СюжетыОбщество

Оскорбление величества

В непочтительной словесной стихии уличного протеста складывается новая культура политического общения

Этот материал вышел в номере № 24 от 5 марта 2012
Читать
В непочтительной словесной стихии уличного протеста складывается новая культура политического общения

Сергей ЗЕНКИН

Оскорбление — критический, предельный факт культуры. Это точка, за которой кончается культура как обмен знаками и смыслами — словами, жестами, хотя бы товарами, — и либо происходит полный разрыв контактов («Я с тобой больше не знаюсь»), либо начинается обмен насилием, иногда с промежуточным этапом в виде перебранки и угроз. Так происходит и в жизни отдельных людей, и в жизни целых государств: оскорбление прекращает общение и переговоры, на него отвечают уже не словом, а действием, добиваясь, чтобы обидчик сам ответил за него.

Если определять оскорбление через такую его функцию, то окажется, что это понятие значительно шире, чем его толкуют, например, в законодательстве: «унижение чести и достоинства другого лица, выраженное в неприличной форме». Точнее, сами «приличия» можно понимать в более широком смысле, чем признается в судах. Чтобы их нарушить, не обязательны непристойные слова, плевки или пощечины: люди часто — и, в общем, небезосновательно — оскорбляются на тех, кто не ответит им на приветствие, не примет подарка, откажется выдать замуж свою дочь или просто не пожелает разговаривать. В 1870 году Французская империя начала гибельную для себя войну с Пруссией, оскорбившись преданной гласности телеграммой канцлера Бисмарка, из которой получалось, что прусский король не стал продолжать переговоры с послом Франции «и передал через дежурного адъютанта, что Его Величеству нечего больше сообщить послу»: всего-то-навсего…

«Вести себя прилично» — значит соблюдать правила общения; а униженные и оскорбленные — это те, с кем общаться вообще не желают. Поэтому оскорбление служит типичным приемом власти и войны. Хорошо, конечно, унизить врага, погнав его перед своей триумфальной колесницей, но можно и указать ему на место отказом от разговора. Если он, скажем, спросит: «Что случилось с вашей подводной лодкой?», то ответить не условно-корректным «No comments» (этот вопрос пропускаем, давайте говорить дальше), а вызывающе бессодержательным: «Она утонула» — дескать, это-то вы и сами знаете, а больше я вам, проклятые буржуины, ничего не скажу. Ответ-плевок.

С учетом той же функции оскорбления становится яснее и роль бранных слов. Они не обязательно непристойны и связаны с «телесным низом» (как известно, с помощью непристойностей можно содержательно и ни для кого не обидно общаться); для блокировки коммуникации требуется нечто иное. Гоголевский персонаж жестоко оскорбился на своего соседа, назвавшего его «гусаком»; сегодня многие наши соотечественники готовы вцепиться в горло тому, кто скажет им «козел». В чем здесь дело? Конечно, некоторые животные считаются «низкими», отмеченными скверной; но даже и позитивные, возвышающие как будто бы «животные» наименования часто звучат если не прямым афронтом, то недоброжелательной иронией: «Ну, ты орел!», «Соловей ты наш разливанный!» Животные клички оскорбительны по двум причинам: во-первых, животные в принципе исключены из человеческой коммуникации, то есть сказать человеку: «Животное!» или «Скотина!» означает: «О чем мне с тобой говорить?» А во-вторых, эти клички являются не точными характеристиками человека, а метафорами, так что на них невозможно возразить, продолжить коммуникацию хотя бы в форме спора. Назвать человека «вором» — обидно для его чести и достоинства, но, вообще говоря, не оскорбительно: он ведь может это оспорить, и не только в упорядоченных судебных прениях, но даже в бытовой перепалке на повышенных тонах: «Это я-то вор? Ну, расскажи, докажи, что я у кого украл?!» А вот на «козла» возразить в принципе нечем: не отвечать же, что у меня, мол, нет ни рогов, ни копыт…

Это и есть главное: оскорбительные слова (будем говорить только о них, оставляя в стороне всевозможные оскорбления действием) не поддаются анализу, за ними не стоит общих понятий, которые подлежали бы определению и критике. Среди людей можно выделить и логически описать категорию «воров», но не категорию «козлов». Последних нельзя даже перечислить списком — дескать, вот этот, другой, пятый, десятый… — ведь каждый из них может и сам обозвать кого угодно «козлом», «гусаком» или как-то еще, не будучи обязан обосновывать свои слова и не неся за них смысловой ответственности; для оскорбительных суждений нет и не может быть общепринятых принципов, их нельзя взвешивать, обсуждать и проверять. Оттого мы их боимся, стараемся их избегать и готовы защищаться от них любой ценой — ведь они грозят катастрофой всему нашему мышлению; у оскорбленного перехватывает горло, он не в силах ничего сказать, смысловой механизм языка дает опасный сбой.

Однако наш язык силен и изобретателен, он умеет заново осмыслять даже то, что противится смыслу, и из оскорбительных слов строить серьезные, исторически значимые высказывания. Известна старая уже история, когда на дачной калитке советского литературного критика, прославившегося своими статьями-доносами в сталинскую эпоху, на табличке «Осторожно, злая собака!» кто-то приписал «…и беспринципная». На первый взгляд то было просто хулиганство, банальное «животное» оскорбление конкретного лица: назвать кого-то собакой — нехитрая выдумка, любой словарь подсказывает переносное значение «собака — нехороший, злой человек». Но блеск этой остроты заключался в ее конкретизирующей, аналитической силе. Словом «беспринципная» вводилась четкая моральная оценка, восстанавливалась система понятий, разрушаемая оскорбительными кличками. А для понимающих смысл намека за личным «унижением чести и достоинства» хозяина дачи скрывалось нечто большее — напоминание о беззакониях и преступлениях власти, в которых соучаствовал этот сравнительно мелкий ее пособник. Оскорбление стало обличением, оскорблением государственного величества.

Именно в таком смысле следует понимать стилистику нынешнего общественного движения. Свидетели и участники демократических демонстраций начала 90-х помнят, что прямых грубостей, нецензурной брани в адрес властей на них было гораздо меньше, чем теперь. С тех пор не то чтобы распустился народ — скорее сама власть изменила свой облик, особенно в нулевые годы. На место чванного советского начальства пришло наглое постсоветское, средством государственного убеждения стало служить не обветшалое, но все-таки более или менее внятное учение, а тупая метафорика секса и сортира, вместо тяжеловесных идеологических штампов в ход пошли угрозы в духе дворовой шпаны. Когда небезызвестный петербургский прапорщик, прежде чем бить демонстрантов дубинкой, называл их «хорьками», а его более начитанный земляк и начальник вспоминает ныне заграничное слово «бандерлоги», то в обоих случаях словесный жест одинаковый. Власть первой начала оскорблять людей.

И люди ответили ей — тем же, да не совсем. Нет ничего примитивнее, чем обругать кого-нибудь «сволочью», но совершенно не таков знаменитый плакат одного из декабрьских митингов в Москве: «Я не голосовал за этих сволочей, я голосовал за других сволочей». С помощью бранного слова он парадоксально утверждает то самое аналитическое начало, которое по определению исключается бранью: оказывается, сволочи — это такой сложный класс субъектов, где бывают внутренние различия, козлы козлам рознь… Конечно, такие шедевры редки, как и любые шедевры, но даже и массовая словесная продукция протестного движения, например бесчисленные каламбуры на тему фамилии главного противника, — заключают в себе нечто большее чем оскорбления, поскольку они нацелены на верховную власть и обличают в ней дефицит смысла. Слово власти — закон; если же она жульничает и выхолащивает законы, то в языке от нее остается лишь два серьезных следа: имя собственное, которое на все лады передразнивают, и злобные словесные выходки, которые на все лады пародируют. Власть расплачивается за свою централизацию и персонификацию: у нее не осталось общего замысла, в ней нечего различать и анализировать, есть одна лишь фигура вождя, который в какой-то момент неизбежно предстает народу как голый король — «ты был не царь, а лицедей». И поэтому протестующие общаются не с ним, а между собой, они не ждут ответа от начальства, а состязаются друг с другом в том, кто остроумнее, то есть осмысленнее, пройдется по его адресу. Если они и оскорбляют его, то лишь тем, что вообще к нему не обращаются.

Задача этой игры гораздо серьезнее, чем кого-то унизить. В непочтительной словесной стихии уличного протеста складывается новая культура политического общения, на митингах и флешмобах заново формируется после многолетней деморализации русская интеллигенция, то есть, в буквальном переводе, «умопостижение», аналитическое сознание. Общественное сознание долго пребывало в полуобмороке — сегодня, отплевываясь от своих обидчиков, оно начинает восстанавливать дыхание.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow