СюжетыКультура

Мишико/Dead man blues

Я называл его лучшим человеком. Он и был одним из них — немногих лучших людей

Этот материал вышел в номере № 75 от 17 июля 2015
Читать
Я называл его лучшим человеком. Он и был одним из них — немногих лучших людей
Изображение

Тамада парил над невиданным застольем.

Держа руку со стаканчиком так, словно обнимал весь покинутый мир, Мишико Чавчавадзе окинул улыбающимися глазами сидящих за столом и остался доволен: Галактион Табидзе, Вячеслав Францев, дальний Мишин и грибоедовский родственник Александр и его однофамилец Илья, Иннокентий Михайлович, Александр Сергеевич, Булат Шалвович с гитарой, Сержик Параджанов, Нико Пиросманишвили… Стол уходил в перспективу.

— Я говорил им там: какая разница, где быть? Еще не известно, чья компания лучше… Давайте выпьем за здоровье ангела, который охраняет крышу дома моих друзей!

— За тебя, Мишенька! — Мы сдвинули стаканы за своим столом: Гоги, Лело, Неличка, Сережа Юрский, Коля, Гия Данелия, Белла, Наташа Нестерова, Елена, Аллочка Корчагина, Отар Иоселиани, Чабуа Амирэджиби… Кто остался.

— Э, Юричка! Сейчас можно немного покутить. Потом я начну делать зарядку, похудею и совершенно замечательно распишу вам закаты и восходы. А вы не торопитесь.

…Он украсил небо…

Не знаю, верил ли Миша Чавчавадзе в Бога, но то, что Бог верил в Мишу Чавчавадзе, я знаю наверное.

Кем он был на земле?

Он родился и прожил пятьдесят лет в Грузии художником, философом, другом и красивым человеком. Но это не ответ. Миша был маэстро жизни. Безукоризненно добрым. И любящим.

Любовь обрела в его сердце дом. На всю его жизнь. И еще Миша был четырехмерен: высок духом и глубок умом (одно измерение); широк в поступках и талантах (второе); близкий настолько, что все грелись в тепле, излучаемом им, и одновременно корнями своими уходящий в даль веков (это третье); и, наконец, он существовал и существует ныне во Времени. В нашем, конкретном, и в том — не имеющем ни начала, ни конца.

После каждого инфаркта он, с неподражаемой пластикой держа стакан (неполный), рисовал мне свою (нашу) грядущую жизнь с новыми картинами, спектаклями, домом с мастерской, щадящим режимом и бесконечным общением…

Между тем мы жили. Он держал нас всех на своих руках, не прикладывая, казалось, усилий. Нет, не казалось. Все прегрешения и ошибки, все неточности поведения он принимал понимая. Я чуть было не написал «прощая», но это было бы неточно. Для того чтобы простить, надо ощутить вину того человека, которому ты отпускаешь грехи. В большом, красивом теле Миши не было органа, который ведал претензиями, обвинениями и обидами.

Мы, его друзья, ненароком пользовались этим.

Какая ерунда, а поди ж — сидит во мне всю жизнь. Договорились ехать к кому-то в гости в шесть часов. Торопились и, не дождавшись условленного с Мишей времени, уехали. Вечером он зашел и без всякого подтекста поинтересовался, хорошо ли посидели. Кажется, никто и не заметил, что поступили по-хамски. Миша бы дождался.

Чавчавадзе успешно работал со многими, может быть, со всеми известными грузинскими театральными режиссерами. Однако часто, даже после очевидной удачи, они искали для новой работы другого сценографа.

«Наверное, он имел какую-то определенную концепцию театра, и режиссеры не очень хотели иметь рядом с собой человека, обладающего собственными взглядами, — Роберт Стуруа, прославленный руководитель Театра имени Руставели, делает паузу, курит, потом медленно продолжает: — Или так мы избавляемся от совести, потому что театр — не очень святой храм, как говорят. И может, Миша мучил своим присутствием грешных. Но я хочу посмотреть на этого необыкновенного человека не только с позиции театра. Он был личностью, которая очень много сделала для жизни. Не совершая при этом никаких подвигов. Его присутствия было достаточно, чтобы мы чувствовали себя иногда немного неловко. Поэтому, мне кажется, его можно сравнить с какими-то святыми. Это не очень громко звучит? Ну да, он прожил жизнь, которую я бы назвал… все-таки святой. Другого слова не нахожу, хотя он был бы недоволен этим.

В русском театре его можно сравнить с Сулержицким, который словно не участвовал в создании МХАТа — и очень много сделал для Станиславского и вообще для русского театра. А потом исчез, повез в Америку духоборов — и исчез. Я не был в Тбилиси, когда Миша умер, поэтому он для меня не умер, а исчез. Ушел куда-то, где, наверное, счастлив»…

Так хочется в это верить.

Гоги Харабадзе, знаменитый грузинский актер, дуайен нашей дружеской тбилисской компании, познакомивший меня с Чавчавадзе, с прекрасным архитектором Лело Бокерией, с Отаром Иоселиани, со всей Грузией, достал нам с Мишико путевку в Дом творчества композиторов в Боржоми. Целую неделю мы жили в бессмысленном номере люкс, представлявшем одну огромную Г-образную комнату с балконом. Я сочинял какую-то ерунду, он, не разгибаясь, рисовал серию тбилисских домов, словно поданных к столу на тарелках с приборами. (Одну из этих работ Миша подарил Булату Окуджаве на 70-летие, остальные раздал без повода.)

Мы говорили о жизни и смерти, о любви и других отношениях между людьми. Ходили есть жареные грибы и ездили по окрестностям смотреть храмы. Он профессионально знал грузинскую церковную архитектуру, фрески и иконы, у него была своя идея консервации и реконструкции настенных росписей комплекса Давидгареджи, пострадавшего от современных вандалов и безумных военных, устроивших в непосредственной близости от памятника танковый полигон. Но об этом позднее. А пока был ноябрь, осеннее солнце и церковь Святой Марии в Тимотисубани. С открытой дверью и безлюдная.

Посажен словно глаз в орбиту, Надежен, как в руке рука, Овеян временем забытым, Стоит он камнем, в землю вбитым, Недвижимый и на века… …а мимо лист несет река. Опал убор из брачных перьев, И звонок жухлых листьев хлам. Прозрачна графика деревьев. В тумане низко над деревней Парит Святой Марии храм… …а эхо бродит по горам. И в вязком сумрачном беззвучье Со стен глядят на жизнь мою Те, кто и чище был, и лучше. И в свете утреннего случая Я лики близких узнаю… …и руку узкую твою.

У Мишеньки была действительно узкая для его грузного тела рука.

В Боржоми я прожил лучшую, полноценную неделю в своей жизни. Рядом с Мишей. Хотя он и «посапывал» немного. Ничего, я купил лыжную шапку и спал на балконе.

Утром он будил меня. Я надевал кроссовки и бегал вокруг дома. Мишико ждал меня, опершись на перила.

— Я тоже бегал, но… Потом мог восемь раз пообедать.

Он подходил к зеркалу, чтобы посмотреть, насколько похудел, пропустив вчерашний ужин.

— Ты сбросил, Мишенька.

— Нет! Я, знаешь, такой надутый, но стоит мне не пить вино, как я сейчас же начинаю худеть. Я должен знаешь, на какую диету сесть? Жареная картошка (я ее люблю), мясо или колбаса, все равно, и холодный растворимый кофе. И очень хорошо.

— Пойдем в горы, Миша!

— Какое сейчас время ходить? Отсюда очень хороший вид. И потом, знаешь, как надо ходить в горы? Сперва надо купить консервы, взять…

— …рюкзаки, палатки и пешком через перевал в дом Маяковского в Багдади.

Миша засмеялся, утирая слезы. Он замечательно смеялся. Над тобой, над собой, над ситуацией. От серьезного тона не оставалось ничего, потом он внезапно пытался не строго, но убедительно объяснить, что ты не прав или он прав, и, опять почувствовав комизм, начинал смеяться.

Изображение

В Сванетии мы оказались, конечно же, благодаря Гоги Харабадзе. Какой-то его поклонник из местных довез нас до храма Святого Кверике на церковный праздник. «Кверикоба» закончилась, и предстояло вернуться в Кутаиси. Гоги, Лело, Миша и я сидели на дороге, когда подъехали две машины. Райкомовская «Волга» остановилась первая. Хозяева пригласили Гоги:

— Уважаемый! У нас только два места.

Гоги попросил подождать и пошел к «ГАЗ-69» предъявлять лицо. Внутри оказались разбойники, которые накануне подарили ему ящик шампанского, из которого мы выпили одну бутылку.

— Вы очень обяжете нас, если возьмете оставшееся с собой, — сказал тогда главный разбойник Вано.

Труд обязать его я бесстрашно взял на себя.

— Ты спас достоинство грузин и шампанское, — сказал Миша.

— Вы с Чавчавадзе — позор моей семьи, — строго сказал Гоги.

— А Лело?

— Лело пока еще нет.

За рулем «газика» сидел изящный Вано. По-видимому, мы с Мишей, устроившиеся на откидных сидушках, помешали профессиональному разговору, потому что в машине воцарилось молчание. Общих тем пока не было. Внезапно Вано заговорил по-грузински, красиво и слаженно.

Миша не стал переводить. Он сказал: «Галактион». Когда разбойник закончил читать стихотворение, начал Миша. Так, чередуясь, они вспоминали гениального Галактиона Табидзе до конца дороги. То есть до ресторана.

Он выглядел странно. На галечном островке стояли три алюминиевых столика, накрытых голубой потертой пластмассой, и алюминиевые, с облупленными сиденьями, стулья. Рядом — обшарпанная будка с проемами, изображающими окна и двери. У будки нас поджидали Гоги, Лело и незнакомец.

— Это, — сказал Миша, оживившись, — очень хороший ресторан. Называется «Малая земля».

Незнакомец пересчитал нас, сказал: «Погуляйте полчаса» — и ушел. За это время он обойдет разные дома, где хозяйки приготовят то, чем знаменита их кухня, и все это принесут в «Малую землю».

— Мы в Багдади, — сказал Гоги. — В этом доме, что в ста метрах от нас, родился Маяковский.

— Миша, — сказал я, — давай, пока готовят еду, сходим к Владимиру Владимировичу.

— Э, Юрочка, какое сейчас время идти в музей, мы с тобой купим консервы, возьмем рюкзаки, палатки и пешком, через перевал, спустимся к Маяковскому.

— Рыбные консервы? — спросил Гоги.

— Нет, — ответил Миша абсолютно серьезно, — рыбные могут испортиться. Лучше тушенку и сгущенное молоко.

Вечером после ужина мы сидели в мотеле и любовались живописной картиной, висевшей на стене регистратуры.

— Скажи, Гогичка, мог бы Миша написать такую?

— Нет, — сказал Гоги. — Для этого надо очень любить и знать историю.

На картине, которая называлась «Сталин и Ленин в Разливе», была изображена лодка. На носу ее, сложив руки на груди, в полувоенном френче и мягких сапогах стоял Иосиф Виссарионович Сталин. Ни гребцов, ни рулевого… Совсем один стоял.

На зеленом низком бережке с маленьким шалашом вдали, тоже совершенно один, в тройке и галстуке, с жестом, приглашающим пристать лодку к берегу, суетился Владимир Ильич Ленин.

— Как тебе, Миша?

Он сделал характерный жест рукой, словно вывинчивал очень большую лампочку.

— Слушай, это были два неглупых авантюриста среди бесчисленного количества забитых, злых и жадных людей. А картина достоверностью не уступает ни учебникам, по которым мы учились, ни современным газетам.

Миша относился к политикам без сострадания, не вычленял из среды, которая их выдвинула и потребляет.

— У журналиста есть только одна серьезная проблема — ему нельзя дружить с непорядочными людьми.

Теперь, когда его нет, я часто пытаюсь представить, что он сказал и как оценил бы то, что происходит в мире, с моими друзьями и со мной. Я хорошо представляю его улыбку, пластику, его голос. Иногда в застолье я снимаю со стены его работу, где изображен Пиросмани с Мишиными глазами, и чокаюсь с ним таким же, как на холсте, стаканчиком.

Я знаю, как надо жить, а Мишико жил, как надо.

Гоги Харабадзе в годовщину пустоты в духане, где мы часто сиживали с Чавчавадзе, сказал:

— Я оценивал все, что делал, Мишиными оценками. Счастлива страна, если есть Маэстро и Ученик. И несчастлива, если нет Маэстро. Он ушел, и наша задача — добежать до него достойно, как он это сделал.

Гоги сказал это улыбаясь. Все, кто говорил о Мишико, улыбались. Он зарядил светом даже тех, кто при его жизни мешал ему и предавал его.

Разве можно было предать Мишу? Можно, можно. Кого только не предавали до третьих петухов.

«Меня радует, что и эти люди вспоминают Мишу добром, — говорит режиссер Авто Варсимашвили. — Они своим раскаянием или осознанием подчеркивают, что вместе с Мишей из мира ушли большая доброта и мудрость.

Он часто снится мне после смерти. Я с ним разговариваю. Он такой же, как был: с очаровательной улыбкой и грустными глазами. Я просыпаюсь и точно знаю, что этот день у меня будет хорошим. Потому что он и при жизни был, и сейчас остается добрым ангелом. Такие люди не уходят!»

Из меня он не ушел. Из Гоги не ушел, из Лело, Коли… Я слышу его интонацию, любуюсь его пластикой, восхищаюсь изяществом и достоверностью мысли и не скорблю. За четверть века нашей дружбы у меня накопилось довольно изображений Михаила Давидовича Чавчавадзе. Они звучат, у них есть тон, свет и контур. Но нет объема. Без объема нет ни настоящего, ни будущего. Ах, Мишико!

Зачем после двух инфарктов ты ни на йоту не изменил жизнь, не поберегся? Хотел уйти целым, цельным? Как был?

Это не некролог, ребята, я не оплакиваю ушедших и не сочувствую оставшимся. Джелли Ролл Мортон в двадцать шестом году написал «Dead man blues». Там печальный повод, а музыка живая и не без радости.

«Миша был одной из красивейших личностей Грузии, — сказал Резо Габриадзе, — человек, абсолютно лишенный таких родных качеств, как зависть. Он редко говорил слово «я». Предпочитал слушать о тебе. Он был интеллигентен до предела и с достоинством представлял великолепную фамилию Чавчавадзе, столь родную и для русского слуха. Миша был безукоризненным в отношениях, а прожил одну честную, красивую жизнь художника».

Такую жизнь невозможно создать. Ее надо получить. Это Знак Высокого Доверия.

У Мишико ничего не было. Ну ничего. Однако, сидя как-то за столом, он сказал фразу, на которую не имели права ни я, ни Гоги, ни Лело, никто из его друзей и знакомых: «Я живу в чужих домах, какие-то остатки старой мебели вокруг, и ощущение, что это тоже мне не нужно, что это совершенно лишнее, обуза».

А что нужно? Что же нужно, Мишенька?

Страсть, да?

Ну да.

Она была у Миши. Ум, образованность, благородный род, талант, терпимость… Все — и еще многое. Но главное — страсть.

Он ушел, не израсходовав рабочее тело жизни. Мы не насытились его любовью и добротой. Мы не дожили вместе.

Я часто терял. Не хватало душевной щедрости, цельности и широты. Обязательности внимания. Сгребая осколки зеркала, которые не отражали ничего, лишь блестели, я грустил о целом, о потере. У Миши же было точное ощущение сего дня. И ум, и душа его постоянно открыты всем странам света. Он, безусловно, печалился об утратах, но он их не вспоминал, а помнил. Без уныния, рефлексии и истязания души.

Он был замечательным учеником Создателя. По предмету «жизнь» у него была круглая пятерка. С плюсом. Рядом с ним было спокойно и надежно: он подсказывал, давал списывать, не составляя тебе труда подумать о его роли в твоей судьбе. Это было большим душевным удобством для таких людей, как я, головой и сердцем повернутых назад и почитающих потерю как наиболее сильно эмоционально окрашенную жизненную компоненту. Что у тебя есть, понимаешь, лишь когда этого уже нет. Чувство утраченного было самым мощным и цельным чувством, которым природа одарила вашего покорного слугу. Остальные тоже присутствовали, но в свите и на равных условиях. Получалась бесконечная альтернатива. Потеря требовала возвращения, возвращение тайно провоцировало потерю.

От меня ждали решительных действий. Я делал шаг, обозначая намерение. Этот шаг, ожидаемый или желанный, воспринимался как решение. Открой глаза. Распахни объятия! Но вместо счастья, которое было на расстоянии невытянутой руки, меня посещала мысль об освобождении.

…Однажды меня освободили. Я приехал на машине в Тбилиси искать утешения.

В полное собрание потерь, Вышедших в прижизненном издании, Все же не вошли потери ранние, Как и те, что вопреки стараниям Ясно намечаются теперь. Не вошли друзья, обидой меченные, И друзья, простившие сполна, Женщины, теперь с другими венчанные, И судьбы не принявшие женщины Не вошли… но в том не их вина. Чья вина, что нынче, глядя в дверь, Где гуляет ветер расставания, Вижу то, чего не видел ранее: Ты одна и есть мое издание Полного собрания потерь.

Винсент Шеремет — воздухоплаватель и бакенщик — в своих рифмах, которые я обильно цитирую, видимо, тоже переживал каждую потерю как последнюю…

Мы портим своим нынешним состоянием души и организма образ, который некогда привлекал наших друзей и любимых. Законные слова «ты изменился», если не прибавить сомнительной достоверности «к лучшему», означают правду. Но к Мише это не относилось. Он не терял своих совершенных человеческих качеств. И мог бы долго радовать. Только радовать. Но он ушел, а мы с поправками на изменение особенностей характера и условий пребывания остались.

Мишенька жил по потребности. У него была потребность жить. А часть из нас (и немалая) живет по возможности. Есть возможность — вот и живем.

Когда, не зализав потерю, я собирался из Тбилиси в Москву, Миша вынес из дома большой портрет Нико Пиросманишвили и молча стал привязывать его к потолку кабины «жигуленка» изображением вниз. Это был единственный завершенный холст, который он хранил…

Нам казалось, что он написал немного.

Прекрасный грузинский кинодокументалист Коля Дроздов, история семьи которого — отдельный сюжет (да он и использован Тенгизом Абуладзе в фильме «Покаяние»), сидя на ступеньках чужого дома с балкончиками в старом Тбилиси, вспоминал время, когда Иоселиани выпустил в свет «Певчего дрозда»:

«Мы все дружили. Отар был старше нас, а нам по двадцать пять. Великовозрастные прожигатели жизни. Словно «Жил певчий дрозд» — фильм о нас. Жизнь как праздник. Контакты с людьми — главное действие того времени. Какие-то флирты, романы. Работа, творчество на втором плане. Картина была узнаваема, и мы искали среди себя прототипов героев или знакомые черты. И сходились на том, что если портрет главного героя был с кого-то списан — то это Миша. Так нам казалось.

Жизнь его от рождения до кончины — человеческие контакты. Это немало, это колоссально много, если учесть высочайшее, недостижимое качество Мишиного общения… Но когда его не стало и друзья принялись помогать Нане, Мишиной вдове, собирать и организовывать первую (увы, посмертную) выставку, аналогия с персонажем «Певчего дрозда» оказалась несостоятельной. У Иоселиани герой вбил гвоздь, на который можно повесить кепку, и оставил незаконченную партитуру.

Казалось, что и Миша оставил десяток картин, но парадокс в том, что картин оказалось много, и это — загадка необъяснимая. Значит, не афишируя, таясь, он делал то, что должен был делать. Он был большим, настоящим художником. Мне грустно, что я узнал это только после его смерти».

Ошибка Коли Дроздова типична. Окружающие предполагали, что Чавчавадзе не только прекрасный сценограф, но и интереснейший живописец. Мало кто видел его работы. Мишина жизнь не была предметом повышенного внимания окружающих. Считалось, что наши заботы интереснее и важнее для него, чем его собственные. Он помогал нашему эгоизму, принимая нас такими, какими мы были или хотели казаться, не видя разницы.

Шел ремонт, и Гоги призвал Мишу и Лело посчитать, сколько рулонов обоев надо на комнату.

— Восемнадцать, — сказал Миша, не глядя на стены.

— Как ты безответственно говоришь, — упрекнул его Лело. — Надо посчитать окна, проемы, все обмерить.

— Обмеряй, ты архитектор.

На следующий день мы опять сидим у Гоги.

— Обмерил?

— Да.

— Сколько?

— Восемнадцать.

Лело смеется, вспоминая эту историю.

— Его можно было обмануть?

— А зачем? Разве он укорял кого-нибудь?

В нем была забавная деловитость.

Изображение

Однажды в дом Харабадзе принесли бутыль винного спирта, и Гоги решил сделать из него коньяк, чтобы отправить мне в Москву. С сыном Георгием они разбавили его и заправили жженым сахаром. Когда они закончили процесс, пришел Отар Иоселиани, снимавший уже свои фильмы во Франции.

— Мне принесли коньяк, — сказал Гоги, — попробуй.

Иоселиани налил напиток в коньячную рюмку, долго гонял жидкость по стенкам, нюхал, грел. Наконец сделал глоток и значительно сказал:

— Очень хороший коньяк.

Тут вошел Миша, и Гоги проделал тот же эксперимент.

— Много сахара положил, — сказал Миша и отставил стакан.

Мы с Лело вспоминаем Мишу, и улыбка не сходит с наших лиц.

— Он поступил на режиссерский факультет сразу после школы, а потом решил, что хочет стать живописцем, и ушел. Он увлекался Ван Гогом, много писал под его влиянием, но ничего не сохранилось. Потом вдруг ушел из института и год прожил в монастыре. Совершенно один. Вроде смотрителя. Во-первых, его интересовали грузинские архитектура и живопись. А во-вторых, он решил, что нужно жить бедно.

— Это ему удалось.

— Да, и это удалось. Монастырь был в диком месте, совершенно тогда недоступном. Поживу, говорит, и попытаюсь восстановить роспись одного из строений этого монастыря.

Он был реален в своих фантазиях. Мог спать на голой панцирной сетке, правда, всегда покрытой чистейшей простыней, и думать о восстановлении храма. Мне кажется, что, кроме воздушных замков, он ничего не строил, но он был так уверен, что построить их можно, что они обретали реальность.

— Он, правда, жил в мечтах, но реальная жизнь была оболочкой мечты. Он прожил тот год в горах один. Олени ходили через монастырский двор. Иногда паломники посещали его, иногда друзья. Он много изучил, и, по существу, его жизнь началась с этой истории. У него была вера, что человек может все. Посади Мишу на реактивный самолет — и самолет взлетит.

Так у него было и с машиной. В Саарбрюккене режиссер, который работал с Мишей, устроил ему покупку дешевого подержанного «Мерседеса». Миша сел за руль и отправился в путь. В Польше на Мишу едва не наехала телега, и он, спасая лошадь, улетел в кювет. Все деньги он потратил, чтобы контейнером отправить машину в Москву. Я встретил его на Белорусском вокзале с полотняной сумкой и банкой краски бежевого цвета.

— Где машина, Миша?

— Слушай, Юра! «Мерседес» разбился, и я подумал, что это к лучшему. Сейчас Чавчавадзе приедет в Тбилиси на «Мерседесе». Не глупость это? Надо от него избавиться.

На московской таможне мы спросили начальника, можно ли отдать им автомобиль. Начальник был нелюбезен и сказал, что таможня не покупает машины.

— Не надо покупать. Просто так возьмите.

— Грузин отдает «Мерседес»?

Утром следующего дня вся таможня вышла смотреть на Мишу.

— Хоть колесо возьмите, — сказал начальник любезно, — аккумулятор новый.

— Нет. Всё! Какой я счастливый.

Он был действительно счастлив.

Декларировать освобождение и освобождаться — совершенно разные действия. Как готовиться к жизни и жить. Даты, памятные дни, вехи во времени для Миши не имели значения. Он не прерывал процесса, не правил тризну над завершившимся периодом и никогда не начинал новую жизнь. Силуэты его изменений были расплывчаты, а рисунок пребывания на земле — точным.

Он ничего не заканчивал, потому что ничего не начинал. Он продолжал. Надо освободить себя от необходимого, потом можно отказаться и от того, что не нужно.

— Я утверждаю, что Миша был поэтом, несмотря на то, что он не написал ни одного стиха, — сказал мне Джансуг Чарквиани, написавший много прекрасных стихотворений. — Я благодарю его за то, что восходит солнце. Не знаю, как, но этот процесс связан с ним. Он был настоящим. Великим. И это не так просто, как я говорю. Не знаю, как у вас, но мы, грузины, очень любим своих мертвых. У нас гениальны поэты, которым мы недодавали при жизни… С Мишей так же — и иначе. Я уважаю его живого и небесного. Нет разницы. И я не уверен, ушел ли он в действительности.

Все, что делал Мишико, было окрашено чистым светом. Даже юношеская криминальная история, о которой говорил весь Тбилиси.

Идея восстановления храма Давидгареджи (того самого, на танковом полигоне) требовала средств. У государства их не было, а у родственника Мишиного друга Темо были. Посчитав, что подпольными миллионами, украденными у народа, надо с народом делиться, Темо произвел экспроприацию, был пойман и посажен родственником в тюрьму. Хотя симпатии города были на стороне «налетчиков». Миша разработал план побега Темура с помощью веревочных лестниц и сам осуществил освобождение. Навыки прекрасного спортсмена (он был чемпионом Союза по фехтованию в командных соревнованиях) помогли провести операцию успешно. На следующий день они уже лежали на пляже в Батуми. Месяц беглец и спаситель скрывались, потом решили, что родственник и власть одумались. Темо вернулся в тюрьму. Меры по охране были усилены. Однако Миша придумал и второй побег. Дело закрыли. «Жалко мальчиков».

Лело Бокерия, друживший с Чавчавадзе с детства, предается со мной воспоминаниям:

«Мишико прожил всю жизнь в романтических фантазиях. И даже после инфарктов ни один день не пропустил без того образа жизни, который сам себе придумал. Главное в его жизни — то, что он был абсолютно добрым и лояльным ко всем человеком. Никто не скажет, что был не понят Мишей. Он мог спорить часами, страстно и убедительно, но ни один спор не окрашивал отношения неприязнью. Это был его образ жизни».

«У каждого поколения есть символ, типичный представитель своего круга, — говорит актер Гоги Ковтарадзе. — А с Мишей наоборот. Он не был похож на нас. Он, может, был из другого времени, которого мы пока не знаем. Притом что он был совершенно реальный. Земной. И всегда говорил правду. Даже при этом у него не получалось обидеть человека. И он очень любил друзей».

Любил. И был верен дружбе даже в одностороннем порядке.

Поднимая тост, он как-то сказал, обращаясь ко мне:

— Я не знаю, какие у тебя сейчас отношения с… — дальше шел длинный перечень имен, — но все мои московские друзья — замечательные люди, честные, настоящие, которые прекрасно относятся к своему делу. Прости меня, но если человек не относится хорошо к своему делу и своим друзьям, он не сможет относиться хорошо и к более дальнему, и более высокому.

Более Дальнее и более Высокое (память и дух? ) будут к тебе благосклонны, Миша.

Господи, какое это счастье — дружить с ними и любить их. Гоги, Миша, Лело, Коля, Отар… Как сложно отобрать что-то из этого счастья.

Один эпизод — и сворачиваюсь.

Миша получил путевку в Дубулты в Дом творчества художников. Я приехал к нему в конце месяца его пребывания. Крохотный номер был уставлен огромными, невероятной красоты непросохшими холстами. «Скрипач», «Портрет Гоги Харабадзе», «Нана», «Крыши»…

— Как ты это повезешь домой, Мишенька?

— Я их сниму с подрамников, сверну в рулон, а дома разверну и допишу кое-что…

Он никогда их не дописал. Холсты слиплись и погибли, но Мишу это не огорчило…

Мы ходили по мягким иголкам, по мелкому морю, мы строили планы. Они были прекрасны сами по себе. Когда Миша и я вернулись в номер, дверь была открыта. К ней с внутренней стороны шипом акации был приколот листок:

На Рижском взморье гладь, затишье, Песок скрипит, и белка скачет. Что это значит? .. Это значит, Что я приехал к другу Мише. Скрипач звучал печально, больно, Грузинка на холсте грустила, И ветром крыши уносило На холмы Грузии привольной. А он играл все тише, тише, Без слушателей, на балконе, И Гоги на тряпичном троне Его, не слушая, услышал. В окне горели сосны-свечи, И ветер спину тер о камень. Коль Бог зачем-то создал память, Пусть не забудет этот вечер. На Рижском взморье ширь прилива И ель слезой янтарной плачет. Что это значит? .. Это значит: Жизнь без друзей — несправедлива.

Мы потеряли Мишу и живем сейчас несправедливой жизнью.

P.S.Последний тост Мишико Чавчавадзе, который слышал я.

«Это большая удача — наша жизнь. И эту жизнь я прожил замечательно. С вами, с любовью, с дружбой, с красотой. В красивом городе, в красивой стране.

А сейчас за все очень красивое надо платить.

Мои дорогие друзья, я не за воспоминания пью этот тост. А за прожитую жизнь, за мою жизнь — главный подарок Господа Бога».

Изображение
shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow