В дом № 64 по улице Горького, нынче Тверской, мой отец с семьей переехал до войны из писательского дома в Нащокинском переулке. В нашем доме получили квартиры еще два писателя — Алексей Толстой, он жил этажом выше, и Василий Лебедев-Кумач. Наш дом по тем давним временам был чуть ли ни самым высоким в Москве — в его четырех подъездах на 11 этажах проживали почти 90 «знатных» семей: генералы с шашками времен Гражданской войны, орденоносная балерина, советские и заграничные дипломаты, музыкальный виртуоз, прославленные летчики, знаменитый испытатель парашютов, секретные какие-то деятели. Казался ли этот «ковчег» его обитателям незыблемым и непотопляемым? Вряд ли. Бушевал Большой террор 1937–1938 годов, приближалась война с немцами, впереди, вплоть до смерти Сталина, поджидали будущих победителей смертоносные послевоенные «заморозки».
В нашем доме, надменно глядевшем своими окнами на главную улицу столицы и на площадь Белорусского вокзала, жильцов брали по ночам и увозили на Лубянку. Наутро из подъезда в подъезд змеились слухи: «этого забрали», «того взяли».
Сегодня, спустя два с лишним десятилетия после развала СССР и приоткрытия лубянских архивов, весь фасад нашего дома можно было бы облицевать табличками «Последний адрес». Не облицовывают.
Мой отец — член президиума Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), классик еврейской литературы Перец Маркиш — задолго до 1948 года предполагал, что эту головную национальную организацию ждет погром, а сам он будет арестован. За 20 лет до этого, вскоре после возвращения из эмиграции в 1926 году, он предвидел такое развитие событий и писал за границу своему другу: «Чем больше советской власти, тем меньше еврейской жизни». Он писал, что хотел бы вернуться на Запад, но власть этого ему не позволит. Маркиш, слывший в тех высоких кабинетах, где принимали решения, неуправляемым человеком, действительно так ни разу и не получил разрешения на поездку в зарубежные страны, откуда он не раз получал официальные приглашения.
Разговоры на политические темы в нашей семье не велись. Перец Маркиш был еврейским писателем, сфера его интересов ограничивалась еврейской культурой. Семь дней в неделю, с утра и до двух-трех часов дня он работал в своем кабинете. В доме в эти часы поддерживалась полная тишина. Вечером к Маркишу приходили его коллеги, еврейские писатели, и до поздней ночи в кабинете отца велись весьма бурные споры на литературные темы, на языке идиш — родном языке хозяина и гостей. Разговоры о литературе были куда интересней и ближе собеседникам, чем рассуждения о политике, творимой как бы в параллельном мире далекими от еврейской культуры людьми. Моя мама, хотя и понимала идиш — выучилась за годы жизни с Маркишем, не принимала участия в этих профессиональных встречах.
Все изменилось после убийства Соломона Михоэлса 13 января 1948 года.
В официальной версии — Михоэлс погиб в автомобильной катастрофе в послевоенных минских развалинах — Маркиш увидел обман. «Его убили», — он сказал с уверенностью.
«Его убили», — написал в стихотворении «Михоэлсу вечный светильник» и прилюдно прочитал его над гробом великого артиста, председателя президиума Еврейского антифашистского комитета. Это был прямой вызов власти, это не могло пройти незамеченным.
В нашем доме знали об убийстве Михоэлса «из первых рук»: жена командующего Белорусским военным округом генерал-полковника Сергея Трофименко сказала моей маме, с которой дружила, что Михоэлс убит, убийство произошло «по приказу сверху» при поддержке министра госбезопасности Белоруссии, генерала Лаврентия Цанавы. Нетрудно было понять, откуда исходило это «сверху» и кто мог приказать «белорусскому Берии» соучаствовать в тайном убийстве худрука московского Еврейского театра, общественного деятеля с мировым именем. Зачем «инстанции», как в советских властных коридорах тех лет именовали Джугашвили–Сталина, понадобилось отдавать распоряжение об убийстве Михоэлса — вопрос особый. Попытку ответить на него предпринимали сотни русских и зарубежных исследователей в тысячах статей и книг.
Так или иначе, в нашем доме заговорили о политике. Перец Маркиш отдавал себе отчет в том, что за убийством Михоэлса последует разгром ЕАК, во главе которого Соломон Михайлович стоял со дня его возникновения в 1942 году и до ночи минского убийства во дворе загородного дома министра Цанавы. Мой отец был уверен в том, что арест его друга, великого актера Михоэлса, публичного человека, нельзя будет «спрятать в рукав» и скрыть от мира. Арест Михоэлса, несомненно, вызвал бы резонанс, вредный для кремлевских властей. Смерть в автомобильной катастрофе, пышные похороны — другое дело! И уже потом — не спеша и не погоняя событий — разогнать ЕАК, арестовать его руководителей и перейти к «окончательному решению еврейского вопроса в СССР»: избавить страну от непропорционально размножившейся творческой и научной еврейской интеллигенции, а лишенных культурной элиты запуганных евреев депортировать в сибирскую тайгу, на Колыму и на Крайний Север. Опыт депортаций целых народов наработан в Крыму и на Кавказе, можно повторить. Сегодня это все, или почти все, известно и описано, а 70 лет назад в нашем вполне аполитичном доме такие политические выкладки звучали отчасти — от значительной части — просто фантастически. Но отец предвидел, что его ждет арест.
Принято считать, что ожидание ареста страшней, чем сам арест: время ожидания наливается чугуном и тянет на дно жизни. Может быть, так оно и есть. Вскоре после формального, в конце ноября 1948-го, закрытия ЕАК как «центра антисоветской пропаганды» и конфискации всех его архивов одним лестничным пролетом выше нашей лестничной площадки появилась пара лубянских агентов-«топтунов». Агенты стояли у окна, молча глядя во двор, словно бы сюда, в наш дом, их занесло случайно и они не имели друг к другу никакого отношения. Когда кто-нибудь подходил к нашей двери, они отворачивались от окна и изучающе смотрели на пришедшего. Разумеется, никому и в голову не приходило спросить у агентов, что они тут делают? Так они там и стояли, эти топтуны, дежурили, незаметно сменяясь, день и ночь, 24 часа в сутки, вплоть до 27 января, когда перед полуночью пришли за моим отцом. Назавтра эта пара исчезла и больше не появлялась.
В последние недели перед арестом Маркиша эти штатные наблюдатели стали как бы частью нашей воспаленной жизни. Выходя на лестничную площадку или поднявшись в лифте на наш пятый этаж, я привычно глядел вверх — на месте ли? Да, они были на месте. Всегда. И это наводило тоску на сердце.
Через день-другой после появления шпиков под нашей дверью отец сказал маме: «Нужно вынести из дома и укрыть в надежном месте портфель с рукописями. Нельзя допустить, чтобы они пропали».
Этот большой, вместительный кожаный портфель, скорее даже баул, Маркиш привез из эмиграции. Портфелю, значит, было около четверти века. Утративший юношескую форму, но сохранивший защитную крепость, он был словно бы специально предназначен для хранения рукописей и других писательских бумаг. В иных целях этот отцовский портфель никогда в нашем доме не использовался.
В портфель уложили машинописный текст романа «Поступь поколений» и написанную от руки на длинных полосках чуть пожелтевшей бумаги поэму «Сорокалетний человек», созданную в эмиграции и никогда не публиковавшуюся — ни целиком, ни в отрывках.
— «Сорокалетний» — самое дорогое из всего, что я написал, — сказал Маркиш. — Эти стихи нужно сберечь и сохранить.
В тот же вечер дальняя мамина родственница благополучно вынесла портфель из нашего дома, а еще через несколько дней отцовские рукописи отправились в далекий южный город к проверенным друзьям. И были укрыты и спасены. Спасибо им, бесстрашным хранителям! Спустя два десятилетия я перевел «Сорокалетнего» на русский язык для сборника Переца Маркиша «Стихотворения и поэмы», увидевшего свет в «Библиотеке поэта» в 1968 году.
Пути истории неисповедимы, как всякие пути господни. В 60-е Симону Маркишу, моему старшему брату, Надежда Яковлевна Мандельштам доверила тайно хранить часть прозаического наследия ее мужа Осипа Мандельштама — великого поэта, убитого сталинским режимом.
27 января 1949 года, незадолго до полуночи, к нам ввалилась целая бригада в штатском — человека четыре или пять. Маркиша поторапливали: «Побыстрей, Перец Давидович! Вас ждут!» Это выбивалось за рамки наших знаний об арестах. Кто ждет? Зачем? «Вашего мужа министр госбезопасности Абакумов вызывает на собеседование, — объяснили остолбеневшей маме. — Он скоро вернется, мы его привезем. А вот этот товарищ с вами останется, чтоб вам тут страшно не было. Ну быстрей, быстрей!»
Отец надел пальто, простился с нами и вышел.
Часа через два с половиной вернулись — другие, не те, что приходили раньше, и привезли ордер на арест. Начался обыск, продолжавшийся более суток. Листали книги библиотеки, прощупывали швы одеял и подушек, развинчивали настольные лампы. Целенаправленно что-то искали. Наконец, спросили у мамы: где оригинал письма, в котором отец объясняет свое нежелание подписать обращение руководства Еврейского комитета в «инстанцию» с просьбой о передаче Крыма евреям для создания там национальной республики. Мама не знала, где этот оригинал, но обыск принес свои плоды: письмо нашли среди сотен и сотен других архивных бумаг. В письме Маркиш, автор знаменитой крымской поэмы в сонетах «Чатырдаг», объяснял: он против передачи евреям Крыма, потому что Крым принадлежит другому народу — татарам. Это письмо было написано моим отцом за несколько недель до депортации крымских татар в Среднюю Азию и на Урал в мае 1944-го.
Есть такая еврейская пословица: «Еврей всегда должен надеяться на худшее». Звучит, прямо скажем, неутешительно. Но в семьях арестованных по «делу ЕАК» — его еще называли «Крымское дело» — надеялись все же на лучшее. «Наших отпустят, иначе просто быть не может!» Вера человека в справедливость граничит с безумием и случается, что приводит уверовавшего в психиатрическую лечебницу.
Все три года «следствия» мы ничего не знали о наших арестованных родных, кроме того, что семьи ежемесячно передавали им грошовые денежные передачи для покупки неведомо чего — папирос, зубного порошка? — в лубянском или лефортовском тюремном ларьке. Принимают передачу, выписывают квитанцию — значит, живы!
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Лишь однажды надежда приобрела зримые очертания, уверенно вошла во все наши семьи. Жена одного из руководителей ЕАК, поэта Фефера, получила от офицера МГБ, занимавшегося приемом денежных передач для заключенных, записку, написанную рукой мужа. Она знала его почерк, была уверена в том, что это он! Содержание записки вызывало эйфорию. Фефер просил немедленно передать ему еврейскую колбасу, сыр, мед, еще какие-то продукты и одежду: синий костюм в серую полоску, белую сорочку, черные туфли. Это же явное послабление! Разрешили продуктовую передачу, чего никогда не случалось за полтора года! Нашим, наверно, тоже скоро разрешат передачи. Может, удастся получить от них письмецо или записку. Скоро их всех освободят, ждать осталось уже недолго!
В первый же день ежемесячной денежной передачи мама стояла в очереди к проклятому окошку справочной МГБ на Кузнецком мосту. Вот сейчас она протянет деньги офицеру в окошке и услышит: «Вам письмо от мужа!» Нет, ничего она не услышала — и не услышит, каждый раз передавая деньги в тюрьму, до 1 февраля 1953 года, дня нашего ареста по статье «члены семьи изменника Родины» (ЧСИР) и ссылки на 10 лет «в отдаленные районы». Скрывая тайную расправу над Перецем Маркишем и его товарищами, чекисты продолжали принимать денежные передачи еще много месяцев, хотя мой отец был убит 12 августа 1952 года. Но, по замыслу ГБ, нам не полагалось знать о гибели отца.
Лишь после смерти Сталина по возвращении из ссылки мама, мой брат и я узнали, что Фефер был «проверенным добровольным помощником» МГБ, работавшим под оперативным псевдонимом Зорин. Этот сексот был доставлен из тюрьмы в гостиницу «Националь» на встречу с приехавшим в Москву американским певцом Полем Робсоном. Ради этого Фефера и приодели, и подкормили. На встрече с чернокожим «другом советских людей», интересовавшимся судьбой пропавших из поля зрения еврейских писателей, Фефер, заливаясь соловьем, убеждал гостя, что все они живы-здоровы, кто-то из них отдыхает на Кавказе или в Крыму, кто-то ездит по стране с литературными вечерами. Так что другу Полю, с которым Ицик Фефер познакомился во время своего американского турне, не о чем беспокоиться и прислушиваться к сплетням злопыхателей и врагов страны Советов, утверждающих, будто Перец Маркиш и его литературные коллеги арестованы. Это просто наглая ложь!
А 1 февраля 1953-го, за месяц и пять дней до того, как Джугашвили повалился на пол на своей Ближней даче и умер, пришли за нами. Полковник огласил приговор «Особого совещания»: 10 лет ссылки.
Моя мама вступилась за правду.
— Гражданин полковник, — сказала мама, — вы говорите — десять лет. А нам, как чесеирам, по закону полагается только пять. Как же так?
— Гражданка, — ответил полковник назидательно и строго, — которые 25 лет получают, тоже на советскую власть не обижаются.
Говорить больше было не о чем.
Оказалось, везут в края далекие — в безводную казахстанскую степь, в кишлак Кармакчи. Прицепленный к пассажирскому поезду вагонзак, прежде называвшийся «столыпинский», тащился с остановками на пересылках почти месяц до места назначения. Наконец, прибыли. Стоянка на полустанке недолгая — две минуты. К прибытию состава подтянулись на чугунку с полдюжины местных жителей — купить, если повезет, пивка в поездном буфете.
Выгруженная на насыпь наша семья со своими багажными узлами стояла неприкаянно, не зная, куда податься дальше. Но мир ведь не без добрых людей — подошла какая-то местная тетка, спросила жалостливо:
— А вы не евреи будете?
Получив утвердительный ответ — да, евреи — снова спросила:
— Значит, начали уже вас высылать? — И объяснила, как идти в кишлак и что надо безбоязненно стучать в дома и просить, чтоб впустили и сдали комнату или угол. Нечего стесняться — тут почти все ссыльные, вольняшек можно по пальцам пересчитать!
А через неделю, 6 марта, объявили по радио, что умер Сталин. Кишлак охватил плач и горестные причитанья. Весь наш ссыльный интернационал рыдал: черноморские греки и турки-месхетинцы, корейцы и немцы Поволжья, и раскулаченные крестьяне, и даже твердокаменные чеченцы стряхивали дубленой ладонью скупую мужскую слезу. Грусть была неподдельной. Ссыльные предполагали, и не без оснований, что теперь станет еще хуже: из Кармакчей, где худо-бедно освоились, всех переведут в сибирские лагеря.
Утром того дня, 6 марта, в нашу съемную каморку ворвался начальник комендатуры, полновластный хозяин всех ссыльных кишлака, майор Ахметов. Его лицо было перекошено самым устрашающим образом, в руке он держал бланк телеграммы.
— Маркиш Симон — кто? — заорал с порога майор Ахметов.
— Это мой сын, — сказала мама. — Вот он.
— Читай! — майор ткнул маме в руки телеграмму. — Громко!
— Любимые, — прочитала мама, — поздравляю точка надеюсь лучшее будущее точка бабушка.
— «Поздравляю!» — орал комендант. — Сегодня! Какая еще бабушка? Все у меня на двадцать лет пойдете на каторгу! «Лучшее будущее»! Под «вышку» подведу!
— Гражданин комендант, — пролепетала мама, — у моего сына сегодня день рождения. Поэтому…
— Метрик есть? — немного осел майор Ахметов. — Справка?
Появись сейчас справка с печатью, буря, поднятая жуткой телеграммой во вверенном коменданту хозяйстве, могла бы, возможно, улечься.
Из сумки с документами мама достала свидетельство о рождении Симона и протянула майору. Держа бумагу на отлете, он прочитал, шевеля губами: «Дата рождения 6 марта 1931 года», сложил документ и сунул его в полевую сумку.
— Смотрите мне! — шагнув к двери, предупредил майор Ахметов и погрозил кулаком.
Давид Маркиш — специально для «Новой»
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68