В начале 1960-х в иркутской гостинице «Сибирь» Вадима Туманова, председателя старательской артели «Лена», среди ночи свалил приступ аппендицита. Он очнулся на носилках между третьим и вторым этажами, приоткрыл глаза: «А ГСМ на Хомолхо завезли?!» Ничего важнее тогда в его подкорке не было. И когда он предложил назвать первое наше с ним интервью в «Известиях» «Спасти нас может только работа», сразу почувствовалось, что для него это не тема газетной публикации, едва ли не первой, но выношенные мысли о том, говоря позднейшими словами классика, — как нам обустроить Россию. Он не пропустил мимо ушей, но почти простил мою дерзкую надежду, что его ответы будут не глупее моих вопросов. Хотя с тех пор более полувека Вадим Иванович не устает меня той просьбой укорять, но я не помню случая, когда бы ему пришла в голову мысль от разговора отказаться. Знающий цену своей работе — уважает чужую.
При всей кажущейся его открытости, разговорчивости о своем прошлом, которое от начала до конца — классика детективного жанра, запечатленная документально в томах его уголовного дела, казалась бы мистификацией, когда бы дважды (1977 и 1999) мы с Вадимом не кружили по Колыме, по развалинам лагерей, где он сидел, и не встречались с его солагерниками и с сыновьями тех, кто их охранял.
По обе стороны тракта лунный пейзаж, оставленный бульдозерами на месте лагерей. Жители поселков растащили столбы и доски на дрова, оставляя готовую, лучше не придумаешь, декорацию для киноленты о конце света. Спотыкаешься о засохший башмак и обломок оловянной ложки: «Не твоя, Вадим?»
— Что я хочу тебе сказать. Проверено десятки раз, когда, свернувшись, лежишь, закрывая голову на бетонном полу, и тебя бьют с размаху сапогами, место, куда должен ударить сапог, сжимается, ожидая удар, ты чувствуешь, и точно: как раз на эту точку он приходится. Лень, клянусь тебе, я в этом не раз убеждался: за какую-то долю секунды место, куда, ты думаешь, будут бить, сжимается, ждет удара.
Просит остановить машину на 329-м километре. Оказалось, что близко от придорожного столбика его, беглеца в телогрейке, поймали в очередной раз. Что-то страшное, на грани между жизнью и смертью, в лагерях происходило постоянно, но не было ничего опасней побега. С безумной мыслью — выжить! — он много раз пытался бежать, на теле рубцы от собачьих клыков: овчарки настигали, рвали на части, за ними неслась охрана, по пути передергивая затворы автоматов.
Теперь земля до горизонта розовеет иван-чаем, все перекопано, кое-где на притоках грохочут гидромониторы, промывают пески второй и третий раз. В Оратукане мы остались на ночевку, пришел к нам механик горно-обогатительного комбината, работавший с заключенными. На просьбу рассказать, как тут жили, замотал головой:
— Зачем? Я вас не знаю. Может, вы из КГБ…
Обсушившись, идем к домику Попова Николая Александровича, цыгана лет за шестьдесят, и его жены Анны, много моложе. Цыган был арестован в 1936-м как «CВ» («социально вредный элемент»), а ее, молодую китаянку, взяли в 1938 году. С подругой, гуляя, пошли по льду Амура, перебрасываясь снежками. Схваченная пограничниками, не понимая, куда попала, девушка 8 лет отсидела в Эльгене, самом крупном женском лагере Колымы. Следующими этапами в этот лагерь привезут Евгению Гинзбург.
Показался поселок Дебин и зеленое двухэтажное здание когда-то Центральной больницы Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей (УСВИТЛ). Здесь не раз лежал Туманов, изувеченный после побега, вызывавший сострадание врачей и скрытые, хотя всей больнице известные, симпатии женской части медперсонала. Иные медички, о нем наслышанные, теряли голову и тайком приносили в палату спирт. Но за два года, когда в больнице почти в одно время оказывались Туманов и работавший там фельдшером Шаламов, встретиться им не пришлось. И может, к лучшему. Вряд ли Варлам Шаламов, человек строгих правил, малоразговорчивый, замкнутый, сотрудничающий с администрацией, — и отчаянный Вадим Туманов могли бы стать друзьями.
Когда спрашивал, как ему шаламовские «Колымские рассказы», Вадим уходил от разговора. «Знаешь, когда человек злой или Колыма сделала злым, от него не жди справедливых оценок».
В зимние месяцы в темных камерах из стального листа (из такой стали ковали бульдозерные ножи), когда невозможно прикоснуться к промороженной стене, на металле оставалась кожа пальцев и едва не сам палец, он ненавидел любую власть, делал все ей во вред. Не мог вспомнить ни дня спокойного. «Входишь вечером в барак и думаешь: может, ночью убьют?» Но когда я спросил, было ли в душе что-нибудь, кроме обиды, злости, ненависти, Вадим удивился: «А как же… Была любовь. Был смысл жить!»
— Скажи, Вадим, за восемь лет в лагерях ты влюблялся?
— Ну как влюблялся… Я часто попадал в больницу, там работали заключенные терапевт Менухин Григорий Миронович, хирург Саков Михаил Михайлович, другие освободившиеся, но без права выезда, были медики-женщины, осужденные и вольнонаемные. В меня влюблялись, я влюблялся. Женщины вообще ко мне хорошо относились, ни одна не предала. Была здесь врач Анна Дмитриевна, очень хорошо ко мне относилась. Муж у нее механик, высокий, статный, красивый. У меня, клянусь, ничего с ней не было. Но я, лагерник, ей, видимо, нравился, и мне рассказывали, как женщины-врачи смеялись, когда в их кругу она говорила, что я ей симпатичней, чем муж. Но не будем про это, нехорошо.
Больница была как кусочек какой-то хорошей жизни. Пусть драки, поножовщина, поджоги, но для лагерника это на несколько дней дом отдыха. Чуть лучше кормят, меняют постель. И не журнальные глянцевые блондинки на ветровом стекле, а живые! Ходят мимо! Поворачиваются!
Зоны «Широкого» и «Ленкового», самых страшных лагерей, расчищены бульдозерами. На склонах холмов — заваленные глиной траншеи. Вадим видел, как туда сбрасывали трупы. «Как мусор после уборки территории». Не сохранилось даже номерков, привязанных к ногам. А внизу, на равнине, колышки, море колышков с почерневшими дощечками «Б-125», «В-238»… — индексы барака и порядковый номер трупа. Глазами это море не охватить, уходит за горизонт.
В дороге слушаем Вадима:
— Бывают моменты в жизни, когда становится непонятно, что с тобой происходило. На том же «Широком» засыпаешь, вшивый и голодный, сладко вспоминая кушанья, которые в прошлой жизни любил. Потом грезятся остатки пищи в мореходке, как дежурные по кухне соскабливают их с котлов (подгоревший рис, например) и ночью приносят в ведрах, будят класс, все едят торопливо, давясь. А когда проходит год или два голодных, уже думаешь: неужели есть счастливые, которые могут кушать хлеба, сколько хочется? Не пережившим этого трудно понять человека в состоянии последнего отчаяния. Я был в побеге, нужны были документы, по которым можно вылететь с Колымы. На «Перспективном» мне назвали начальника шахты (или горного мастера, не помню) Максаева, он собирается на материк, готовы документы. Их нужно было только скопировать, и тогда Володя Горобец, известный в лагерях как Первопечатник Федоров, сделает эти документы на мое имя. Однажды на белом листе шлепнули печать начальника райотдела милиции и рядом копию, сделанную Первопечатником. Ни сам начальник, ни весь отдел различить печати не смогли.
Сейчас стыдно вспоминать, но я чувствовал себя обложенным со всех сторон, и другого варианта вырваться у меня не было. И среди бела дня я заявился к директору шахты домой. Не помню, на что рассчитывал: уговорить, пригрозить, забрать документы силой… Дома жена Валентина. Лет тридцати, черненькая, красивая. «Я к Максаеву». — «Мужа нет, что вы хотели?» — «Мне нужен только он». — «Не могу вам помочь». Я повернулся было уходить, но ударило в голову: ведь другого случая не будет. И какая разница, из чьих рук эти документы получить. «Документы мужа на вылет! Быстро!» Я достал нож и, пугая, поднес к груди, но был неопытный, не учел возможную реакцию женщины. Она закричала и схватила нож рукой. Острый с обеих сторон. Мне страшно было вырвать. Но и оставлять невозможно — оружие. Я прокрутил нож в ее руке и выдернул. В это время входит привлеченный шумом сосед из отдела нормирования труда и заработной платы. Я сбил его с ног — и бежать.
Через несколько дней меня ловят. Очная ставка с Валентиной. Она меня совершенно не знала. Дело ведет оперуполномоченный Шклярис, Кликун, как их называли в лагерях. В прошлом военный летчик, был на фронте, штурман, как и я. Он с симпатией ко мне относился. Бывают моменты, когда даже в уполномоченных проскальзывает что-то человеческое. Естественно, я от всего отпираюсь. Нас сидит три или четыре человека, входит Валентина. Он ко мне: «Вы ее знаете?» — «Первый раз вижу». Он к ней: «Вам кто-нибудь из них знаком?» Она указывает на меня: «Да, это он приходил». Шклярис опять ко мне: «Так вы ее не знаете?» Я уже все понимаю и улыбаюсь: «Если ей так хочется, чтоб мы были знакомы, ну пожалуйста. Хотя, в общем, я ее не знаю».
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
На следующий день снова допрос. «Я вас оставлю на несколько минут, поговорите» — Шклярис выходит из кабинета. Мы сидим с Валентиной рядом, она уже обо мне наслышалась. Знала, что я в побеге. О чем говорить? «Вот, рука порезанная. Не могли поаккуратнее?» — «Но вы так за лезвие схватили, а оставлять нож в вашей руке невозможно было…» — «И что вам будет теперь?» — «Да у меня столько сроков, Валентина, что мне без разницы. Пусть еще один…» Сидит, опустила голову. Входит Шклярис: «Ну чего, разбеседовались?» Улыбаясь, она берет со стола свое заявление и уходит. По этому делу я не проходил.
…Показались окраины Сусумана — тюрьмы, где Вадим сидел, следственного отдела, куда таскали не раз, деревянного клуба, где в новогоднюю (1956) ночь, в чужом приличном костюме, раздобытом для него братвою до утра, он познакомится с девушкой Риммой, она примет его за комсомольца, недавно с материка. И, кружась, глядя в глаза, будет умолять быть здесь осторожнее. Шепнет по секрету: «Тут заключенные бродят!» Вадим двигался как слон, и девушка это примет за робость, такую милую в воспитанном человеке.
А на следующий день Римма будет ловить на себе взгляды женщин, судачивших между собой, как девчушка из общежития отважилась танцевать с лагерником, известным всей Колыме. Она слышала это имя, но могло ли прийти в голову, что отчаянный зэк объявится ночью в клубе как равный с веселящимися здесь кавалерами — молодыми офицерами, геологами, инженерами. Так вызывающе могли себя вести только важные люди из Москвы.
На прииске имени Фрунзе Туманов собрал заключенных в старательскую артель по добыче золота. Они первыми добились оплаты за конечный результат и увидели, что это хорошо для артели, а могло бы быть для страны. Когда двадцать лет спустя (1999) мы с Вадимом снова прилетим на Колыму, окажемся в Сусумане, нам удастся в сопровождении охранников пройти тоннелем из колючей проволоки на территорию уцелевшей тюрьмы, в деревянный барак, в крайнюю от входа справа камеру, где он сидел. Мы не сразу ее нашли, тут все перестроили. Старожилы-охранники говорили, как тут меняется «контингент»: раньше тоже были убивавшие друг друга воры и суки, но больше сидели щипачи (воры-карманники), шкодники (хулиганы), фармазоны (мошенники), серые (впервые совершившие преступление), растратчики, мелкие подпольные бизнесмены… Их дети и внуки, сегодняшнее поколение, — серийные убийцы, насильники, вооруженные бандиты…
— Куда идет Россия, Вадим Иванович? — спрашивает рябой охранник, провожая нас до тюремных ворот.
— Кто вам сказал мое имя, старшина?
— Отец, он был в охране на «Перспективном»… Вас тут все помнят. Так что с преступностью делать, Вадим Иванович? Ходят слухи, смертная казнь может быть отменена.
Туманов смотрит на рябого с тоской.
— Мне жалко убивать, поверь мне, парень, я не убил ни одной кошки. Мой товарищ пнул собаку, мы с ним поругались очень сильно. Но есть люди, которые не то что не должны жить, такие не должны были родиться.
В сусуманском клубе впервые за восемь лет, обутый в чужие, натиравшие ногу полуботинки, он неуклюже кружил девушку, попавшую на Колыму из Пятигорска. Это была та самая Римма, выпускница торгового техникума. Когда я где-то написал, что Римма Туманова была, я думаю, самой красивой женщиной на Колыме, Вадим долго дулся. «Ты чего?» — не понимал я. «А ты чего?! «На Ко-лы-ме»… А не на Колыме ты видел красивее?!»
Она не выносила его бокс, борьбу, скалолазание, посмеивалась над ним, когда-то чемпионом Тихоокеанского флота по боксу, но для Вадима это ничего не значило. Как-то он возвращается домой, она зареванная: «Этот дурак, наш сосед, принес трех птичек убитых! И такой счастливый…» Из наблюдений за Риммой у Вадима рождаются афоризмы. Например, этот: «Когда думаешь о человеке и не приходит на ум слово «добрый», он для меня уже не человек».
Однажды в осенней Москве они с друзьями гуляли по Красной площади и увидели небывалую очередь, длиннее, чем в Мавзолей. Стояли за импортными шубками из искусственного меха. Вадим уловил взгляд Риммы на одну из счастливиц с шубкой в руках. Чтобы у кого-то было, а у его жены не было?! «Подождите, я сейчас…» Cам не помнит, как сквозь толпу проник в магазин, отозвал молодого охранника: «Слушай, парень, вот деньги на две шубы. Одну возьмешь себе, а другую мне, 46-й или 48-й размер». Ошалевший охранник, таких денег в руках никогда не державший, исчез в чреве магазина и минут через десять дает Вадиму женскую шубку. Когда Вадим, торжествуя, принес сверток Римме, не было радости, какую ожидал: «Как смотреть в глаза тем, кто стоял и кому не досталось?»
Вадим хотел включить эту историю в новое издание своей книги, надеясь еще раз выплеснуть на бумагу переполняющее его чувство. Представляя, что бы на это сказала Римма Васильевна, я не стал скрывать сомнений. Посмотри на эту историю со стороны, говорил я, голодная Москва, пустые прилавки, за дорогими шубами стоят любовницы генералов, продавщицы магазинов, парикмахерши, у них карманы распухли от денег. «Я свои заработал!» — «Конечно, — говорю, — но все же…» Через пару дней звонок: «Ты прав, наверно. Но такой был порыв! Ты меня понимаешь?»
…Когда-то Туманова мне передал как эстафету наш общий друг Владимир Надеин. Прошло много десятилетий. Время от времени Вадим приезжает ко мне, возвращаясь с Троекуровского кладбища, где на возвышении, отовсюду видном, у глыбы розового гранита (Вадим сам выбрал камень на берегах карельских озер) он теперь часто бывает, почти каждый день, иногда с сыном Вадиком и внуком Вовкой — всей осиротелой семьей. Вспоминает, как стояли у камня, кулаком утирает слезы. «Она молчит, а я с ней говорю и плачу». И вытирает мокрые глаза. Я, как могу, успокаиваю. Записываю в блокнот его слова. Он мнется.
— Ты чего, Вадим?
— Что плачу — убери. Я что, такой слабый?!
— Ну что ты, Вадим, ты же кулаком кирпичную печь проламываешь.
— Про это и пиши.
Спорить уже нет сил…
Леонид Шинкарев — специально для «Новой»
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68