СюжетыОбщество

Лермонтовъ

К 170-летию со дня гибели

Этот материал вышел в номере № 81 от 27 июля 2011 года
Читать
— Только не пишите мою фамилию, — сказал он.— А как мне тебя называть?— А так и называйте: старший сержант морской пехоты в отставке, — ответил он.— Хорошо, — сказала я. Дом этот я помнила с детства, моя бабушка жила за углом от него, в...

— Только не пишите мою фамилию, — сказал он. — А как мне тебя называть? — А так и называйте: старший сержант морской пехоты в отставке, — ответил он. — Хорошо, — сказала я.

Дом этот я помнила с детства, моя бабушка жила за углом от него, в Никольском переулке. Переулок назывался тогда улицей Мясникова, но все всегда говорили по-старому: Никольский. В доме был гастроном, и висела доска про поэта Лермонтова и про то, что именно здесь он написал «Погиб поэт, невольник чести». Наискось от дома, через Садовую, стояла (и сейчас стоит) пожарная каланча, которую (не подозревая, что речь идет именно о ней) знают все любители литературы в мире. В этой каланче, в квартире следственной части, Достоевский поселил великого полицейского психолога Порфирия Петровича.

Месяц назад, может, чуть поболее, мы гуляли по этим местам с другом детства. Гулянье по старому Петербургу всегда приятно узнаваемостью — здесь почти нет нового строительства, и детские воспоминания совершенно точно соответствуют всему, что видишь сейчас. Дом Лермонтова, впрочем, издали показался чуть более обшарпанным, чем обычно. Подойдя ближе, мы увидели, что доски на доме нет, а вместо нее есть коричневая дыра с вываливающейся кладкой. Рядом на эркере красовалась новенькая надпись: «Шиномонтаж. Экспресс-замена масел», а в подворотню заходили и выходили крепкого вида молодые южные люди. В заброшенной страшноватой парадной кручеными барашками свисала со стен масляная краска. Единственный свет шел от вечереющего неба через разбитую стеклянную крышу. Навстречу нам спускались две девчонки. Говорили они достаточно грамотно и охотно, но с сильным акцентом. Про доску и Лермонтова, конечно, ничего не знали, зато сказали, что дом расселяют, жильцы разъезжаются, и поэтому почти во всех квартирах обитают приезжие.

Мы поднялись на последний этаж, обсуждая исчезновение доски и гибель дома, превращенного кем-то в сквот для дворников, торговцев и чернорабочих. В этот момент снизу раздался голос:

— А Лермонтов в нашей квартире жил, в моей комнате. Хотите посмотреть?

Это и был старший сержант морской пехоты в отставке.

Лермонтов написал «Смерть поэта» 28 или 29 января, а еще дней через десять появились роковые последние 16 строк, начинавшиеся с «А вы, надменные потомки…», которые Бенкендорф назвал «бесстыдным вольнодумством, более чем преступным», а царь отреагировал так: «Я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого молодого человека и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону».

Закон был незамысловат: Лермонтова арестовали и сослали на Кавказ. Он сидел под арестом в здании Главного штаба на Дворцовой площади, и дивной красоты стихи были им намараны спичкой, вином и сажей на оберточной бумаге — про желтеющую ниву, тень зеленого листка, обрызганный росой ландыш, малиновую сливу и Бога в небесах.

Ему было двадцать два года, и самое большее, что он мог видеть из своего заточения, — февральское небо Петербурга и ледяное северное солнце.

На Кавказ из дома на Садовой Лермонтов выехал 19 марта 1837 года. Места, где поэт сражался с горцами, получат печальную известность через полтора века, в наше время, уже во время новой войны: Ханкала, Урус-Мартан, Ачхой, Гехи…

…Когда-то, конечно, он не был старшим сержантом, он вообще в армию не должен был идти, отсрочку ему дали из-за проблем с сердцем. Но призвали лучшего друга, и он тоже пошел на комиссию. Врач красивым жестом вырвал из карты листы и сказал: «Смотри, паря, как мы ради твоей дружбы идем на преступление» — и определил его в морскую пехоту. В тот год уже был недобор срочников.

Через несколько месяцев, когда он уже целых три раза стрелял и назывался «карасем», что в переводе с языка морпехов означает что-то вроде «немного обученный солдат-первогодок», их отправили в кратковременную командировку в Чечню. Самолет с морпехами приземлился в Грозном 31 декабря 1994 года — аккурат накануне штурма города. Им сказали, что это дня на три-четыре, просто чуть-чуть помочь, и все поверили, а старший сержант и вообще считал, что они приедут, всех арестуют, сдадут куда положено и уедут обратно. А дальше, как сержант потом мне расскажет, было так:

— Через несколько дней меня отправили на КП с сообщением. КП был в паре кварталов ходу, но добраться до него и остаться живым можно было только по подвалам и канализации. Я спустился в первый подвал и увидел, что вдоль стен на каких-то топчанчиках молча сидят люди, мужчины и женщины, с выставленными вперед раскрытыми руками, чтобы было видно, что у них ничего нет. Там было светло, паяльные лампы горели, и я запомнил сложенные из кирпичей печки. Я шел, а люди сидели, вывернув руки, и молча смотрели на меня. И в следующем подвале было то же самое. Потом я выбрался через люк на улицу, дополз до другого, свалился в него, а он был весь забит мертвыми телами.

Так он шел целое тысячелетие или, может быть, вечность, не важно. А как пришел, водки ему сразу дали, и он забылся.

Квартира сержанта оказалась такой же грязной и запущенной, как дом. По коридору сновали азербайджанские тетеньки и дяденьки.

— Угощайтесь блинами, — сказала на кухне одна из тетенек приветливо, — мы на свадьбу печем.

Потом, узнав, что я много бывала на Кавказе, дяденька сказал:

— Вообще-то это не свадьба, а обрезание, из нашей деревни мальчик. Мы справляем в кафе.

— А что вы делаете с обрезками, выбрасываете? — спросила я.

— Выбрасывать нельзя. Плохо будет, — ответил он. — Нужно всю жизнь хранить.

— И вы храните?

— И я.

— А в этой квартире Лермонтов жил, — сказала я некстати.

— Я знаю, — ответил он.

На следующий день я опять пришла в дом на Садовой.

Во дворе Лермонтова, украшенном надписью «Кавказ-лидер», о чем-то беседовали, сидя на корточках, несколько одетых в черное парней. Разорением и нищетой вея¬ло от лестниц с разбитыми ступеньками и железными перилами, от заклеенных бумагой и заткнутых тряпками давно не мытых окон, от ржавых разбитых водосточных труб и сорванных с петель дверей. В старых потасканных «Жигулях» ковырялся товарищ средних лет. Он оказался шофером из города Гянджи и сказал мне забавную вещь:

— Вы спрашиваете, как мы вот так живем? А как в Африке люди живут? Без штанов? Босиком? Мы раньше не думали никогда, что в СССР негры будут жить. А теперь мы сами эти негры и есть…

На заросшем травой заднем дворе с разбитым асфальтом была уже полная пастораль: молоденькая черноволосая девушка в желтом халатике и клацающих пластмассовых шлепках развешивала на протянутых через двор веревках белье, что-то мурлыча себе под нос.

— Ты давно живешь в Петербурге? — спросила я.

— Да, лет пятнадцать, девочка совсем была, когда приехала, — сказала она по-русски, но как-то уж очень безграмотно.

Я спросила наобум:

— А ты в школу ходила здесь?

— Зачем школа? — искренне удивилась она. — Дома сидела.

Тогда я спросила еще:

— А ты читать умеешь?

— По-русскому чуть-чуть буквы знаю, — ответила она. Мы еще поболтали, она оказалась азербайджанкой из Грузии, мама ее торгует на рынке, а папа сидит без работы в лермонтовском доме, следит за остальными детьми.

— И вы не боитесь, что милиция придет?

— А что бояться, — ответила она простодушно. — Они приходят, мы платим, и всё.

И только такая дура, как я, могла в этот момент подумать: почему милиция приходит, а тетеньки из управления образования — нет?

Из разговора с матерью сержанта: — Из ЖЭКа пришли давно еще, лет пятнадцать назад, и говорят, пусть-ка они здесь поживут, все равно коммуналка и комнаты пустые. Я как-то не хотела, а они: где, говорят, ваша толерантность? Ну я и заткнулась…

Дом начали расселять году в восемьдесят девятом, потом все это дело застопорилось, но ремонтов, конечно, государство в нем уже никаких с тех пор не делало. Дом как бы законсервировали, и оставшиеся жильцы не могли ничего ни приватизировать, ни обменять. Они могли только тихо стареть вместе с домом и наблюдать за бесконечным потоком постоянно сменяющихся в расселенных квартирах постояльцев, среди которых даже мелькали афганки в голубой парандже. Никому было не известно, откуда брались эти постояльцы и куда исчезали, какое они имели отношение к Петербургу и России, но жильцов потянулась целая вереница, малокультурных, необразованных, ущерб¬ных, не нашедших себя на Родине, но не гнушающихся никакой работой, цепких, хватких, ловких и не уважающих тех, кого они считали хоть в чем-то слабее. Однажды на сержанта чуть с кулаками не бросились за оставленный на столе в общей кухне журнал «Плейбой» — у нас, говорят, так не принято, голых баб в журналах печатать, а потом рассматривать…

В Центральном государственном историческом архиве Санкт-Петербурга хранятся материалы по истории лермонтовского дома с 1835 по 1914 год. Там я и узнала, что дом несколько раз перестраивался, что у него «фундамент из бутовой плиты по извести с песком на деревянных лежнях с земляною, каменными и плотницкими работами».

В доме всегда жили какие-то иностранцы. Ну вот, на выбор: итальянец Бассо, Буссель, Рютер, Айз, Нарван, Йохелес, Пикканен, Карл Шютц и даже человек по фамилии Осаламус. Фамилии эти известны из списка зарегистрированных жильцов, плативших хозяину дома квартплату.

— Откуда ты знаешь, что Лермонтов жил именно в этой квартире? — спросила я.

— Я читал, что он выходил на балкон, когда писал «Смерть поэта», а единственный балкон во всем доме — наш.

Мы постояли на лермонтовском балконе, и я вдруг заметила, что у сержанта странно подрагивают руки.

— А, да это в Чечне ранили, — сказал он равнодушно.

— Значит, пенсию военную получаешь?

— Не, ничего не получаю. Это подствольную гранату в доме, куда мы зашли, кто-то кинул, я парня другого рукой прикрыл. Ранение не сильное было, оно не записано, чтоб статистику не портить, — сказал он еще более равнодушно и обыденно. — На выбор предложили: в госпиталь или домой в отпуск на месяц. Поехать домой — лучшее, о чем вообще было можно мечтать.

Поехал он, конечно, не сам по себе, а на попутном самолете с гробами. Гробы летели в подмосковные Люберцы, и сердобольные люди сказали сержанту:

— Сходи на похороны, хоть поешь там, сытый поедешь.

Но он не пошел.

— На Казанском вокзале стоял полумрак, хоть и день был. Все люди вокруг выглядели как беженцы, воздух такой грязный был, военные разных родов войск ходят, в подземном переходе увидел двух милиционеров, они задержали парня с пистолетом, мне показалось, что я как будто и не уезжал никуда с аэродрома Северный в Грозном. А документы проездные мне дали по первому классу, в поезд захожу — белье застелено и еда в прозрачной коробке. Как будто и нет Чечни.

Вы спрашивали меня, что больше всего поразило в мирной жизни. Блеск и легкость ее, которые я уже и забыл. Легкость того, как люди используют далекую войну. Я вышел из метро рано утром, и там тетка такая бомжатская стоит, деньги просит, сын, говорит, у меня в Чечне погиб, а я вижу, врет она, ну вот знаю, что врет, просто использует что-то такое далекое, что можно использовать. Думаю — в морду, что ли, ей дать? Не дал, мимо прошел молча.

— А что ты первое вспоминаешь при слове Чечня?

— Грязь. Непролазную грязь и отсутствие воды. Мы так новичков отличали — они все чистые были, а мы вонючие и заросшие…

— А ненависть была?

— Нет, не было. Там ведь мне никто ничего плохого специально не желал, скорее это я им желал. В конце концов, не они же ко мне пришли. Просто оно само так получается и в армии, и на войне…

Дело, заведенное на Лермонтова из-за «Смерти поэта», называлось «Дело по записке Генерал-адъютанта графа Бенкендорфа о непозволительных стихах, написанных корнетом Лейб-гвардии гусарского полка Лермантовым и о распространении оных губернским секретарем Раевским».

Лермонтовский автограф последних шестнадцати строк не сохранился, и, получается, список, хранящийся в «Деле о непозволительных стихах», — самый старый из всех возможных. До подлинника папки Третьего отделения мне добраться не удалось, а вот точную ее копию, выполненную в Петербурге в 1884 году, мне любезно показали в рукописном отделе Пушкинского Дома.

Благодарить за эту копию мы должны Нарцисса Буковского, многолетнего бессменного заведующего лермонтовским музеем. Он же сделал и вот такую примечательную запись: «Все, заключающееся в этих копиях, снято с подлинного дела, хранящегося в архиве Главного Штаба, полностью, — точно и лично мною сверено. Кроме того, показания Лермонтова и Раевского, черновое и беловое, как собственноручные, переписаны мною с удержанием всех неправильностей…»

Музей, в восемнадцати отделах которого хранились подлинные вещи Лермонтова, его автографы, рисунки, акварели и почти полный свод изданий поэта, закончил свое существование с приходом советской власти, большая часть коллекции теперь в Лермонтовском кабинете Пушкинского Дома. Отдельного музея, посвященного Лермонтову, в Петербурге нет. Здание, где был музей, стоит на Лермонтовском проспекте до сих пор, в нем находятся разные конторы и даже фабрика по производству наматрасников, а в моем отрочестве там был главный абортарий Ленинграда, которым пугали вступающих в жизнь девушек.

— Расскажи мне еще про войну, — прошу я. И он рассказывает. Спокойно так рассказывает, выдают его только прикуриваемые одна от другой сигареты.

— Там никогда не было тихо, весь город был в шумах. И рано утром в Грозном стояла в воздухе какая-то взвесь и мелкая пыль, она проходила к полудню, а на следующий день все повторялось. Как-то мы зашли в пустую квартиру, она была уже вся разграблена, только в комнате висела клетка, и в ней лежали сгоревшие волнистые попугайчики, у них посередине спин была жженая полоса. Я вообще животных там больше жалел, чем людей. Мне казалось, что люди сами как-то выберутся, а животные нет. Когда на кухне работал, у меня были трехногая собачка и два котика. Крыс еще там здорово много было, нам приводили из подвалов детей, покусанных крысами.

— У нас был начмед, он читал нам лекции, как бороться с психикой. Говорил, что всегда мозг нужно чем-нибудь занимать, чем угодно, только чтобы об ЭТОМ не думать. Он делал книжицы, заставлял нас заучивать анекдоты и стихи.

— Однажды я увидел мертвого солдатика. Он лежал на дороге, в руках была ложка, а на месте головы стоял танк. Раздавленного человека описать невозможно.

— Там был один отряд ОМОНа, мы его называли «японский», глаза у них такие были, — так на их блокпосту ковры висели, видики стояли, хрусталь. Как князья жили.

— Обгорелые трупы сначала заворачивали в блестящий материал типа фольги, потом наливали туда спирт и какую-то дрянь и откачивали воздух. Я это много раз видел. И был специально выкопанный ров, заваленный мертвыми, в котором не было видно дна. И лиц не было видно, только тела в пуховиках и камуфляже.

— Похоронами очень часто занимались бомжи, их там много было откуда-то, им маски раздавали, вот они собирали трупы и во дворах хоронили. А как-то раз у церкви, она разрушена была, разгружали машину с гробами, и мы все шутили, что это, может, для нас.

— Я ничего никому не должен, и мне ничего ни от кого не надо. Я свой долг выполнил, живу как живу, ничего ни у кого не прошу, и чем меньше меня вспоминают, тем спокойнее.

Мемориальную доску с дома мне удалось отыскать сразу, она оказалась на реставрации в Музее городской скульптуры. Мне показали фотографии ее демонтажа в 2006 году и даже любезно отвели на склад, где она хранится между очередным домом Ленина и основателем хроматографии Михаилом Семеновичем Цветом. Комитет по охране памятников Санкт-Петербурга сообщил, что судьбой дома занимаются давно, что дом является объектом культурного наследия регионального значения и что даже существует инвестор, согласовавший с комитетом реставрационный проект, при котором фасад дома будет сохранен. Инвестора я с трудом нашла, большой радости он не выказал и сказал, что ждет торгов. В комитете по строительству Адмиралтейского района про торги пока никто ничего не слышал, потому что город приостановил расселение, считая, что этим должен заниматься инвестор. Реальной силы, которая хотела бы и могла сделать в доме лермонтовский музей, я в Петербурге не обнаружила. Поселиться в доме и сейчас совсем не сложно, если знать, конечно, кому платить. Второй отдел милиции Адмиралтейского района находится точно напротив, нужно только пересечь Садовую улицу.

Лермонтов погиб 27 июля 1841 года, день в день сто семьдесят лет тому назад. Остывающее тело его, накрытое шинелью, несколько часов пролежало под проливным дождем. Через восемь месяцев после гибели поэта его великая бабушка добилась разрешения на перевоз останков в Тарханы. Везли гроб в специально заказанном свинцовом и засмоленном сундуке. Так он и стоит в этом сундуке на небольшом постаменте в семейном склепе. Получается, под землей, но не в ней.

Портрет Лермонтова, использованный в этой статье, принадлежит кисти Петра Заболотского. Он написан в январе-феврале 1837 года в доме на Садовой по просьбе бабушки.

P.S. В архиве я выяснила, что во времена Лермонтова дом был двухэтажным, и поэт, получается, жил не в квартире старшего сержанта морской пехоты в отставке, а этажом ниже. Только это уже не имеет никакого значения.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow