СюжетыКультура

Европа начинается во мне

Она словно язык, который принадлежит всякому, кто его выучит

Этот материал вышел в номере № 125 от 13 ноября 2015
Читать
Я видел, где началась Европа, и загорал на этом пляже. На Крите туристам охотно показывают пещеру, где родился Зевс. Повзрослев, он завез на остров еще наивную Европу и овладел ею на берегу моря, под платаном, который в награду за укрывшую любовников тень никогда не сбрасывает листвы.
Изображение

Я видел, где началась Европа, и загорал на этом пляже. На Крите туристам охотно показывают пещеру, где родился Зевс. Повзрослев, он завез на остров еще наивную Европу и овладел ею на берегу моря, под платаном, который в награду за укрывшую любовников тень никогда не сбрасывает листвы.

1

Не удивительно, что здешний ландшафт служит прообразом Европы: максимум разнообразия на минимуме пространства. На Крите каждую скалу, ручей и оливу отличает такая яркая индивидуальность, что невольно вспоминаешь о демократии, которая каждого наделяет личностью и правом голоса, хотя бы внутреннего.

И все-таки Древняя Греция — не Европа: она ей, Европе, — родина. Точнее — мать, глядя на которую мы узнаем родовые черты, но не все, а, как и положено, только одну половину. Предшествуя Европе, как бутон букету, Греция столь стара, что помнит прошлое таким, каким оно было до великого раздела, отлепившего Запад от Востока.

— С тех пор, — сказал я своему умному товарищу, — мы не устаем искать эту границу.

— И зря, — ответил он, — Европа — часть света, ограниченная с запада Атлантическим океаном, а с востока — законом. Там, где его перестают соблюдать, начинается Азия, но где именно проходит граница, можно узнать скорее из газет, чем глядя на карту.

Этот парадокс (копать канаву от забора до обеда) превращает самый маленький континент в самую большую геополитическую проблему. На востоке с забытым теперь энтузиазмом отодвигали границу до Урала, на западе осторожно проводили ее по Эльбе.

— Но есть, — услышал я как-то от Андрея Битова, — и третья точка зрения, оригинальная и убедительная: Россия растянула Европу до Берингова пролива и пересекла его.

Географию, однако, опасно спрашивать. Я в этом убедился еще мальчишкой, когда бродил с рюкзаком по Закарпатью. В селе с крутым названием Деловое стоял двухметровый столбик с надписью: «Здесь специальным аппаратом, сделанным в Австро-Венгрии, установлен центр Европы».

Оказалось, что не Лондон и Париж, не первый и не Третий Рим, а деревушка с четырьмя церквами, мраморным карьером, гуцульской колыбой и горой Поп-Иван служит центром того коловращения истории и культуры, который мы, собственно, и зовем Европой.

Мне в это верилось с трудом. Как, впрочем, и графу Меттерниху. Живя в столице той же Австро-Венгерской империи, он считал, что Азия начинается по другую сторону венской улицы Ландштрассе. Ему было с чем сравнивать, мне — нет. Ведь моя Европа заканчивалась в том же Деловом, за которым проходила еще неприступная государственная граница.

2

За сорок прошедших с тех пор лет я побывал почти в каждой из быстро размножающихся стран Европы, но так и не смог толком понять, что значит это манящее слово. Еще и потому, что Европа протеична: пока другие континенты веками ползут друг к другу, Европа меняется от революции к революции. Сливаясь и дробясь, теперь она установила необходимые каждому страннику новые правила политкорректности. Благодаря им из ее географии выпала одна сторона света. В Праге Восточная Европа стала Центральной, в Таллине — Северной, в Загребе — Средиземноморской. Даже в Риге я попал впросак, когда друзья позвали смотреть телерепортаж из столицы их новой родины — Брюсселя.

Если так трудно найти и признать Европу на глобусе, то ничуть не проще обнаружить тех, кто ее населяет. Ведь «европейцы» — вымышленное понятие, придуманное современными политиками для того, чтобы, наконец, перестали между собой драться жители хотя бы этого континента. Сперва Европу населяли эллины, не считавшие европейцами соседей-варваров, бормотавших «бар-бар» вместо того, чтобы говорить, как все цивилизованные люди, на греческом. Потом — подданные Римской империи. Затем — жители одного на всех христианского мира. И только после того, как все это окончательно развалилось в мировых войнах, явился Евросоюз.

Вряд ли это — страна, но уж точно — не нация. Европейский народ, как советский и американский, — продукт не исторической эволюции, а политической воли. Европейцы — скорее проект, чем реальность. Он весь развернут в будущее, потому что Европа слишком хорошо помнит прошлое: главную трагедию своей и без того кровавой истории.

Великая, как ее до сих пор часто называют на Западе, война была почти удавшейся попыткой самоубийства Европы. Достигнув невиданного расцвета, цивилизация, оставшись без соперников, сцепилась сама с собой. Это была гражданская — воистину братоубийственная — война, ибо каждая сторона молилась одному Богу и сражалась за одни и те же — европейские — ценности. Не идеология, а политическая карта разделяла противников.

Объединяли их индустриальная мощь, вырвавшийся из повиновения человека прогресс, державная воля, упрямство генералов, а пуще всего — великое недоразумение, вызвавшее катастрофу. Не выстрел Гаврилы Принципа развязал войну, а несоразмерная реакция на этот акт терроризма. После 11 сентября и войны американцев в Ираке это звучит особенно актуально.

Впрочем, историки целый век спорят о причинах этой чудовищной и бессмысленной войны, зато не вызывают сомнения ее последствия для Европы. Без Первой мировой войны не было бы Второй. Без нее на исторической арене не появились бы Ленин, Гитлер и Сталин. Не будь этой бесчеловечной, не отличающей героев от трусов бойни, мы бы не знали тоталитарного общества, упразднившего личность и обожествившего государство. Эта война породила коммунизм и фашизм, худшие кошмары ХХ столетия, мучившие нас, пока мы их не изжили, чуть не погубив в процессе себя и планету. Поэтому, горюя о прошлом, мы так часто задаемся вопросом: что стало бы с Европой, если бы Первой мировой войны удалось избежать?

Иными были бы названия и очертания тех государств, что составляют Евросоюз. Но общими были бы судьба и ценности покончившего с ненужными и необъяснимыми распрями континента. Границы, как это и случилось сегодня, не препятствовали бы передвижению людей, идей и товаров. Браки были бы смешанными, валюта — одна, языки — разными, но многие бы жили билингвами и полиглотами. А главное, никому, как и сегодня, не приходило бы в голову ждать войны между вечными, как всегда считалось, врагами, вроде «галлов» и «гуннов».

На первый взгляд это кажется утопией, на второй — реальностью XXI века, который вычел двадцатое столетие, чтобы оказаться у своего предвоенного истока. Чтобы увидеть мир таким, каким он наконец стал, надо перестать ныть. Конечно, никуда не делись грандиозные трудности — экономические, национальные, эмигрантские. Конечно, Европу по-прежнему раздирают противоречия — между богатым Севером и бедным Югом, между старым Западом и новым Востоком, между тем, кто тоскует по прошлому, и тем, кто боится его возвращения.

Но ведь век назад европейцам тоже не нравилось время, в котором они жили. Они тоже считали невыносимой эпоху, которую мы от полноты чувств зовем «прекрасной». Современники находили ее убогой, монотонной, бескрылой и не могли дождаться, когда она закончится. Лишь пережив ХХ век, мы научились завидовать вчерашней Европе и строить ее заново.

Билет в эту Европу стоит, как показывает пример украинцев, очень дорого, но он того стоит. Об этом легче судить, поставив мысленный эксперимент. Несмотря на мучительные годы приобщения к Европе, кто из стран-новичков согласится вернуться из НАТО в Варшавский пакт, из Евросоюза — в СЭВ, с Запада на Восток?

Никто.

3

С тех пор как Второй мир исчез, выбор остался между Первым и Третьим, в который уж точно никто не хочет. С этой точки зрения Европа — не адрес, а конечная цель. Если использовать термин из теории хаоса, то Европа — аттрактор истории. Какой бы причудливой ни была траектория брошенной в таз горошины, рано или поздно она успокоится на его дне. Понятая таким образом «Европа» означает выстраданную веками цивилизацию, которая, как магма, распространялась, переплавляя в себя встреченные по пути языки, нравы и культуры.

Чтобы избежать этой судьбы, в России многие лезут на стенку, пытаясь найти особый путь и решаясь назвать его евразийским выбором. Суть его в том, чтобы, отвернувшись от Европы и не дойдя до Азии, с ее великой дальневосточной мудростью, застрять на полдороге, назвав полустанок родным бараком. (Украине повезло хотя бы в том, что эта теория ей не угрожает. Пусть окраина, но Европы, она тянет одеяло на себя, давая не только украинцам, но и своим русским шанс оказаться в Европе раньше других.) Загипнотизированная картой уродливая евразийская теория создала умозрительное географическое пространство и заселила его химерами. Я не только не знаю ни одного евразийца, но и представить себе такого не могу.

— Пушкин, — спрошу я вас, — евразийский поэт? Конечно, нет. Пушкин — утрированная Европа. Как и его любимый Петербург, где, наверное, больше колонн, чем в любой другой европейской столице. А все потому, что в России европейцы появились задолго до того, как их произвел на свет Евросоюз. В сущности, они здесь были всегда, начиная с варягов.

Когда Казанова добрался до Российской империи, он ее не заметил: все одевались по парижской моде, говорили на европейских языках и за ломберным столом играли по тем же правилам.

В России европейцами были и западники, которые редко бывали в Европе, и славянофилы, которые ее всю объездили. Великий спор между ними шел лишь о том, какую из романтических концепций Европы применить к трактовке родной истории.

Другое дело, что нас, включая Пушкина, в Европу не пускали. Но именно державное насилие и вечно запертые границы создали специфический отечественный феномен: разросшаяся до национального комплекса ностальгия по Европе. Жажда быть с ней и страх остаться без нее создали русскую Европу, которая жила в поэтическом воображении и замещала ту, что все равно никто не видел. Вглядываясь в свою юность, Бродский писал: «Мы-то и были настоящими, а может быть, и единственными западными людьми». Их Европа требовала грез, любви и знаний. Ее существование было зыбким, но и бесспорным, как у вещего сновидения, которое сбылось, когда тот же Бродский нашел свою Европу в Европе.

«Слово «Запад», — писал Бродский, — для меня значило идеальный город у зимнего моря. Шелушащаяся штукатурка, обнажающая кирпично-красную плоть, замазка, херувимы с закатившимися запыленными зрачками».

Ставшая последним домом поэта Венеция всегда говорила с ним на особом европейском языке. Подозреваю, что у каждого он свой. Для одних Европа рифмуется с Феллини, для других — с «Ла Скала», для третьих — с фуа-гра. Со мной Европа говорит языком архитектуры. Возможно, потому, что я вырос в одном из ее старинных городов и еще в детстве научился его читать. В такой город входишь, будто в сонет. Бесконечно разнообразие поэтических приемов, но правила ясны, стили универсальны и вывод неизбежен, как кафедральный собор на центральной площади.

При этом лучшая архитектура Европы настолько слилась с природой континента, что, в сущности, стала ею, избежав эклектики. Изделия разных эпох, стилей, мастеров и режимов соединяются без швов. Архитектура безразлична к идеологии, но требовательна к красоте: она выносит все, кроме мезальянса.

Поскольку единица архитектуры — вид на целое и настоящее, она — то единственное сокровище, что нельзя вывезти за пределы Европы, не превратив по пути в Диснейленд. Как нерукотворные ценности, вроде северного сияния, европейская архитектура не подлежит транспортировке. Она требует паломничества и легко добивается его.

Самое массовое и самое долговечное из всех искусств, она живет так долго, что, может быть, и не умирает вовсе, умея, как ящерица — хвост, восстанавливать утраченное, если оно прекрасно. Так политический смерч, прокатившийся по освободившейся от социалистической эстетики Европе, волшебным образом изменил ее облик. Уродливое, вроде Берлинской стены, исчезло, красивое, вроде Дрездена, воскресло.

Ну а на вопрос, где все-таки начинается Европа, у меня есть один ответ — во мне. Я верю, более того — исповедую простую истину: Европа словно язык, который принадлежит всякому, кто его выучит. И раз овладев, как Зевс на Крите, Европой, вы уже, слава богу, никогда от нее не избавитесь. Что бы ни думали дураки и власти.

* Автор — писатель, эссеист, литературовед, постоянный автор «Новой», проживает в Нью-Йорке.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow