СюжетыКультура

Бродский в Новом свете

Выступление в Спасо-хаусе на вечере, посвященном 70-летию поэта

Этот материал вышел в номере № 56 от 28 мая 2010 г.
Читать
1. Новость о присуждении Бродскому Нобелевской премии 1987 года застала поэта в лондонском китайском ресторане. В первом же после прерванного ланча интервью Бродский сказал, что премию «получила русская литература, и ее получил...

1. Новость о присуждении Бродскому Нобелевской премии 1987 года застала поэта в лондонском китайском ресторане. В первом же после прерванного ланча интервью Бродский сказал, что премию «получила русская литература, и ее получил американский гражданин».

Если первая досталась Бродскому по наследству, то статус «американца» был продуктом не только стечения обстоятельств, но и сознательного выбора. Об этом говорят всем памятные строки из посвященных Барышникову стихов:

А что насчет того, где выйдет приземлиться, —земля везде тверда; рекомендую США.

Эту мысль Бродский подробно разворачивал и аргументировал в многочисленных интервью. Говоря, что жить в другой стране можно, только сильно полюбив в ней что-то, он четко сформулировал что: «Я особенно люблю две вещи — американскую поэзию и дух американских законов». Последний для него воплощал индивидуализм, который Бродский считал «надежнейшей преградой злу». В этом, в сущности, смысл его Нобелевской лекции: литература, избавляя от банальности зла, делает нас личностями, требуя «самостоятельности мышления, оригинальности, даже, если угодно, эксцентричности».

Всё это Бродский находил у своих любимых американских поэтов, в первую очередь у Фроста. Рассуждая о нем, он попутно объяснил, в чем видит разницу между английскими и американскими стихами. Видя дерево, говорил Бродский, британский поэт вспоминает, какой король под ним сидел. Американский поэт, тот же Фрост, общается с деревом на равных — вне исторических аллюзий. Это — поэзия Нового Света, и Бродский никогда не забывал, что он — новый, и голос природы в нем еще не так заглушен культурой. Об этом — поэма «Колыбельная Трескового мыса», в которой поэт открывает свою Америку. Прологом к ней, однако, служила не политика с поэзией, а Голливуд.

«Мы вышли все на свет из кинозала», — говорил Бродский, и в нем показывали американские фильмы. Открывая Тарзаном историю советского свободомыслия, Бродский продолжал ее классическими вестернами. Молодому Бродскому, рассказывали мне его друзья, ужасно хотелось, как это делают в кино ковбои, зажигать спички, чиркая их об джинсы. (Джинсы эти, кстати, ему прислал Набоков, чем и ограничился контакт двух кумиров русско-американской литературы.) Образцовым вестерном, как и целое поколение советских зрителей, Бродский считал «Великолепную семерку», особенно ту роль, которую играл в фильме его любимый актер Стив Маккуин. Лев Лосев, друг и лучший интерпретатор Бродского, пишет, каким поэт видел актера: «Экзистенциалист и стоик в одном лице, он невозмутим, как Марк Аврелий, и «живет опасно», как того требует Ницше. Он, пользуясь американским сленгом, «cool».

Это непереводимое, трудноописуемое, но легкоузнаваемое свойство отвечало требованиям Бродского ко всякому искусству. Хваля что-то, он часто говорил: «цвета воды».

2. В Нью-Йорке Бродский дольше всего жил у воды, в западной части Гринвич-Вилледж, на улице Мортон, которая выходит прямо к пирсу. Глядя на снимки Бродского возле кораблей, Довлатов решил, что они сделаны в Ленинграде. На этих фотографиях Бродский и правда выглядит моложе. Мальчиком, говорят, он мечтал стать подводником, в зрелости считал самым красивым флагом Андреевский.

На краснокирпичном, старинной кладки доме, где жил Бродский, не висит мемориальная доска, но здесь всегда толпятся приезжие из России, хорошо знающие адрес: Мортон, 44. При жизни хозяина его жилье, как Шекспир, скрывало за английским фасадом итальянскую начинку. Помимо двухтомного, сильно потрепанного английского словаря на письменном столе красовалась игрушечная гондола. Внутренний дворик, где Бродский часто работал, украшали грамотный лев с крыльями, любимый зверь Бродского, и звездно-полосатый флажок.

Пока Бродский жил на Мортон-стрит, южная часть Манхэттена переживала джентрификацию, создавшую на руинах индустриальной эры особую эстетику Сохо. Ее суть — обветшалость, помещенная в элегантную раму знаменитых галерей, модных магазинов и роскошных ресторанов. Тут все используется не по назначению. Внуки развлекаются там, где трудились деды — уэллсовские «элои», проматывающие печальное наследство «морлоков».

Эта культивированная запущенность, окрашивающая лучшие кварталы Нью-Йорка ржавой патиной, созвучна поэзии Бродского. Бродскому дороги руины, потому что они свидетельствуют не только об упадке, но и о расцвете. Лишь на выходе из апогея мы узнаем о том, что высшая точка пройдена. Настоящим может быть лишь потерянный рай, который любимый русский поэт Бродского Баратынский назвал «заглохшим Элизеем». Любовь Бродского ко всякому александризму — греческому, советскому, даже китайскому («Письма эпохи Минь») — объясняется тем, что историческому упадку, выдоху цивилизации сопутствует усложненность палимпсеста — противоестественная плотность искусства.

Поселившись на Мортон, Бродский вел жизнь нью-йоркского интеллектуала: часто выступал, читал лекции, сражался в журналах и на митингах. Он был настолько яркой фигурой, что его друг и соратник Сюзан Зонтаг на приеме в ПЕН-клубе, посвященном присуждению Бродскому Нобелевской премии, назвала его «любимым лауреатом» города, в котором их было немало.

Прожив много лет в Нью-Йорке и полюбив его, Бродский тем не менее почти не писал о нем стихов. В отличие, скажем от Венеции, этот город не попадал в его поэзию. «Нью-Йорк, — шутил Бродский, — мог бы описать только Супермен, если бы тот писал стихи».

3. Зато в лучших стихах Бродского нашла себе место Новая Англия, где он жил и преподавал каждую зиму.

В крохотном городке Массачусетса Саут-Хедли Бродский приобрел часть старинного дома. Его построили в 1733 году, первым хозяином стал преподобный Гриндалл Роусон. Бродскому очень нравилось жить в доме с историей. Хотя, как во всех старинных постройках, комнаты были маленькие и душноватые. Зато большими были широкие кленовые половицы, напоминавшие Бродскому ленинградскую квартиру, где он вырос.

Теперь в этом доме музей, но жители Саут-Хедли и раньше гордились своим знаменитым соседом. Местная газета первой поддержала идею Бродского о широком вторжении поэзии в американский быт. «Поэт-лауреат США и житель Саут-Хедли, — с восторгом пишет газета, — хочет сделать для американских стихов то же, что «Гидеон» — для Библии». Бродский действительно предлагал держать антологию американской поэзии наряду с Библией в каждом гостиничном номере страны. Встреченный с энтузиазмом, этот проект, один из многих, предложенных Бродским для распространения стихов, как-то заглох. Но однажды в метро я увидел две строчки Бродского, с которых, кажется, началась кампания «Стихи на ходу» (Poetry in Motion) в Нью-Йорке:

Sir, you are tough, and I am tough.But who will write whose epitaph?

Я попросил Владимира Гандельсмана перевести эти стихи. У него получилось так:

Того, кто вздул меня, я тоже вздую.Но кто кому закажет отходную?

В этом написанном по-английски двустишии обращают на себя внимание изощренная грамматика и неожиданная рифма. Два достоинства своей поэзии, которые Бродский всеми силами пытался сохранить в переводе. Успех этого грандиозного предприятия, даже тогда, когда за него брались такие крупные поэты, как другой лауреат Нобелевской премии Дерек Уолкот, был отнюдь не очевидным. Бродский стремился передать на другом языке то, что для него было дороже всего, — не семантику, а фонетику. Когда он выступал с чтениями, ему это удавалось. Он гипнотизировал слушателя своей необычной шаманской манерой. «В его исполнении, — написал вашингтонский журналист, — стихи являют триумф звука над смыслом». Но на бумаге Бродский в переводе, как сказал американский поэт и сам прекрасный переводчик Рильке Роберт Хаас, оставляет впечатление прогулки «среди руин благородного здания». Во многом именно из-за непреодолимых трудностей стихотворного перевода Бродский стал писать прозу на английском. Для него это был способ отдать долг языку, который он страстно любил и на котором, как он долго верил, «нельзя сказать глупость».

Сорок эссе, написанных с той же интеллектуальной интенсивностью и эмоциональным импрессионизмом, что и его стихи, стали американским эквивалентом русской поэзии Бродского. В 1987-м Первая книга эссе «Less than one», еще до Нобелевской, получила одну из самых престижных в США премию «Ассоциации критиков». Узнав об этом, Бродский с трудом сдержал слезы.

4. С самого начала своей американской жизни, с того сентябрьского дня 1972 года, когда издатель и друг Карл Проффер буквально втолкнул его в аудиторию Мичиганского университета, Бродский работал «учителем поэзии». Первоначально он собирался познакомить студентов со славянской нотой в мировой поэзии, но обнаружив, что многие не знают и английских стихов, он преподавал все, что считал великим. Свою работу Бродский описывал иронически:

профессор красноречия — я жилв колледже возле главного из ПресныхОзер, куда из недорослей местныхбыл призван для вытягиванья жил.

Но когда на встрече с русскими поклонниками кто-то выразил ему сочувствие, Бродский резко возразил, сказав, что только «этот вид деятельности дает возможность беседовать исключительно о том, что мне интересно».

В аудитории Бродский размышлял вслух, часто прерываясь, чтобы записать мысль, которую позже можно было встретить в одном из больших литературных эссе. По Бродскому, стихи должны работать на собственной энергии, как, по выражению Фроста, «сосулька на плите». Это значит, что аудитория следит за лектором, ведущим диалог с голым стихотворением, освобожденным от филологического комментария и исторического контекста. Все, что нужно знать, должно содержаться в самом произведении. Преподаватель вытягивает из него вереницу смыслов, как фокусник — кроликов из шляпы. Разбирая стихотворение, Бродский показывал, перед каким выбором ставила поэта каждая строка. Результат этого «неестественного» отбора — произведение более совершенное, чем то, что получилось у природы. Поэтому тезис Бродского — «человек есть продукт его чтения» — можно понимать буквально. Чтение — как раз тот случай, когда слово претворяется в плоть. Учитель поэзии в этом «культурном метаболизме» — фермент, позволяющий читателю усвоить духовную пищу. Оправдывая свое ремесло, Шкловский говорил, что человек питается не тем, что съел, а тем, что переварил.

Хотя студентами Бродского чаще всего были начинающие поэты, он, как и другие ценители литературного гедонизма Борхес и Набоков, учил не писать, а читать. Он даже уверял, что это — одно и то же. «Мы можем назвать своим, — говорил Бродский, — все, что помним наизусть». И его студенты, незнакомые с давно ушедшей из американской школы традицией, послушно зубрили стихи. Учиться у Бродского было необычно и трудно, но его любили. И когда зимой 96-го поэта отпевали в соборе Святого Иоанна, входящих встречали его студенты, приехавшие в Нью-Йорк из Новой Англии.

5. Нью-йоркский собор Иоанна, самую большую в мире готическую церковь, заложили больше века назад, а строят (и перестраивают после страшного пожара в 2001-м) еще и сегодня. Тут много достопримечательностей: уголок поэтов, как в Вестминстерском аббатстве, бесценные витражи, знаменитая коллекция детских рисунков, портрет мироздания на бизоньей шкуре (приношение индейских племен). В соборе Иоанна царит либеральный экуменический дух. Здесь даже отмечают предрассветными концертами вполне языческие праздники зимнего и летнего солнцестояния.

На поминальном вечере, который пришелся на сороковины Бродского, собор заполняли звуки. Иногда они оказывались музыкой — любимые композиторы Бродского: Пёрселл, Гайдн, Моцарт, иногда — стихами Одена, Ахматовой, Фроста, Цветаевой и, конечно, самого Бродского. Их читали, возможно, лучшие в мире поэты: Чеслав Милош, Дерек Уолкот, Шеймус Хини, Этони Хехт, Марк Стрэнд. По-русски Бродского читали старые друзья — Лев Лосев, Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Анатолий Найман, Томас Венцлова, Виктор Голышев, Яков Гордин.

После стихов и музыки в соборе зажгли розданные студентами Бродского свечи. Их огонь разогнал мрак, но не холод. Вопреки календарю, в Нью-Йорке было так же холодно, как и за сорок дней до этого. В этом по-зимнему строгом воздухе раздался записанный на пленку голос самого поэта, читающего стихотворение, которое он задолго до смерти посчитал итоговым. Поэзию Бродский воспринимал разговором бытия с небытием, в котором он видел союзника, жаждущего быть услышанным не меньше, чем мы услышать.

И если за скорость света не ждешь спасибо,то общего, может, небытия броняценит попытки ее превращенья в ситои за отверстие поблагодарит меня.

Годовщина смерти Бродского — особая дата для русской Америки. Поделив жизнь между двумя странами, Бродский оставил свой день рождения России, а день смерти — Америке. И каждый год 28 января друзья и поклонники Бродского собираются в легендарном нью-йоркском клубе-ресторане его друга Романа Каплана «Самовар», чтобы помянуть поэта. На закуску подают любимые Бродским пельмени, а потом читают стихи. Сюзан Зонтаг, до самой смерти не пропускавшая эти встречи, больше всего любила «Большую элегию Джона Донна» и читала ее «под Бродского».

6. Смерть поэта — начало его будущего: приобщение к чину классиков русской и мировой литературы. Этот долгий процесс требует глубокого осмысления метафизической позиции, которая определяет все остальное.

Бродский всегда был настойчив в решении «последних вопросов». В сущности, вся его поэзия глубоко религиозна. Атеизм для поэта — бездарная позиция, потому что он имеет дело с неумирающей реальностью языка. Язык — прообраз вечности. Ежедневная литургия пиитического труда приучает поэта мыслить религиозно. То есть вставлять свою малую жизнь в большое, космическое существование.

Это не значит, что поэт обязан верить в Бога, ибо он вообще никому ничего не должен. Другое дело, что поэт вынужден работать с той или иной концепцией загробной жизни, хотя бы потому, что стихи долговечнее их автора. Мысль о бессмертии есть прямое порождение поэтического ремесла. Всякое слово нуждается в рифме, даже если оно последнее. Смерть не может быть окончательной, если она не совпадает с концом строфы. Стихотворение не может окончиться, как тело — где попало. Об этом рассказывал Бродский в своих стихах. Их метафизика была простой и наглядной. Учение о началах и концах должно быть глубоким, а не запутанным. От поэта ведь нельзя узнать ничего нового о существовании Бога (хотя, конечно, хотелось бы). От поэта можно узнать, как отразилась на его творчестве попытка решить проблемы, решения в принципе не имеющие. Чехов писал: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле». Бродский без устали вглядывался в это «громадное поле», и если он разглядел больше других, то потому, что нашел в себе мужество смотреть на настоящее из будущего. Он всегда помнил «чем, — по его любимому выражению, — все это кончится». Поэтому самая интригующая черта будущего, по Бродскому, — наше в нем отсутствие.

Взгляд оттуда, где нас нет, изрядно меняет перспективу. Пожалуй, только она позволяет правильно понять обычный ответ Бродского на вопрос о переселении в США. Он всегда говорил, что Америка — это просто «продолжение пространства». Ничего простого в этом не было, но все зависит от того, с чем сравнивать.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow