СюжетыОбщество

«58-я. Неизъятое» Виктор Булгаков. Портрет шахтера

Лица, вещи и опыт эпохи ГУЛАГа

Этот материал вышел в номере № 121 от 28 октября 2011
Читать
Художника звали Грант, мы вместе сидели в Минлаге, в Инте. Подошел он ко мне на разводе, спросил: согласитесь позировать? Ему надо было сделать плакат для шахткомбината. Сначала он нарисовал этот портрет, а потом сделал плакат, на котором, огромная, красовалась моя рожа...

30 октября, в День памяти жертв политических репрессий, «Новая газета» открывает новую рубрику: «58-я. Неизъятое».

Официально День памяти жертв политических репрессий был принят ровно 20 лет назад. Память о репрессиях, и без того непрочная, уходит, и каждый год 30 октября к Соловецкому камню на Лубянке приходит все меньше людей. Отношение общества к репрессиям так и не выработано: преступления юридически не квалифицированы, до сих пор не все жертвы реабилитированы, память не востребована.

В этой рубрике мы решили собрать воспоминания тех, кто был осужден по 58-й, самой страшной и самой знаменитой политической статье Уголовного кодекса 1926 года. Основной темой рассказа мы решили сделать вещи, как-то вывезенные бывшими заключенными из лагерей.

Сначала нам казалось, что именно они могут стать призмой, через которую удастся увидеть время, передать его опыт и его дух. Но чем дольше смотришь на эти вещи, тем яснее понимаешь, что мы сами, в сущности, продолжаем жить среди них. Неизъятые на этапах и при шмонах, эти вещи хранятся теперь в соседних квартирах, связывая эпохи. И в воздухе все еще — дух репрессий.

Почему? Может быть, потому, что мы, общество, не захотели услышать тех, кто через них прошел. Некоторые из них — совсем рядом.

Благодарим правозащитное общество «Мемориал» за помощь в подготовке рубрики.

«Новая газета» ищет тех, кто был осужден по 58-й статье и готов рассказать о себе. Телефон: 8 495 625-41-27,

Портрет шахтера

Виктор Булгаков: «Держаться в лагере удается, если ты постоянно чем-то занят. Свобода была только под землей»

Изображение

Булгаков Виктор Антонович

Родился в 1935 году в Одессе. 5 марта 1953 года — арестован за участие в молодежной подпольной организации «Армия революции», в которой вместе с ровесниками разрабатывал программу будущего государственного устройства. Других участников «Армии» не нашли, а Булгакова отправили во тюрьму Лубянки, затем в Лефортово. Одиночная камера, ночные допросы, 20 суток без сна. Май 1953 г.— этап в Бутырскую тюрьму. 1 июня — приговор тройки: 25 лет лагерей, 5 лет поражения в правах. Июнь 1953–1955 гг.— этап в Инту через Вологодскую пересылку. Работа в угольной шахте. Октябрь 1955 г. — вызван в Москву на переследствие, оказался в одиночке Бутырской тюрьмы. 21 апреля 1956 г. — вышел на волю и был реабилитирован «за отсутствием состава преступления». 18 февраля 1959 г. — арестован повторно, официально — за участие в лагерном сопротивлении, в том числе — за стихи и песни против режима. Отправлен в СИЗО, затем на полтора месяца в Институт судебной психиатрии им. Сербского, и снова в СИЗО. 3 августа 1959 г.— освобожден с формулировкой «за давностью действия утратили характер преступления».

Изображение

Комсомольцем я был, но в 17 лет, в день смерти Сталина, меня арестовали, дали 25 лет лагерей. После приговора сразу начал считать, сколько будет моей девушке, когда я выйду. Это, конечно, придавило. Но уже в общей камере в Бутырке (на следствии меня держали в одиночке) уверенность ко мне вернулась. Я сразу решил: народу в лагере много, значит, можно организовать ВВ — «вооруженное восстание», как мы в «Армии революции» называли (молодежная подпольная организация, за участие в которой Виктор Булгаков был арестован.Е.Р.).

К этому времени в лагерях было много сплоченных групп, готовых сопротивляться. Свои организации были у прибалтов, у украинцев-ОУНовцев, были антисталинские организации марксистов.

Люди в лагере оказывались очень разные. Бывали и те, кто раньше стрелял в нашего брата. Но претензий им не предъявляли, понимали: в заключении важно не то, кем люди были, а то, как они видят завтрашний день. Были и настоящие полицаи, которые евреев расстреливали. И не евреев тоже. Они это не афишировали, да мы и не спрашивали.

Был у нас бригадир, который всю самую тяжелую работу брал на себя, очень хорошо относился к любому и, в общем, вел себя как сильный добрый человек. Упрекнуть его за поведение в лагере было невозможно. И только однажды он не то чтобы рассказал — упомянул, что был в зондеркоманде и жестом показал, как расстреливал. И по лицу его скользнула улыбка.

Сопротивление было и в лагерях, в разных формах. Например, количество зэков в Советском Союзе впервые подсчитали сами зэки. Во втором таком подсчете я участвовал: переписывал тиражи тюремных листовок, протыривался к книгам учетчиков на шахте. Рассказывал: вот я с факультета журналистики, уверен, что скоро выйду, мне же нужно будет что-то про лагерь писать. В конторе шахтоуправления думали: ну ладно, пусть пацан смотрит. Так я и считал, передавал свои цифры, а по всем лагерям их собирали и подсчитывали общее количество.

Чтобы выявить организованные группы, лагерная администрация забрасывала в бараки ссученных уголовников. Их задача была задираться, провоцировать, чтобы политические оказывали сопротивление — тогда будет известно, кто с кем связан.

К нам в лагпункт привезли шестьдесят уголовников. Они поселились отдельно, обзавелись холодным оружием. А потом украли у одного старика деньги и вещи и отказались по-хорошему отдать.

К ним в барак пришли неожиданно. Заперли двери, встали вокруг и стали избивать. Один успел выскочить в окно, прибежал с рамой на шее на ступени штаба и упал.

Кто бил, лагерная охрана так и не узнала. Когда она прибежали в барак, кроме уголовников, там никого не было.

На то, чтобы объединить людей я дал себе три года. Но оказалось, что за это время нельзя даже подготовить лагерь к забастовке. Правда, для себя я попал в точку: меня через три года и выпустили.

Почти все эти годы я провел на шахте. Идти туда меня отговаривали: «Да чего ты в дырку полезешь?» А я говорил: «Нет, я должен это знать». Мне надо было это увидеть и через себя пропустить, знать, что я работаю вместе с народом, понимать, как живет здесь человек. К тому же держаться в лагере удается, только если ты постоянно занят: работаешь, планируешь будущее, сочиняешь стихи, переписываешься — и сопротивляешься стремлению тебя подавить.

Шахтер — редкая по романтичности работа, шахта захватывает, как море. Большое, причудливо пересеченное пространство, воздух внутри сырой, вокруг полная темнота, и если гаснет лампа, темнота лезет в рот и в уши, как физическое тело. Уголь в луче света очень красив, и ты чувствуешь соотношение тебя самого и этой материи, сейчас мертвой, но заключающей в себе миллионы предшествующих лет.

Бывали случаи, когда я оставался в выработке один. В тишине из разных концов пространства появлялись звуки: пели кабели, журчала вода, трещали стойки, и я представлял, как они оседают, на микроны, но оседают. Испуг перед шахтой проходит быстро, а это ощущение остается и затягивает необыкновенно.

Вертухаи во время проверок и побегов заключенных спускались в выработки, но чувствовали себя там неуютно и без крайней необходимости не появлялись. Для меня же шахта была своей, знакомой средой, где я работал, прятал в заначках стихи, знал, где схорониться. Под землей была почти что свобода.

Изображение

Люди в лагере оказываются очень разные. Для меня всегда существовал вопрос: вот пленные немцы; кто-то из них стрелял в моего брата под Ленинградом? Что, теперь, предъявлять им претензии? Или нас так объединяет общее несчастье, что претензий быть не может? В лагере понимаешь: важно не то, кем люди были, а то, как они видят завтрашний день.

Начиная с конца 30-х в СССР появились молодежные антисталинские организации, их участников чаще всего быстро раскрывали, и в лагерях было все больше тех, кто сел «за дело». Было много неправедно осужденных военнопленных советских солдат, их, пожалуй было больше, чем пленных немцев. Были полицаи, сектанты, троцкисты. Были националисты, сознательные рабочие, крестьяне. Кто за анекдот, кто по случайным обстоятельствам.

Но ‑ не только. Со мной сидел Василий Васильевич, шофер. Был он человеком удивительно некультурным, но веселым, и смешнее всего рассказывал, как попал в тюрьму. Гуляли они с приятелем, выпили, стали обсуждать международное положение: Трумен, Сталин, война. Трумен, конечно, гад, но этому нашему вообще кое-что оторвать надо…

Неподалеку стояли какие-то знакомые женщины, ну и стукнули. На суде их долго выспрашивали, требовали указать, что именно планировалось оторвать. Бабы стеснялись и краснели. Результат: 25 лет, 58-я статья, пункт о террористических намерениях: «собирались нанести членовредительство Вождю народов».

В Бутырке у нас в камере сидел такой Володя, молодой еврей из числа посаженных «по инерции» после «Дела врачей», коммунист. Кроме «Истории ВКПб», кажется, вообще ничего не читал. Было ему лет 26 лет, дома маленькая дочка, молодая жена (через шесть лет, во время второго ареста, я хорошо прочувствовал, насколько тяжелее сидеть, когда у тебя жена с маленьким ребенком). Сидит весь зареванный. Его соседи стыдят: ты ж мужик, чего ты раскис! А он: вы-то преступники, а меня за что?!

Выяснилось: сосед по злобе стукнул, что Володя что-то против советской власти сказал. Его взяли, стали допрашивать. Он все допросы выдержал, не сознался. Скоро следователи поняли: бей его, не бей - он просто представить не может, что такое произнесет. А сажать его надо, не отпускать же?

Начали давить на психику: мол, вы ведь знаете, органы просто так не сажают. Значит, что-то заставило о вас так подумать. Хорошо, вы такого не говорили, но подумать-то могли? Не мог Володя такое подумать, ей-Богу не мог. «Вы ж понимаете, в какое положение вы нас ставите, что мы, зря вас посадили? Мы просто просим вас, как коммуниста, нам помочь. Может быть, все-таки, хоть спьяну, хоть спросонья что-то такое могло вам в голову придти?» Парень одурел, говорит: ну, случайно – случайно наверное могло. «Все, спасибо, подпишите». Подписал. Дали 10 лет.

Охранникам в это время становилось все сложнее. Конвоиры – именно младший состав – хорошо чувствовали конъюнктуру и задумывались о будущем. У моего друга был случай: году в 55-м, уже после расстрела Берии: ведут его двое конвойных, один на него за что-то напустился. А второй говорит: «Да ладно, отстань от него. Может, он завтра в Кремле будет сидеть!..».

…Допрашивают меня в 1959 году по второму делу. И показывает следователь Орлов список моей песни, спрашивает: вы писали? Нет, говорю по инерции: я тогда не знал, кого кроме меня взяли, и отрицал вообще все: мол, ничего не помню. Но тут мне очень легко было говорить, что писал не я: слова были мои, но переписывал их явно кто-то другой. Но следователь очень настойчиво говорит: «Ну это же ваш почерк, ну посмотрите. Вот здесь буква «к», вы ее так пишите». И тут я вспоминаю, что это почерк моего друга Вити Ильина. И понимаю, что следователь это знает, но хочет, чтобы я взял это на себя. Он по-человечески жалеет и тащить в дело еще и Витю не хочет, и как бы прикрывает его, требуя от меня признания – мне-то все равно. Такой акт гуманизма, фактически. Я ведь хорошо помнил, что на следствии по первому делу в 1953-м году позиция была другая: чем больше, посадят, тем лучше, ‑ и понял, что есть и обратный процесс.

«А вдруг…»

Чем дольше человек сидит, тем чаще его подкарауливает отчаяние безвыходности. У моего соседа по нарам Гриши Бутника на шестом, кажется, году лагерей наступил длительный приступ депрессии. По натуре он был человеком веселым, общительным. Он был баянист, очень хороший, начальство решило это использовать и выделило ему каморку для подготовки к выступлениям. И вот когда это началось, он просто засел в своей каморке. Сидит, играет, его спрашивают о чем-то – молчит. Не ест, не пьет, не спит, много часов подряд. Его лечили, вроде вывели из этого состояния, но стал он грустнее и остался немного странным.

Сам я подобное испытывал только один раз.

Иду я как-то по лежневке между бараками. Зима, низкий восход-закат. Даже внимания не обращал на обычные раздражающие атрибуты: вышки, проволоку, предзонник. Смотрел на горизонт, где солнышко по краю крадется. И, видимо, прорвалась то ли усталость нервная, то ли еще что. Я вдруг почувствовал успокоение и подумал: ничего ведь не происходит, так, как сейчас, будет со мной всегда.

Ощущение это было отчаянное, очень беспомощное, очень короткое - минуты две; оно проходит, как только начинаешь что-то делать: планировать будущее, сочинять стихи, мыслить, переписываться.

Еще в тюрьме, когда я начал сочинять песни, чувство внутренней несвободы у меня быстро пропало. Ну, стенки, ну, проволока, ну и что? Если я захочу мысленно находиться где-то – я там буду.

Надежда в лагере оберегает человека. Надежда на чудо, которая в заключении появляется совершенно неожиданно. Вот переводят тебя из одной тюрьмы в другую, казалось бы – откуда взяться надежде? А она появляется: «а вдруг…»

Помните три тюремные правила? «Не бойся, не проси» - да. Но «не верь» - я не согласен. Нельзя не верить. Превентивно не веря даже явному врагу, ты переводишь это неверие с отдельного человека на слой людей - на что-то большее, чем просто человек. И рано или поздно это перерождается в неуправляемую ненависть.

Простые желания

От чего зависит, как человек будет вести себя в тюрьме? Сдаст ли он других?

Главное, что позволяет держаться - наличие какой-то цели: знать, чего ты добиваешься, почему и ради чего ты сидишь.

Второе – общий уровень культурно-эмоциональной подготовки. Чем он выше – тем надежнее.

Третье – то, насколько человеку приходится думать о других. Когда я второй раз попал в тюрьму, а дома у меня остались ребенок и жена, которой угрожали арестом, мне было куда тяжелее, чем в первый раз, в 17 лет.

И четвертое – неподверженность бытовым искушениям. С человеком много что можно сделать, если «подглядеть», чего он боится или что ему, напротив, особенно мило. Слава Богу, в большинстве случаев надзиратели не наблюдательны.

Простые вещи иногда оказываются очень сильным искушением. В лагере есть, например, крепкое правило: нельзя есть что попало. Гнилое, подпорченное, выброшенное другим – нельзя, как бы мучительно ни хотелось есть. Это вопрос самообладания, управления простыми желаниями, на которых человека можно крепко держать. Один раз попался – и все.

До того, как это случается, никто про себя этого не знает. Никто не знает, например, как он переносит голод. Мне известен случай, когда мужик наговорил на себя и других Бог знает что просто потому, что на допросы следователь приносил ему жареную курочку.

И хотя меня дважды Господь миловал от показаний на других, я знаю, по какому тонкому льду идет подследственный политзека, за которым стоят его товарищи.

Во времена диссидентского движения многие уже поняли, что если человек не выдержал и сдал кого-то – он не обязательно сволочь, и не нужно спешить его безвозвратно осуждать, прежде всего потому, что предательство или даже оговор под пыткой – самое страшное, что может случиться с политзаключенным. Мы, предшественники диссидентов, были безаппеляционны, и, думаю, это часто было неправильно.

Изображение

Отец

Когда меня взяли, мать три дня была не в себе, не могла есть и спать. Мой брат в 17 лет ушел на фронт добровольцем и погиб в 1943-м на прорыве блокады Ленинграда. В те же 17 взяли меня.

Отец к тому времени уже 15 лет как сидел.

Первый раз отца взяли в 1930-м. Он был морским офицером, на корабле отвечал за состояние топливных систем и позже пошел работать в нефтяную промышленность, где оказался очень успешен. С 1925 года отец был автором проекта и главным инженером первого нашего нефтепровода для сырой нефти «Баку-Батум». На митинге в честь его открытия стоял рядом с Берией, и в тот же вечер был арестован. «Видите, мы дали вам возможность окончить работу», - объясняли следователи. Год и два месяца отец провел в одиночке, после чего его выпустили, ничего не доказав, и тут же направили руководить строительством второго советского нефтепровода «Каспий-Орск».

В 1937 по ложному доносу его арестовали снова, ОСО дало десять лет. Сидел отец сначала в Красноярском крае, в Канских лагерях, потом в Ухте, где его стали использовать на нефтяных разработках. После окончания срока его оставили в шарашке, главным инженером проектного бюро. Когда в 49-м у него появился адрес и жилье, мы с мамой стали думать, как к нему переехать. Но вскоре сел и я.

Первый раз после ареста отец попал в Москву в 1943 году, на два дня, приехал защищать проект подвесного газопровода Ухта-Войвож. Проект выдвинули на Сталинскую премию, в первых рядах, естественно, шло начальство, но защитить проект оно не могло, и для этого рискнули отправить трех заключенных.

В то время мне было восемь лет. Прихожу, мама лежит в кровати – она болела воспалением почек – а рядом сидит какой-то дядя. Так я увидел отца первый раз.

В следующий раз он оказался в Москве в 48-м году, также на пару дней. А третий раз мы увиделись в 1955-м, когда он приехал навестить меня в лагерь в Инту.

Реабилитировали отца через несколько месяцев после меня.

Номер в цветочек

Комунэлла Маркман: «Я поняла, что КГБ проиграл, потому что ему не выбить из людей человечность»

Изображение

Маркман Комунэлла Моисеевна

Родилась в 1924 году в Тбилиси. 20 апреля 1948 года — арест. Комунэлла и пятеро ее друзей были членами подпольной организации «Смерть Берии». Строили планы убийства главы НКВД, распространяли листовки: «Граждане, оглянитесь вокруг! Лучшие люди расстреляны или погибли в застенках НКВД. Мерзавцы в синих фуражках полностью распоряжаются жизнью каждого из нас..» Следствие велось 5 месяцев с применением пыток (в том числе электрошоком). Сентябрь 1948 г.— суд по делу о «повстанческой террористической организации». Указать в деле ее название следователи не решились и заменили нейтральным «Молодая Грузия». Приговор шестерым участникам — 25 лет лагерей и 5 лет поражения в правах, двум их друзьям, включая поэта Александра Цыбулевского, — 10 лет за недонесение. Осень 1948 г. — весна 1949 г. — этап Тбилиси — Инта через Ростов-на-Дону и Свердловск. В Инту Комунэлла попала уже доходягой. 1949–1956 гг. — общие работы в Минлаге (Инта): строительство домов и дорог, работа на лесоповале 1956 г. — освобождена комиссией Верховного совета по пересмотру дел. 22 августа 1968 г. — реабилитирована.

Изображение

Номера у нас на всем были: на бушлате, на халате. Рисовала их Людочка, заведующая культурно-воспитательной частью. Наши девочки постоянно несли ей что-нибудь вкусное, чтобы она нарисовала номер покрасивее.

Сначала женщины на номерах вышивали цветочки, но начальник отряда Поляков у нас был злющий и начинал свирепствовать, если замечал хоть один цветок. Зато начальник лагеря Максимюк был замечательный человек, до сих пор молюсь за его упокой. Когда у нас конвоир застрелил девочку — мы убирали картошку, и она случайно вышла за ограждение — Максимюк вызвал для расследования комиссию из Москвы. Хотя даже мы понимали, что это гибель для самого Максимюка.

У нас был детский дом, куда попадали дети тех, кто забеременел в лагере — от вольняшки или от надзирателя. Это очень преследовалось, никаких поблажек беременным не было, но детский дом все равно был полным. Детей там держали три года, потом переводили в другие детские дома. И начинался кошмар: матери плакали, кричали, бросались на проволоку. И у Максимюка, рассказывают, от этого зрелища случился сердечный приступ.

Вообще, что такое женщины, вы себе не представляете! Возвращаются наши девочки с работы. Накручивают волосы — они так дома ходили, и им хочется быть красивыми — и садятся писать письма, вышивать платочки.

Быта у нас не было, надежды не было, а жизнь была. И дружба была, и любовь. Сколько после лагеря переженились!

Мы с Юзефом тоже в лагере познакомились, но поздно, уже после смерти Сталина. Ему было 24, мне 27. Юзик — поляк из Гродно. Был он среди повстанцев, с ружьем в руках боролся с советской властью, хотя ни разу не выстрелил. Познакомились мы по переписке.

Писали в лагере много. Письма можно было мелко-мелко свернуть и спрятать в трусы, в ухо. Потом, когда идешь на обед, в условном месте — где-нибудь внутри черенка лопаты — прячешь письмо, сверху пишешь, кому. Вольняшки письма потом собирали и передавали по адресу.

С Юзефом мы переписывались каждый день, целыми тетрадями. А потом он дал какой-то еды своему нарядчику, и тот отправил их бригаду на шурф шахты, где работала я. Так мы впервые увиделись. Через три месяца переписки он объяснился мне в любви.

А потом случилось чудо: после расстрела Берии с вышек сняли попок и надзирателям запретили ходить по лагерю с оружием. И мы тихо-тихо, когда стемнеет, выползали из-под проволоки, Юзек шел к моему лагерю, и мы гуляли.

Заведующей каптеркой у нас была Соня Радек, дочь Карла Радека. Она знала, у кого какие есть вещи, и когда какая-нибудь девочка выползала на свидание, старалась ее как-то принарядить.

А потом по выходным нам стали давать отпуск из лагеря, и мы могли ходить к родным. Я брала увольнительную и шла к Юзеку, объясняла: он мой двоюродный брат. «Ох, сколько у моих подопечных двоюродных сестер», — смеялся начальник лагеря.

Юзик был католик, очень верил в Бога и даже не думал дотронуться до меня, хотя, конечно, мы иногда целовались под фонарями. Целомудренный он был до такой степени, что когда однажды в выходные мы с ним остались ночевать у знакомой, он всю ночь не снимал валенки.

Юзек освободился, когда из лагерей начали выпускать тех, кто до 1939 года не был гражданином СССР, но остался меня ждать. Я вышла в июне 1956 года, мы поженились, но остались в Инте: надо было заработать, чтобы уехать домой. В 1961 году я забеременела, но когда родился ребенок, у Юзека как раз была операция: в результате наших встреч у него оказались отморожены обе ноги, и их отрезали.

Поэтому номер мой — это такое дорогое! Для меня Инта — это святое дело. Там я поняла, что КГБ проиграл, потому что никакими мерами не выбьет из людей человечность.

В лагере я дала себе обет браться за самое тяжелое, и все время была на общих работах. Все восемь лет отсидки была у меня очень большая слабость, ночами я не спала, больше всего беспокоилась за маму. Отца моего в 37-м расстреляли, сестра Юлечка погибла в блокаду, а мама в 1942 году вышла из АЛЖИРа (Акмолинский лагерь жен изменников родины. — Е.Р.) и ждала меня. Я так за нее беспокоилась, что однажды написала письмо: «Мама, мне больно, что ты за меня переживаешь. Я живу хорошо, часто веселюсь. Мама, я знаю: и ты не очень ценишь жизнь, и я. Поэтому давай с тобой наметим время и вместе в один день покончим с собой».

А мама ответила: «Эл, а тебе не интересно посмотреть, какие еще гадости судьба нам преподнесет? Хотя бы из любопытства стоит еще пожить».

Читайте другие рассказы Комунэллы Маркман: «Смерть Берии», «Самосвал номер…», «Цунами», «Девочки, надо выдержать» , «Чудеса»

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow