, «догадываюсь» -- про жизнь там, про судьбу… Смог ли я этими бесчисленными словами сказать про «чувство патриотизма, очищенное от татарщины или китаизма, чувство простое и искреннее, без апофеоза кулака и бараньего смирения»? – так писал А. Григорьев. Московский университет человек окончил, правда, по юридической части.
Я вхожу в знакомый двор и кланяюсь всем четырём углам: с праздником, факультет!
И это все о нем
P.S.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68